— Ее арестовали?
— Предварительное заключение, на двадцать четыре часа. Сегодня ночью она уже будет дома. Учтите, все ее телефоны поставят на прослушку.
— Вот уж ни за что бы не догадалась! Во сколько ее выпустят?
— В одиннадцать вечера.
— Ждать осталось недолго. Но ведь вы наверняка знаете больше и даже сами не знаете, что знаете!
Я была уверена: Островский знал еще что-то, притоптанное более поздними сведениями, чему сам не придавал значения.
Островский жутко заинтересовался, что же такое он еще знает, и выжидающе смотрел на меня.
И я начала, подумав:
— Вам приходилось брать когда-нибудь интервью у Эвы Марш?
Журналист осторожно заметил, что не хотел бы упоминать всуе имя этой писательницы.
Прекрасно понимая, почему он так сказал, я поспешила успокоить этого порядочного человека, сообщив, что Эвы уже довольно давно нет в Польше, она за границей.
— А, понятно. Да, я брал у нее интервью, довольно давно.
— И она уже тогда знала Ступеньского?
— Полагаю, что нет.
— О чем вы с ней говорили?
— Так, на общие темы. Расспрашивал о ее семье. Отвечала она осторожно, но я уловил — в семье что-то не так.
Я коротко проинформировала журналиста о своих изысканиях в этой области. Он подтвердил:
— Вот и у меня создалось впечатление, что она начала писать как бы вопреки…
Еще бы, драгоценный папочка, чтоб ему…
Спросила я Островского и о Яворчике. Журналист тоже слышал наветы и проклятья в мой адрес. По словам Островского получалось, что Ступеньский с Яворчиком изо всех сил помогали Эве в ее работе, проталкивали ее произведения для экранизации.
— Пани тоже хотелось попасть на экран, — заявил Островский, — так мне рассказывал Яворчик, но вами пренебрегли. Прошу меня извинить… Я не собирался быть невежливым, говорю, что слышал.
Я только пожала плечами и покрутила пальцем у виска. Чего мне стоило сдержаться! Но выскочила-таки из-за стола и сбегала в прихожую посмотреться в зеркало, нет ли на лице печати идиотизма… Нет, хорош этот Островский — даже ненароком повторить мне пошлые сплетни!
Вернувшись, надменно заявила Островскому, что мне плевать на все эти глупости, меня они лишь смешат. И надеюсь, Эва Марш к наветам относится так же.
— Но зачем же приписывать мне эти наветы? — обиделся Островский. — Я просто передаю то, что слышал от Яворчика.
И вдруг меня осенило:
— Яворчик распускал сплетни с подачи Ступеньского! Ведь не Эва ухлестывала за Ступеньским, а он за ней, и любовное фиаско совпало у него со служебным… Если какой-то кретин уверовал в пасквильные выпады Яворчика и при этом ненавидел Эву Марш и хотел прикончить ее карьеру, убив ее покровителей… Знаете, я уже запуталась в ее союзниках и недругах. Или он решил приписать ей гибель всех, кто ей напаскудил. Так неужели Ступеньский такой недоумок, что сначала не проверил, в Польше ли Эва или уже за тридевять земель?
Островский что-то сказал, я не расслышала, целиком погрузившись в свои предположения. Уловила лишь:
— Магда должна лучше знать, она в том соку варится. Вы часто видитесь?
— Вот интересно, как ее Хенрик выглядит, — произнесла я ни к селу ни к городу, следуя извилистому течению своих мыслей. И тут до меня дошел смысл вопроса гостя.
— Чей Хенрик? — нахохлился журналист. — Магдин?
— Да при чем тут Магда? Эвин. А что вы спросили насчет Магды?
— Да так, ничего… выходит… Да, кстати, вы бы хотели увидеть Яворчика? Нет, я не ношу на сердце его портрет, просто делал репортаж, и он у меня на групповом снимке. Хотите? Вы куда?
Ясное дело, мне хотелось увидеть этого поддонка. Ни слова не говоря, я вскочила и бросилась за лупой, пока Островский копался в своей папке, вываливая на стол бумаги и фотографии. Выхватив одно фото, протянул мне:
— Вот этот, сзади слева.
— Морда как морда, ничего особенного. Вроде бы глуповатая, напыщенный павиан. Видела ли я его когда-нибудь? Не исключено, но вспомнить не могу, он как-то ни с чем у меня не ассоциируется. Возможно, он встретил меня когда-то, и я ему очень не понравилась.
Островский вернулся к сказанному:
— Вы не обратили внимания на мои слова, а я предположил, что Магде может быть известно больше всяких подробностей, в которых она не отдает себе отчета. Она ведь там работает, варится в одном соку.
Я внимательно посмотрела на журналиста. А что, очень интересный мужчина. Наверняка я заметила это и несколько лет назад, когда меня с ним знакомили, а потом попривыкла к его внешности и перестала обращать внимание. Вот если бы он был слегка постарше, кто знает?.. А такая молодежь мной воспринимается лишь как приятели моих сыновей. Мысль промелькнула и исчезла сейчас не до глупостей.
— Магду я постараюсь как можно скорее отловить. Вам же признательна за откровенный и очень полезный разговор, непременно созвонюсь с вами в самое ближайшее время.
