Смерть — мое ремесло — страница 6 из 54

— Ты хочешь что-нибудь сказать?

— Нет, отец.

— Мне показалось, что ты хотел что-то сказать.

— Нет, отец.

— Так. Тогда можешь идти.

Я встал, вытянулся в струнку и застыл. Отец жестом отпустил меня. Я четко повернулся, вышел и затворил за собой дверь.

Я прошел в свою комнату, открыл окно и закрыл ставни. Потом я зажег лампу, сел за свой рабочий столик и начал решать задачу по арифметике. Но я не мог заниматься, горло у меня болезненно сжималось.

Я встал из-за стола, вытащил из-под кровати ботинки и принялся с усердием их чистить. Они уже успели высохнуть после школы. Я слегка смазал их ваксой, потом стал тереть суконкой. Скоро ботинки заблестели. Но я тер и тер их все сильнее и все быстрее, пока у меня не заболели руки.

В половине восьмого Мария позвонила в колокольчик, зовя нас на ужин. После ужина мы прочли вечернюю молитву, и отец задал каждому обычный вопрос: не совершил ли он сегодня какого-либо проступка? Затем он удалился в свой кабинет.

В половине девятого я отправился к себе, а в девять мама зашла в мою комнату погасить свет. Я уже лежал в постели. Не произнеся ни слова, даже не взглянув на меня, она вышла, прикрыла за собой дверь — и я остался один во мраке.

Полежав так несколько минут, я вытянулся на спине и закрыл глаза. Ноги вместе, руки скрещены на груди, веки сомкнуты. Я умер. Стоя на коленях, вся семья молилась у моей постели. Мария плакала. Это продолжалось довольно долго. Наконец отец поднялся с колен — черный, худой, вышел деревянным шагом из комнаты, заперся в своем ледяном кабинете и сел у открытого настежь окна. Он сидел и ждал, чтобы дождь прекратился и можно было закрыть окно. Но теперь это было ни к чему. Меня не стало на этом свете, я уже не мог сделаться священником и быть заступником за него перед богом.

В понедельник я встал, как обычно, в пять часов утра. В комнате было очень холодно. Открывая ставни, я заметил, что крыша вокзала покрыта снегом.

В половине шестого я позавтракал с отцом в столовой и отправился к себе в комнату. В коридоре меня поджидала Мария. Она остановила меня и, опустив свою большую красную руку на мое плечо, тихо сказала:

— Не забудь сходить туда...

Я отвернулся и ответил:

— Схожу, Мария, — но не двинулся с места.

Рука Марии сжала мое плечо, и она прошептала:

— Не надо говорить «схожу, Мария», а надо сходить. Сейчас же.

— Хорошо, Мария.

Рука ее еще сильнее сжала мое плечо.

— Ну же, Рудольф.

Мария отпустила меня, и я поплелся в уборную. На своей спине я ощущал ее тяжелый взгляд. Я вошел, прикрыл за собой дверь. Задвижки не было, лампочку отец убрал. Предутренние сумерки проникали через всегда открытое настежь оконце. В уборной было мрачно и холодно.

Я, дрожа, сел и уставился в пол. Но все равно он уже был здесь со своими рогами, с выпученными глазами, крючковатым носом и толстыми губами. Бумага немного пожелтела — прошел год, как отец прицепил его на двери против стульчака, на уровне глаз. Холодный пот выступил у меня на спине. Я старался подбодрить себя: «Это только гравюра. Неужели ты испугаешься гравюры!» Я поднял голову — дьявол смотрел на меня в упор, и его отвратительные губы кривились в усмешке. Я вскочил, подтянул штаны и выбежал в коридор.

Мария остановила меня, прижала к себе.

— Ну, все?

— Нет, Мария.

Она покачала головой и с грустью посмотрела на меня своими добрыми глазами.

— Испугался?

Я с трудом проговорил:

— Да, страшно.

— Не смотрел бы, вот и все.

Я прижался к ней и с ужасом ждал: сейчас она заставит меня пойти туда снова.

— Такой большой мальчик!

Из кабинета отца донеслись шаги, и она поспешно шепнула:

— Сходишь в школе. Не забудь только.

— Не забуду, Мария.

Она отпустила меня, и я вернулся к себе в комнату. Я застегнул штаны, надел ботинки, взял со стола портфель и, положив его на колени, сел на стул в ожидании, точно в какой-нибудь приемной.

Через некоторое время голос отца за дверью произнес:

— Десять минут седьмого, сударь.

Отец щелкал этим «сударь» словно кнутом.

На улице навалило много снега. Отец молчал, равномерно шагая своим деревянным шагом и глядя прямо перед собой. Моя голова едва доходила ему до плеча, и мне было трудно поспеть за ним.

— Иди в ногу!

Я переменил ногу и еле слышно начал отсчитывать про себя: «левой... левой...», но отец шагал так широко, что я снова сбился и снова услышал его отрывистый голос:

— Ведь я же... тебе сказал... чтобы ты шел в ногу.

Я догнал его и, наклонившись вперед, старался делать большие шаги, равняться по отцу, но напрасно. Я опять отстал и увидел над собой искривленное от ярости худое лицо отца.

Как обычно, мы пришли в церковь за десять минут до начала службы. Мы заняли свои места, опустились на колени и стали молиться. Спустя некоторое время отец поднялся, положил молитвенник на пюпитр, прикрепленный к скамеечке для коленопреклонения, сел и скрестил руки на груди. Я тоже сел.

