Я попыталась пробиться сквозь давку на причальную площадку, чтобы подобраться к ней поближе, но толпа напирала и мне пришлось отступить, иначе бы меня сбили с ног. Когда я снова посмотрела на то место, женщина в белой маске уже пропала.
Кричали гондольеры, вода плескалась о деревянную площадку, а кто-то старательно усаживал меня в лодку. Одна я бы, естественно, не села и отправилась бы только вместе со своим мужем, а если честно, то предпочла бы вовсе не садиться в гондолу и скользить по темной зловещей воде. Я отступила назад и принялась разыскивать Лоренса, сначала на площадке, потом вдоль улицы, где теснились дома, и наконец перешла узкий мостик, ведший на какую-то площадь. Бражники остались далеко, я даже не слышала их теперь, а мощенная булыжником площадь тонула в полной темноте. Я вернулась назад, охваченная тревогой. Лоренса не было на причальной площадке, а я знала, что без меня он никогда не переправился бы через канал. И я решила возвратиться в палаццо и поискать его там. Мне было страшно, в горле пересохло. Я видела эту женщину, слышала, как она шепнула мое имя. И эта ночь, и это место повергали меня в ужас.
Но, пытаясь пробиться к открытым дверям палаццо, я расслышала позади себя какую-то суматоху, потом крик. Меня звал мой муж, но я никогда не слышала у него такого голоса. В нем звучала тревога… нет, ужас, жуткий страх. Я рванулась вперед и сумела прорваться к краю деревянного причала. Последняя гондола, полная бражников, удалялась по воде, и я напрасно ждала, не мелькнет ли среди них мой муж. Почти все разошлись. Немногие оставшиеся явно колебались, стоит ли садиться в последнюю гондолу, если она вдруг приплывет. Я вернулась в палаццо. Громадные залы были пусты, и лишь несколько слуг занимались уборкой после празднества. Я не знала итальянского, но все же спросила одного, второго, третьего, не видели ли они моего мужа. Слуги улыбались, разводили руками, но ничего не понимали. Я нашла свою накидку и ушла. Обежав несколько кварталов, я примчалась на главную площадь, спеша, как обезумевшее животное, и выкрикивая имя Лоренса. Вокруг — никого. Лежавший в проулке попрошайка рыкнул на меня, пес облаял и лязгнул зубами. До гостиницы я добралась, уже совсем потеряв голову, и все-таки надеялась, что существует вполне невинное объяснение и Лоренс уже здесь и ждет. Но его не было. Я переполошила всю гостиницу и так убивалась, что хозяин сначала заставил меня глотнуть бренди и только потом вызвал полицию.
Лоренса так и не нашли. Я задержалась в Венеции на шестнадцать дней дольше даты нашего предполагавшегося отъезда. Полиция произвела поиски как нельзя более тщательно, но ничего не удалось выяснить. Никто его не видел, никто больше не слышал его голоса в тот последний раз. Пришли к заключению, что он случайно упал в канал и утонул, но тела так и не обнаружили. Вода его не вынесла. Он попросту исчез.
Я возвратилась домой. Домой? Вот в этот громадный, пустой, безрадостный особняк? Увы, да: то был мой дом.
Горе мое было столь велико, что я заболела, и недели две-три врачи опасались за мою жизнь. Я почти ничего не помню из того ужасного времени, но порой, в лихорадочных снах, мне слышалось, как кричит мой муж, и казалось, он совсем рядом — стоит только протянуть руку, и я его спасу. И все это время что-то мелькало в моем сознании, а потом ускользало от понимания, — так порой не можешь вспомнить чье-то имя. Сквозь лихорадочный бред и ночные кошмары ко мне пытались пробиться эти непостижимые сведения, эти знания… даже не знаю, что это было такое.
Поправлялась я медленно. Сначала меня сажали в кресло, потом стали днем привозить в зимний сад понежиться на солнышке. Я все спрашивала и спрашивала, нет ли новостей о Лоренсе, — увы, они так и не пришли. Свекровь моя, за столь короткое время перенесшая двойной удар, погрузилась в такую беспросветную молчаливую скорбь, что мы едва виделись.
