Смерть меня подождёт (обновлённая редакция) — страница 81 из 99

— Но и насильно увозить нельзя. Ей-богу, нельзя!

Мысли мои раздвоились. Пришлось согласиться с предложением Лебедева, и я стал собираться в путь.

Вечером получили сообщение из штаба, что У-2 завтра приступит к поискам проводников и что во второй половине дня к устью Маи прилетит санитарная машина.

Тайгу прикрыла ночь. Мы не спим. Много раз догорал и снова вспыхивал костёр. Близко у огня лежит Василий Николаевич. У него закрыты глаза, а сам он весь в думах. Больно покидать ему тайгу. И от каких-то мыслей у него то сомкнутся тяжёлые брови, то вздрогнет подбородок или вдруг из горла вырвется протяжный стон, и тогда долго мы все молчим.

«Неужели, Василий, это твой последний костёр, последняя остановка, и тебя ждут горестные воспоминания о былых походах, так нелегко оборвавшихся? У тебя есть что вспомнить, и не эти ли воспоминания будут тебе вечной болью!» — записал я тогда в дневник.

— Кирилл, сядь ближе, — говорит Василий, не раскрывая глаз. — Посиди со мною, не оставляй одного.

— Хорошо, я буду с тобою, — и он пытается отвлечь его от мучительных дум: — Скажи, Василий, на лодках мы поднимемся по Мае, хотя бы километров пятьдесят?

— Подниметесь… Где на бичеве, где на шестах, — отвечает он, тяжело ворочая языком. — Ну не без того, что искупаетесь.

— А ты не забудь насчёт сети, вернёшься из больницы, поторопись. — Кирилл расстилает рядом с ним свой спальный мешок, подсовывает в огонь головешки. Долго слышится их медлительный говор.

Ночь дышит осенним холодком. Устало плещется река. Я забираюсь под полог, но не могу уснуть. Завтра покидаю тайгу. Вспомнился Алгычанский пик, весь в развалинах, опоясанный широченным поясом гранитных скал, вспомнилась схватка с Кучумом из-за куска лепёшки, глухие застенки Маи и перерезанный ремень. Вот и конец путешествию. Уже отлетели журавли, пора и мне. И вдруг потянуло к семье, к спокойной жизни, от которой весною бежал. Неужели нынче я так рано утомился? Но как только подумалось, что придётся снять походную одежду, пропитанную потом, лесом, пропалённую ночными кострами, и укрыться от бурной жизни в стенах штаба, мне вдруг стало не по себе.

Разве вернуться из Хабаровска? Не будет ли поздно, ведь до окончания работ остаётся с месяц. В голове зарождаются новые мысли и, как бурный поток реки, захватывают всего меня. Я встаю, забираюсь под полог к Хетагурову.

— Ты не спишь, Хамыц?

— Что случилось? — спросонья спрашивает он.

— Сейчас расскажу. Плыви-ка ты с Василием. Пусть Плоткин отвезёт его в Хабаровск, он всё устроит лучше меня, а тебе надо вернутся в штаб. Начнут съезжаться подразделения, пора готовиться к приёму материала.

— Видимо, ты хочешь продолжения…

— Не совсем так. С Василием всё ясно, ему нужна больница, а с Трофимом, видишь, как получается, не хочет ехать. Я не могу оставить его здесь. Всяко может случиться, и тогда ни за что себе не прощу. К тому же мне сейчас полезнее не в штабе быть, а здесь. Мая ещё может сыграть с нами шутку.

— Самое разумное — отправиться тебе вместе с Трофимом и Василием.

— Это исключено.

— Тогда поплыву я.

Я возвращаюсь к себе и мгновенно засыпаю.

Лагерь разбудил крик взматеревших крохалей, первое лето увидевших беспокойный мир. Ещё нет солнца. Хвоя, палатки, песок мокры от ночного дождя. По небу медленно плывут разорванные тучи зловещего багрово-красного цвета.

Плот сопровождать будут Хетагуров и Пресников. Последний вернётся с рабочими на двух долблёнках, уже закупленных в Удском для Лебедева.

Садимся завтракать.

— Филька, опять дрыхнешь! — кричит Лебедев.

— Его нет, до рассвета куда-то ушёл, — поясняет Евтушенко.

— Опять что-нибудь затеял! На работу не добудишься, а на выдумки и сон его не берёт!

В лучах восхода тает утренняя дымка. Все собрались на берегу. Где-то бранятся кедровки, да плещется перекат под уснувшим над ним туманом. В заливчике на лёгкой зыби качается плот. Посредине на нём лежит Василий Николаевич с откинутой головой. Я опускаюсь к нему, припадаю к лицу. Он мужественно прощается. Это успокаивает меня. За мною подходят остальные.

Тяжёлое молчание обрывает Хетагуров:

— Счастливо оставаться, нам пора!

Мы жмём ему руку, прощаемся. Но не успел он с Пресниковым подойти к вёслам, как из чащи выскакивает запыхавшаяся Бойка. Видно, бежала издалека, торопилась. Вскочив на плот, она начинает быстро-быстро облизывать лицо Василия, а сама не отдышится. И тут больной не выдерживает, прижимает собаку, рыдает.

Мы, онемевшие, расстроенные, не знаем, чем успокоить его. А впрочем, зачем! Пусть выплачется…

На плот поднимается Трофим, хватает Бойку, оттаскивает её от Василия Николаевича. Собака вырывается, грозится зубастой пастью, цепляется когтями за брёвна, хочет остаться.

И вдруг до слуха доносится грохот камней. Мы все разом оглядываемся. Из леса выскакивает Филька с охапкой цветов, кое-как, наспех сложенных.

