Смерть не заразна — страница 22 из 29

РОЖДЕСТВО

В конце 1979 года, вскоре после ухода Акико, у нас с отцом в его квартире на Грин-стрит в Сан-Франциско состоялся один разговор. Ковер с пола тогда исчез, как и стереопроигрыватель. Остались только диваны и непривычной формы восьмиугольный стол. В гостиной было будто в пещере: лампы сняты, свет только из коридора и от камина. Отец выдал мне чек на сто пятьдесят долларов. Мы помолчали, потом он вдруг поставил стакан с виски на стол и резко поднялся:

— Погоди минутку.

Правую руку я опустила на холодный диван, покрытый искусственной кожей, в левой держала чек. Подпись у отца была изящная, легкая, как и он сам.

Через несколько минут отец вернулся с папкой. Аккуратно извлек оттуда полароидный снимок.

— Вот твоя бабушка, — сказал он.

Я не сразу взяла снимок в руки. Подумала, откуда он у него, откуда фотография женщины, с которой он не разговаривает двадцать пять лет? Отец стоял и ждал. Потом я стала рассматривать снимок, там были пожилая темноволосая женщина и мужчина с азиатским лицом, сидевшие на каменной скамье возле плакучей ивы. Мужчина был в закатанных брюках, из-под которых торчали белые кальсоны. Женщина была с сигаретой, в черных широких штанах; она сидела нога на ногу и подавшись вперед. Глаза у нее были живые, будто не знавшие времени. Отец дал мне минуты две и тоже подался вперед:

— Насмотрелась?

— Да, — ответила я.

— Уверена?

Я кивнула.

Длинными, тонкими пальцами отец взял у меня фотографию, подошел к камину и швырнул ее в огонь.

Мы смотрели, как бумага вспыхнула и покоробилась. Отец повернулся ко мне:

— В последний раз я виделся с матерью в Сэлеме, когда меня выписали из психиатрической больницы.

Я затаила дыхание.

— Меня приговорили к принудительному лечению, — продолжал отец, — за то, что я бросил камень в окно полиции: я хотел, чтобы меня забрали в участок, там кормили. Я хотел есть. Но меня отправили в психушку.

Он потянулся, взял свой стакан:

— Черт возьми, потом-то я понял, как же я, блин, ошибся. — Он помолчал, а потом заговорил, голос у него стал самый будничный. — Я сделал все, что в моих силах, чтобы оттуда выбраться. Я был образцовым больным.

Сердце у меня стучало как ненормальное.

— Сколько тебя там продержали?

— Три месяца.

— Тебе делали шокотерапию?

— Делали.

И тут мне стало понятно, почему отец боится электроприборов. В детстве я удивлялась, почему ему страшно менять перегоревшую лампочку.

Отец повернулся ко мне спиной и стал смотреть в окно. Мне захотелось его попросить, чтобы он открыл окно. На улице был туман, и мне казалось; если он будет и в комнате, то у меня станет легче на сердце и у отца, может быть, тоже.

Вспоминая об этом сегодня, я понимаю, что отец тогда думал о смерти, потому и сказал то, о чем я, по его мнению, должна была знать. Ему не хотелось, чтобы я узнала обо всем из газет.

Больше мы никогда не говорили ни о его матери, ни о больнице. После того разговора, состоявшегося в полумраке, прошло десять лег. Иногда хочется взять губку, мыло и смыть напрочь все эти полумраки, но, кроме них, у меня ничего нет.

МЕРИ ЛУ

Тетя Барбара, с которой мы познакомились через тридцать два года после моего рождения, прислала фотографии родственников и детские фотографии отца. Речь у нее такая же четкая и точная, как у него. Отца она очень любила. Она уверяет, что воспитал ее он. Мать уходила на работу и оставляла его смотреть за сестрой.

— Похоже, Ричард не восставал: дома мы с ним почти не сидели, он меня брал с собой на рыбалку, — со смехом сказала она. У тети Барбары очень хороший смех.

Если отец охотился на фазанов, а был не сезон, то добычу он отдавал сестре, и та прятала ее под курткой. Отец рассуждал правильно: встреться им лесник, он не стал бы обыскивать девочку.

— Ричард был такой добрый, что я готова была сделать для него что угодно, даже прятать под курткой убитую птицу, — говорила она. — Мы мазали хлеб арахисовым маслом, наливали бутылку «Кулэйда» и шли в лес, за несколько миль от города, останавливались у речек, а он ловил форель. Он везде находил красивое, — рассказывала Барбара. — Мы тогда оба еще были совсем маленькие, но он все замечал — какое-то особенное дерево или как цветы наклонились на ветру. У нас в семье — и даже, наверное, во всем городе — он был такой один.

Фотографии она мне прислала замечательные. На одной моя прабабушка Бесси, в элегантном шелковом платье, с длинными красивыми серьгами в ушах. На другой — мой двоюродный дед, легендарный дядюшка Эдвард, о котором отец написал стихотворение «1942», — едва увидев это лицо, я сразу поняла, что это он. Тогда я и решила нарушить молчание и разыскать бабушку. Тетя Барбара сказала мне, что ее зовут Мери Лу, дала номер телефона, но предупредила:

— С ней не очень легко иметь дело.

И однажды я позвонила.