Островский ушел. Я сделала попытку дозвониться до Мартуси, но ее сотовый по-прежнему молчал. Так, надо привести комнату в порядок, хотя бы посуду убрать со стола. Уронив авторучку, я нагнулась и увидела на ковре под столом какую-то бумажку. Развернула ее…
«Свидетельство о разводе». Глядя на него как баран на новые ворота, я долго думала, каким образом под столом могло оказаться мое свидетельство о разводе, которое с давних пор благополучно покоилось в коробке с другими документами — моим дипломом, свидетельством о браке, метриками сыновей и прочими ценными бумагами? Каким чудом это свидетельство перебралось под стол?
Наконец сообразила внимательнее взглянуть на то, что держу в руках. О боже, Адам Островский!
Наверное, упало на пол, когда журналист копался в своей папке с макулатурой. А теперь, возможно, роется в бумагах, беспокоится… Где у меня записан его сотовый?
Он сразу взял трубку.
— Я очень извиняюсь, — голосом сиротки Марыси произнесла я, — но ваш развод оказался у меня под столом, мне очень неприятно, я прочла, но не из любопытства просто думала — это моя бумажка и ломала голову, отчего она там валяется. Очень, очень извиняюсь.
Островский явно смешался.
— Надо же, как неприятно. И вам беспокойство. Я пока еще недалеко отъехал, можно, сейчас вернусь? Только сегодня получил свидетельство, и оно мне понадобится. Да не извиняйтесь так, я не делаю из этого секрета, все уже давно в прошлом…
Он даже не входил во двор, я передала ему бумагу через калитку.
— Слушай, ну и напереживалась же я! — кричала мне в ухо взволнованная Мартуся. — Я им велела надеть мне наручники, а они, представляешь, не захотели. С чего вдруг? А если я какая чемпионка по каратэ? Они же не знали!
Я наконец с облегчением перевела дыхание. Не верила я, что она убийца, но какое-то беспокойство осталось в сердце и попискивало — а вдруг Мартуся не справилась с эмоциями? А я столько раз имела возможность наблюдать за взрывом ее эмоций! Никогда не знаешь, какое направление выберет взрыв.
— Возможно, полицейских было много, — ответила я. — Когда больше пяти, даже чемпиону приходится туго.
— Но на их месте я бы все же заковала себя в наручники. И они сразу же спросили меня про этого подонка, а я ничего не знала, не поверила им, вообще не поверила в то, что он убит, думала насмехаются надо мной, и потребовала мне его труп предъявить. Нет, не показали, такие упрямые! Но вообще-то очень симпатичные, позволили позвонить моему адвокату.
— У тебя есть адвокат? — удивилась я.
— Я еще не спятила, позвонила своему бывшенькому, чтобы пришел накормить кошек и выгулять собаку. Менты вроде как немного прибалдели. А Дыська, дочка моя, сейчас в горах, туда роуминг не достает.
А, так вот почему я не могла дозвониться до ее дочери.
— Но в общем, это все, конечно, ужасно, я им в конце концов поверила, что я там была. Ты как считаешь, они правду сказали?
— В каком смысле?
— Ну, что там валялся этот пес трухлявый, мертвый, кем-то зарезанный, какое счастье, что я этого не увидела! Я разыскивала Яцека, своего оператора, опоздала, но надеялась, что он там где-нибудь ждет. Я осмотрелась, потопталась немного, Яцека так и не обнаружила и ушла. А если этот урод где-то валялся, то я по углам не шарила. Ты ведь знаешь, там темно, но Яцек не булавка и он бы не валялся, а где-нибудь сидел, под мебель я не заглядывала. Хорошо, что меня арестовали, я ведь все равно не смогла бы заснуть!
— И где же тебя держали?
— В комнате для допросов, это они так сказали.
— Целые сутки?
— Нет, конечно! Я даже вздремнула у них там на кушетке, а вообще было очень мило. Мы все сидели и пили пиво, половину ставили они, половину я. Они пытались запугать меня, описывая, как выглядел зарезанный, но я не испугалась. А еще на полном серьезе старались меня убедить, что это именно я его прикончила, спятили, должно быть. Ведь я за нож не возьмусь, хоть убей меня! Брезгую кровью, меня бы трясло до конца дней моих. Я им все это высказала, и свое мнение об этой вше поганой тоже. Им даже понравилось, хотя наверняка мне не верили и считали, что я преувеличиваю его подлость! Представляешь? Разве ее можно преувеличить?
— Выходит, ты дала исчерпывающие показания…
Мартуся вдруг замолчала, потом неуверенно спросила:
— Считаешь, это могло бы стать моей эпитафией?
— Полагаю, что для эпитафии твои показания пришлось бы сильно подсократить…
— Тогда, может, знаешь, почему меня выпустили? Правда, запретили покидать Краков, но из квартиры выходить разрешили. Что же это значит?
— Ну как же. Значит, считают тебя очень крутой бандюганкой. Опасной рецидивисткой. У нас же, как известно, самые опасные бандюги пребывают на свободе, особенно рецидивисты. Уж не знаю почему, но, видно, кто-то очень важный поставил перед собой цель уменьшить поголовье поляков, ведь такой зверь на свободе непременно воспользуется случаем, чтобы резать и убивать направо и налево.
— Зачем, интересно? Он тогда получит пожизненное.
— Пожизненное ему и без того гарантировано, как в банке, а смертная казнь — т