счету.
— Я люблю только отца, — сказала она своему жениху.
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, отец купил ранчо, и с тех пор я стала ездить к нему не в Болинас, а в Монтану. В дом в Болинасе он вернулся через десять лет, и застрелился он тоже там, в гостиной на втором этаже, возле огромного, в человеческий рост, камина, из «магнума» сорок четвертого калибра. Прежде чем сделать выстрел, он стоял перед окном, которое смотрит на океан. Я не могу представить себе этой картины. Знаю, что в том углу гостиной всегда полутемно, а свет от светильника теплый. Что кожа на коричневом диване, рядом с которым он стоял, на ощупь прохладная. Знаю, что пахнет в той комнате хорошим деревом, океанским ветром и старыми, в плесени книгами. Но я здесь, а он там.
В 1984 году, когда Каденс узнала о смерти отца из вечерних новостей, первым ее желанием было прыгнуть в машину, примчаться в Болинас, пустить газ и взорвать этот дом. Она обвинила дом. Мы приехали туда через несколько дней вместе с мужем, мамой и родителями мужа. Они пошли разбираться в отцовских вещах, а я осталась в машине и плакала.
Маме, хотя она и развелась с отцом много лет назад, необходимо было с ним попрощаться. «Там не так страшно», — сказала она, успокаивая меня. Но я, как и Каденс много лет назад, никак не могла себя пересилить и переступить порог. Я осталась сидеть в машине, чувствуя себя там в безопасности, и долго смотрела оттуда на окно гостиной, возле которого он застрелился. Потом я заметила бабочек — сотни, тысячи оранжевых бабочек-монархов. Они вылетали из каминной трубы и садились на стену, покрывая ее живым ковром.
Когда я была маленькой, отец любил находить мне монархов.
— Смотри, — говорил он шепотом, тем благоговейным тоном, каким большинство мужчин говорят о прекрасном спортивном автомобиле, — бабочка. — И я, затаив дыхание, следила за ней, пока та не улетала.
Когда он умер, бабочки сами прилетели к нему, накрыв дом облаком, таким огромным, что от изумления у меня перестали течь слезы. Вскоре мы все уехали, а они остались.
Теперь дом отремонтирован, темные деревянные стены внутри выкрашены светлой краской. На месте огромных мертвых деревьев растут цветы. У семьи, которая здесь живет, родился ребенок. С террасы открывается вид на океан. Однажды я приехала сюда и ненадолго вошла в дом. Я заставила себя посмотреть в ту часть гостиной, где нашли тело отца, и с облегчением увидела, что его там нет.
МАМИНЫ РУКИ
После того звонка в день, когда обнаружили тело, мы отвечали на вопросы полиции, потом занимались вещами. Свекор упаковал все, что было в доме, и перевез к нам. Что-то оставили возле двери. Большую нейлоновую сумку повесили под деревом проветриваться. Часть вещей отправилась в гараж, но коробки с рукописям аккуратно перенесли в гостевую комнату. Свекор перевез даже банки из буфета. И даже мух.
Мне казалось, что, если я не стала входить туда, где лежит тело, я не заразилась. Среди вещей муж нашел запись фортепианного концерта, которую отец поставил и слушал перед тем, как застрелиться. Я ее вспомнила. Ее записал специально для отца кто-то из друзей в те времена, когда ему еще дарили подарки.
Уже поздно вечером, когда совсем стемнело, я собралась наконец спать. Свет, Тьма, День, Ночь, Жизнь, Смерть. Муж тогда уехал часа на два. «Я в порядке», — сказала ему я. Потому от дома родителей мужа — который стоял рядом с нашим, отделенный только рядом деревьев, — по кирпичной дорожке, осторожно, держа за плечи, меня вела моя мама. Прилетев с Гавайев, она не оставляла меня почти ни на минуту. Я открыла входную дверь и увидела свет из ванной, пробивавшийся через щели. Двинулась туда, мимо темных, клубившихся в гостиной, теней. Я хотела почистить зубы и тут же вернуться обратно: оставаться одной мне было нельзя.
В нашей ванной, где светло-зеленые стены по тридцатилетней давности моде были выложены кафелем, я сосредоточенно выдавила на щетку пасту. Начала чистить зубы и, чтобы не смотреть в зеркало, подняла глаза вверх. Сначала мне показалось, будто это новый бордюр на обоях, но я же знала, что нет никакого бордюра. Я присмотрелась и вдруг разглядела мух — сотни и сотни мух. Приехавшие в коробках с рукописями из Болинаса, они проснулись и выбрались наружу. В ванную их привлек свет.
Как была, со щеткой во рту, я выскочила из ванной и, мимо матери, опрометью бросилась вон. Мама кинулась следом. Догнала, схватила меня за руку.
Я швырнула куда-то щетку, стала отплевываться. Мама стиснула мне обе руки за спиной и прижала к себе с такой силой, что я не могла шелохнуться.
— Я умру, мама. Я теперь тоже умру.
Я задыхалась, плакала и все время отплевывалась, пытаясь избавиться от привкуса жизни, в которой столько мерзости. Я рвалась прочь, но мамины руки держали меня крепко.
— Ты не заразилась, нет, — твердила она мне на ухо. — Смерть не заразна.