К моему изумлению, она сняла трубку сразу:

— Алло.

— Это дочь Ричарда, Ианте, — быстро проговорила я, сердце колотилось. Я боялась, что она бросит трубку.

Наступила долгая тишина.

Потом я и не дала ей ничего сказать. Я торопилась сказать все, что хотела. Про свою жизнь.

— Мне нужно выключить газ и налить себе чая.

— Я подожду, — сказала я.

— Не клади трубку, — сказала она. — Не клади трубку.

— Я подожду.

Я слышала, как, снова садясь на стул, она охнула от боли:

— Смещение позвонка.

— Вы ходили к врачу?

— А что толку? Хороших врачей больше нет.

— Сколько вам лет?

— Восемьдесят пять. У нас в роду еще никто столько не жил.

— Хотите дожить до девяноста?

— Бог ты мой, нет, конечно. Правда, если помрешь, до чего-нибудь точно не доживешь. Сколько ты весишь?

— Сто сорок семь фунтов.

— Батюшки, да ты толстая.

Я засмеялась:

— Мери Лу, во мне росту почти шесть футов. А вы, стало быть, маленькая.

— Что правда, то правда.


В черной зияющей пропасти прошлого вдруг появилось движение, замелькали даты и имена. Мери Лу рассказала о матери, о моей прабабушке Бесси, которая была настоящей бутлегершей. Во времена сухого закона Бесси торговала виски и купила закусочную в Такоме, Вашингтон.

Сама Мери Лу уехала от родителей с моим отцом на руках и поселилась при кондитерской фабрике, где нашла себе место официантки. Холодильников тогда не было.

— Еду приходилось покупать на день.

О Бернарде Бротигане Мери Лу рассказывать не пожелала. Сказала только:

— Я ушла от него с бумажным мешком, где были все мои пожитки. Я не знала, что я беременна.

Зато рассказала, что ее дед с бабкой держали в Миссури дом для бедных.

— Знаешь, что такое дом для бедных?

— Нет.

— Место, где живут люди, которым не на что жить.

Мери Лу обожала даты. Они так и мелькали — кто, когда родился и умер, — я ничего не успевала запомнить, но просить сбавить темп не рискнула.

— У вас хорошая память, — сказала я.

— А знаешь ли ты, что у твоего отца память была фотостатическая?

Я поняла, что она имеет в виду «фотографическую».

— Да.

— А знаешь ли ты, что в двадцать один год он был шесть футов шесть дюймов ростом? Он был левша, но отличный стрелок и попадал в любую движущуюся мишень. Не все правши так стреляют.

Мне показалось, разговор ее утомил.

В конце концов и она призналась:

— Устала я что-то.

Я спросила, можно ли мне позвонить еще раз.

— Звони. Мы ведь не очень еще знакомы, правда?

— Правда. До свидания, Мери Лу.

— До свидания… детка, — сказала она.

ШОКОВАЯ ТЕРАПИЯ

В девять лет я познакомилась с одной хромой женщиной. Однажды я спросила, почему она хромает. И та рассказала, что, когда ей было шестнадцать лет, они с подружкой не слушались родителей, родителям это надоело, и они собрались и решили излечить девочек от непослушания методом шоковой терапии, практиковавшимся тогда на Юге, откуда эта женщина была родом. Во время сеанса лопнул ремень, и она осталась хромой на всю жизнь. А подружку ее долечили до того, что с тех пор она только сидит, мажет кремом руки и всё.

Один раз, когда у меня барахлил приемник, я слушала ток-шоу, где какая-то женщина рассказывала, как лечилась в бесплатной больнице и ей сказали, что если она хочет выздороветь, то придется пройти сеанс шоковой терапии.

— Частично я потеряла память, — сказала она.

Отец все же рассказывал мне о детстве. Закончив школу, он начал работать на овощеперерабатывающей фабрике.

— Помогал развозить бочки с маринованными огурцами, а маленькие таскал и ел, пока не объелся, — хохотнул отец. — Я их долго потом даже видеть не мог, — беззаботно сказал он, жуя корнишон.

Когда шла та передача, я отчаянно крутила ручку настройки. Потом бросила. Все равно она шла слишком тихо.

В 1955 году моего отца — юного, романтичного, совершенно безобидного, единственная ошибка которого заключалась в том, что он пытался заработать на жизнь писательским трудом в крохотном городке Юджин, штат Орегон, — приговорили к принудительному лечению в государственной психиатрической лечебнице в Сэлеме. Там он получил кормежку, которой так добивался, шоковую терапию и ночные кошмары на всю жизнь. Тогда при шоковой терапии не пользовались анестетиками. Отца привязывали ремнями, в рот вставляли резиновый кляп, чтобы он не откусил себе язык, и включали электрический ток.

Услышав передачу по радио, я поняла, что не знаю, терял ли отец память. У той женщины стерлись воспоминания всего о двух неделях после сеанса. Вряд ли за это время случилось что-нибудь важное, сказала она.

Я позвонила свекру:

— Как называлось это лечение?

— ЭШТ, — ответил он.

— Вам когда-нибудь приходилось видеть пациентов, его прошедших?

— Разумеется, — отозвался он, — хотя давно, последний раз в конце семидесятых. По-моему, его больше не применяют.

— Те люди, что вам попадались, теряли память после лечения или нет?