… Чуть не прозевал! — кричит он издали и, увидев сцену с Бойкой, шагом подходит к плоту.

Как неумело держат его руки цветы, как неловко он себя чувствует с ними, точно несёт тяжёлый груз.

— Дядя Вася, это… — и Филька вдруг теряет дар речи. Он прыгает на плот, бережно кладёт цветы на спальный мешок, молча сходит на гальку.

— Отталкиваемся! — командует Хетагуров, Плот медленно отходит от берега. Василий Николаевич всё ещё плачет. Мы стоим молча. Так и остался в памяти на всю жизнь дикий берег Маи, цветы и суровые лица людей, провожающих своего товарища. И мне почему-то вдруг вспомнилась другая, давняя картина, которую я наблюдал в Николаевске. На покой уходил пароход, бороздивший более пятидесяти лет воды Амура, переживший революцию, помнящий былые времена золотой горячки на Дальнем Востоке. Он был старенький-старенький, весь в заплатах, с охрипшими двигателями. На всех кораблях, баржах, катерах, находившихся в порту, были подняты флаги. Провожать пришли седовласые капитаны, матросы, кочегары. Пароход, гремя ржавыми цепями, в последний раз поднял якорь, развернулся и тихим ходом отошёл от пристани, направился к кладбищу. Помню, как одна за другой пробуждались сирены на кораблях, стоявших у причалов, и как долго над широкой рекой висел этот траурный гимн уходящему от жизни пароходу.

Что-то общее было в этом прощании с проводами Василия Николаевича. Неужели он никогда не вернётся в тайгу?…

Часть шестая Ночная гроза НЕТ, ЭТО НЕ ПРИВИДЕНИЕ


Шумно стало в лагере. Ветер срывает последние листья. Белка дразнится. Меня спасают Бойка и Кучум. Неожиданная встреча.


Лагерь на Мае не узнать. Шумно стало на левом берегу притомившейся речки. Сюда пришли новые отряды, и каждый из них принёс на косу свои палатки, свой костёр, свои песни. Полотняный городок, возникший внезапно в дикой тайге, живёт бурной деятельной жизнью.

На другом берегу Маи, несколько повыше лагеря, расположились проводники-эвенки из Удского со своими оленями. Я не могу видеть конусы их закопчённых чумов, не могу слышать их говора — это мне напоминает стариков Улукиткана и Николая. Их не нашли. Долго У-2 рыскал по-над Чагарским хребтом, не раз облетал вершины рек Удыгина, Лючи — и всё напрасно! Не обнаружили их следа и наши топографы, работающие в том районе. Вчера получили сообщение из стойбища Покровского, что Улукиткан с Николаем не вернулись домой. Больно думать, что так нелепо погибли эти два чудесных старика. Ушёл от нас Улукиткан без тёплого прощального слова, ушёл, и мы никогда не узнаем о причинах, заставивших проводников бежать с Маи, не дождавшись нас.

Когда я теперь встречаюсь с новыми проводниками, почтенными старцами, такими же трудолюбивыми и честными, как Улукиткан и Николай, мне всегда кажется, что в их строгих лицах, в их малюсеньких глазах, даже в молчании — суровый приговор. Теперь я знаю, мёртвые не прощают.

Мы с болезненной настороженностью ждём сообщений из Хабаровска. На наши ежедневные запросы Плоткин отвечает лаконично: «Днями сообщу». И мы ждём. Видимо, и для врачей болезнь Василия Николаевича остаётся загадкой.

Тревожные думы не покидают меня вместе с раскаянием, что я не с ним в эти решающие для него дни. Каким одиноким и заброшенным он там чувствует себя в незнакомом ему городе, так далеко от нас, от привычной для него обстановки.

А что творится с Бойкой! Она как-то по-своему ждёт хозяина, настороженно караулит малейший звук, долетающий до неё с реки. Чуть что стукнет, послышится всплеск волны или удар шеста, как она уже там. И тогда оттуда доносится её тоскливый вой, её жалоба миру.

Иногда, вернувшись с реки, Бойка кладёт свою морду мне на колени, долго и пристально смотрит в лицо. Сколько в её чуточку прищуренных глазах грусти, ожидания!

У Трофима приступы не повторились. Он здоров. Теперь я, пожалуй, спокоен за него. Но мне кажется, что в наших отношениях нет прежней доверчивости. Когда мы остаёмся вдвоём, нам не о чем говорить, мы как будто стесняемся друг друга. Может быть, это потому, что у него ещё не зажили кровавые браслеты на руках, а я всё ещё не могу избавиться от ужасного зрелища, когда Трофим, силясь порвать верёвки, бился, привязанный к брёвнам.

Он ведёт постройку пунктов на гольцах левобережных гор. Рабочие в его бригаде впервые попали на геодезические работы, всё для них тут ново, непривычно, и на плечи Трофима легли все хлопоты: он и плотник, и бетонщик, и повар, и носильщик. Но это ему, как говорится, по плечу.

У него радость — в Зею приехала Нина с Трошкой. Скоро она будет нашей гостьей в тайге.

Утро прозрачное, безветренное. Тухнут ночные костры. Небо над тайгой кажется высоким и лёгким. Над сопкой с двугорбой вершиной холодное солнце, а против него на западе, прильнув к гольцу, дремлет никому не нужная луна.

Отряды один за другим покидают лагерь, уходят к местам работы. Я остаюсь один с радистом Евтушенко. Сегодня у нас связь со всеми начальниками партий. Для экспедиции наступила напряжённая пора: скоро зима, надо проследить, чтобы не осталось незавершённых объектов, и успеть до заморозков вывезти людей из далёких районов тайги. А в поле ещё много работы.