ПОМОЩЬ
Свекровь отвезла меня в Сан-Хосе к известному врачу, специалисту по нервным срывам на почве самоубийства. Ученая дама приняла меня на бегу. Она торопилась на самолет. Ее визитная карточка хранится у меня до сих пор. За прошедшие десять лет я столько раз брала ее в руки, что она истерлась, уголки обтрепались и стали мягкие, будто кожаные. Не помню, спрашивала свекровь, нужен ли мне этот визит, или решила сама. Помню только, как мы сели в машину, а потом уже — как приехали. Мы вошли в низкое, вытянутое современное здание, где в коридорах сновало множество народу. В кабинете у нашего специалиста все было очень по-деловому. Без конца звонил телефон. В дверь стучали, входили люди, и она доставала папки и листала бумаги.
На меня она посмотрела мельком. Вопросы задавала в промежутках между очередным звонком и стуком в дверь. Я, как могла, отвечала.
— Не похоже, чтобы вы горевали из-за смерти отца.
Я подняла на нее глаза.
— Вы больше похожи на мать, которая оплакивает сына.
Я заплакала, потому что она попала в точку.
— Где он теперь?
Я начала было объяснять, что прах его в урне и что у меня еще не было времени…
Она перебила:
— Теперь он с вами, не так ли?
На мгновение я смешалась и вдруг поняла, что она имеет в виду.
Телефон как раз умолк, папки стояли на месте, в дверь больше никто не стучал.
— Наконец он ваш, — сказала она.
Я кивнула, по щекам потекли слезы.
Она протянула визитку:
— Позвоните, если я вам понадоблюсь.
Перед глазами снова все поплыло. Мы встали, и она, подавшись через стол, протянула руку. Я попрощалась.
Снова зазвонил телефон, в дверях мне пришлось посторониться, уступая дорогу следующему посетителю. Выходя, я спиной чувствовала на себе ее взгляд.
СЛОВА
Помню, что в год после смерти отца наступила холодная дождливая зима, ветер нес мертвые листья, швырял в пруд, и они там подолгу плавали на воде. Дни были серые, и от этого на душе становилось еще тягостнее. Свекровь купила нам билеты в оперу.
— Вам нужно развеяться.
Она привела меня к себе, раскрыла гардероб и выбрала наряд — очаровательное платье из тафты и к нему атласные туфли.
Однако поездка вышла не самой удачной. Я даже не запомнила ни названия, ни музыки, ни сюжета.
— Прекрати ерзать, — шепотом сказал мне муж. — Если не успокоишься, тебя просто пристукнут: платье же шуршит.
Я повернулась и встретила взгляд своих сидевших рядом соседей. И, шевельнувшись еще раз, с удивлением заметила, что платье шуршит действительно очень громко.
Все остальное время я только и старалась, что не шелохнуться.
Когда мне было двенадцать лет, отец взял меня в Оперный театр Сан-Франциско на «Лебединое озеро» посмотреть на Нуриева. Отец был очень взволнован.
— Места отличные. Сейчас мы увидим одного из величайших танцовщиков мира.
Свет погас. Спектакль начался. Танцоры с пустыми кубками изображали пирующих.
— Когда они заговорят? — минут через десять шепотом спросил отец.
— Никогда.
— Совсем никогда?
— Совсем.
— Это что, всё вообще без слов?
— Это же балет, здесь танцуют.
Отец замолчал надолго.
— Пойду-ка я что-нибудь выпью. Когда закончится, встретимся внизу в баре.
Я осталась одна в темном зале перед сияющей сценой.
Когда балет закончился, отец ждал меня внизу — ни на кого не похожий, в синих линялых джинсах, с длинными волосами, сутулый и все-таки грациозный, как сам Нуриев.
— Слова должны быть. Чем же люди еще занимаются в жизни? Они всегда разговаривают, — ворчал отец, когда мы шли по Ван-Несс, и холодный ветер дул нам в лицо.
КРОВЬ И НАДЕЖДА
Как-то я слушала одну писательницу, которая говорила о творчестве. Она сказала, что в метафорическом смысле писатель пишет собственной кровью.
На рукописи отца остались пятна засохшей крови — он застрелился там, где работал. Взявшись приводить ее в порядок, я в первые дни то и дело ходила мыть руки, будто в этом был какой-то смысл. Запах мыла не отбивает запаха смерти.
Разбирая слова сквозь кровь, разглядывая кормившихся ею личинок, я отрывалась, смотрела на лампу, на потолок, думала, и мне казалось, что и меня здесь уже почти ничего не держит.
В день первой годовщины своего замужества я парочку раз пырнула себя в ногу, в мякоть выше колена, ножом «Герберт» для резки мяса, подаренным нам на свадьбу. Нечего и говорить, как отнесся к этому муж. Он сам сделал перевязку и не захотел отменить намеченную на следующий день экскурсию на «Интрепид».[22] Мы поехали вместе с ним и его братом, и полдня мне пришлось хромать.
На свадьбу отец прийти отказался. Он считал, что я еще слишком молода. За свое непослушание я заплатила страшную цену.
Я со стороны наблюдала, как он гибнет. Кровопусканий он себе не устраивал, но были злобные пьяные звонки посреди ночи. Я понимала, что это конец, и чувствовала такую боль за отца, такую беспомощность, что избавиться от них хотелось невыносимо, и вот я и схватилась за нож, как будто одна боль могла заслонить другую.