Было холодно, снег запорошил цветные церковные окна. Я находился в бескрайней, занесенной снегом степи и отстреливался со своими людьми, прикрывая отступающую армию. Но вот степь исчезла, и я уже в девственном лесу с ружьем в руках спасаюсь от преследования хищных зверей и туземцев. Я страдаю от палящего зноя и голода. На мне белая ряса. Туземцы настигают меня, привязывают к столбу, отрезают нос, уши и половые органы... Потом я перенесся во дворец губернатора колонии... Дворец осажден неграми, рядом со мной падает сраженный солдат, я поднимаю его ружье и стреляю... стреляю... с поразительной меткостью.

Началась служба. Я встал. Все мои помыслы были сосредоточены на одном: «Боже правый, сделай хотя бы так, чтобы я стал миссионером». Отец наклонился и взял с пюпитра молитвенник. Я последовал его примеру и начал читать молитвы, следя за службой и не пропуская ни одной строчки.

После обедни мы остались в церкви еще на десять минут. Внезапно у меня перехватило горло от страшной мысли: а что, если отец окончательно принял решение сделать меня священником?

Мы вышли. Пройдя несколько шагов и подавив дрожь, которая сотрясала мое тело, я сказал:

— Позвольте, отец.

Не поворачивая головы, он произнес:

— Да?

— Пожалуйста, отец, позвольте мне сказать...

Челюсти его сжались, он с усилием разжал их и сухо, зло повторил:

— Да?

— Пожалуйста, отец, я хотел бы стать миссионером.

Он отрубил:

— Будешь тем, кем тебе прикажут.

Все. Я переменил ногу и еле слышно стал отсчитывать: «Левой... левой...» Отец внезапно остановился и посмотрел на меня.

— А почему ты хочешь стать миссионером?

Я солгал:

— Потому что это гораздо тяжелее.

— Так, значит, ты хочешь стать миссионером, потому что это тяжелее?

— Да, отец.

Он двинулся дальше, мы прошли еще шагов двадцать, он слегка повернул ко мне голову, удивленно оглядел меня и сказал:

— Увидим.

Немного погодя он снова спросил:

— Итак, ты хотел бы стать миссионером?

Я поднял глаза, он посмотрел на меня в упор, нахмурился и строго повторил:

— Увидим.

Мы подошли к углу Шлоссштрассе. Он остановился.

— До свиданья, Рудольф.

Я опустил руки по швам.

— До свиданья, отец.

Он кивнул мне, я повернулся так, как полагается по уставу, выпрямился и зашагал прочь. Выйдя на Шлоссштрассе, я оглянулся и, увидев, что отца уже нет, бросился бежать как сумасшедший. Произошло нечто совершенно невероятное: отец не сказал «нет».

На бегу я потрясал ружьем, взятым у сраженного солдата в губернаторском дворце, и стрелял в дьявола. Первым выстрелом я снес всю левую часть его рожи. Мозг брызнул на дверь уборной, левый глаз вытек, а правым он с ужасом уставился на меня. Язык в его окровавленном разорванном рту еще двигался. Я выстрелил вторично и на этот раз снес ему всю правую часть рожи. Но тут же восстановилась левая — и левый глаз в свою очередь уставился на меня с омерзительным выражением ужаса и мольбы... Я вошел в ворота школы, снял фуражку, поздоровался с привратником и перестал стрелять. Прозвучал звонок, я занял свое место в строю, и в это время появился отец Талер.

В десять часов мы вошли в класс. Ганс Вернер сел со мной рядом. Правый глаз у него почернел и затек. Я взглянул на него, и он с гордостью шепнул мне:

— Старина! Знаешь, что было!

Он продолжал шепотом:

— Я расскажу тебе на перемене.

Я отвел глаза и уткнулся в учебник. Прозвучал звонок, и мы вышли во двор, где гуляли старшеклассники. Снег стал очень скользким. Я осторожно добрался до стены часовни и стал отсчитывать шаги. От стены часовни до стены класса рисования было сто пятьдесят два шага. Если у меня получалось сто пятьдесят один или сто пятьдесят три, этот переход не считался. К концу перемены нужно было сделать сорок таких переходов. Если я успевал сделать лишь тридцать восемь, то на следующей перемене я должен был пройти, кроме положенных сорока, еще два штрафных.

Я отсчитывал: «р-раз, два, три, четыре...», когда ко мне подлетел Ганс Вернер. Рыжий, смеющийся, он подхватил меня под руку и потащил за собой, крича:

— Старина! Знаешь, что было!

Я сбился со счета, вернулся к стене часовни и начал снова: «раз... два...»

— Вот, гляди! — сказал Вернер, указывая рукой на глаз. — Это отец!

Я предпочел остановиться.

— Он тебя бил?

Вернер захохотал:

— Ха-ха! Бил!.. Это не то слово, старина! Задал мне колоссальную взбучку! А знаешь, за что? — продолжал он, хохоча как сумасшедший. — Я... ха! ха!.. я... разбил... вазу... в гостиной...

Затем он выпалил одним духом, уже не смеясь, но с удивительно радостным видом:

— Я разбил вазу в гостиной!

Я снова принялся про себя отсчитывать шаги: «три, четыре, пять...» — но вдруг остановился. Мысль, что можно радоваться, совершив такое преступление, поразила меня.

— И ты признался отцу?

— Признался? Что ты! Старик сам до всего докопался!