А несколько окрепнув, я обнаружила, что вынашиваю ребенка. Муж мой был единственным наследником, и род оборвался бы с его смертью… если он и в самом деле был мертв. Теперь же, коли я рожу сына, то титул, поместье, дом будут сохранены. У меня появилась причина жить. Получше стала чувствовать себя и свекровь.
Ночные кошмары отступили, сменившись странными снами, лишь перемежавшимися ужасами. Но однажды я вдруг пробудилась среди ночи, ибо то, что теплилось в сознании, обозначилось вдруг четко и ясно. Не мысль и не имя: то был образ, — и, узнав его, я словно заиндевела. Руки окоченели настолько, что я с трудом шевелила пальцами, но все же сумела накинуть халат, отыскать в туалетном столике ключ, выйти из спальни и одолеть длинный, темный, безмолвный коридор этого дома. Портреты и гравюры со сценами охоты, казалось, надвигались на меня. Шкафы со всякими диковинами — там находились бесконечные коллекции — проблескивали в свете небольшого фонарика, который я взяла, не желая зажигать свет, да, по правде говоря, и не знала, где искать половину выключателей. Необычные фигуры, камни, мертвые птицы и бабочки, бронзовые статуэтки, чьи-то кости, перья и даже крошечные черепа — в семье Лоренса хватало путешественников, коллекционеров и собирателей золотых сокровищ, — все это привозилось сюда, в Хоудон, и находило себе здесь место. Мимоходом мелькнула мысль, как воспримет эти старинные, плесневелые гадости мой малыш. Чем дальше шла я по этому малопосещаемому уголку дома, тем больше креп в моем сознании тот образ. Я чувствовала, что нездорова, слаба, испугана, и все же выбора не было, кроме как разобраться с источником страха. Если я сделаю это, то, наверное, избавлю себя от ужасного образа раз и навсегда.
Не слышалось ни единого звука. Мои обутые в мягкие тапочки ноги едва касались длинной ковровой дорожки посреди коридора. Казалось, за мной следят, скорее даже сопровождают, словно бы на всем пути кто-то неотступно шел рядом, дабы удостовериться, что я не ослабею и не поверну обратно. О, то была жуткая прогулка! Дрожь пробирает при одном только воспоминании о ней.
Я дошла до двери маленькой гостиной и повернула ключ. Пахло старой мебелью и материей, долгое время пробывших взаперти без свежего воздуха и света. Но мне не хотелось находиться здесь с одним фонариком. Я отыскала выключатель, две лампы зажглись тусклым светом — и я снова увидела картину. А увидев, поняла, что из всей этой затхлости до меня долетает еще какой-то запах, резкий и очень отчетливый. Секунда-другая понадобились мне, чтобы понять — это краска, свежая масляная краска. Я огляделась. Наверное, комната все же как-то использовалась — возможно, кто-то из слуг что-нибудь здесь ремонтировал или перекрашивал, — хотя никаких следов этого я не замечала. Да и красок или кистей тоже не было.
Картина так и стояла лицом к стене, и, подойдя к ней, я замерла, прислушиваясь к громким ударам сердца, отдававшимся в ушах, и дрожа от страха. Но я понимала: не будет мне никакого покоя до тех пор, пока не докажу себе, что все одолевавшие меня дурные видения и сны порождены выпавшими на мою долю потрясениями, переживаниями и болезнью.
Набравшись решимости, я схватила картину, повернула и уставилась на нее широко открытыми глазами.
Поначалу она показалась мне прежней. Я застыла, охваченная воспоминаниями о том полном ужаса вечере, об этих масках, костюмах, криках, запахах, свете факелов, о потерявшемся в толпе муже. Многие костюмы и маски выглядели знакомыми, но ведь они были традиционными в Венеции и использовались на карнавалах уже сотни лет.
А потом я заметила в одном углу почти скрытое в толпе лицо в белой шелковой маске, увенчанной султаном из перьев, в прорезях которой виднелись глаза Клариссы Виго. Эти-то глаза и убедили: я ничего себе не вообразила. На меня был нацелен тот же пристальный, злобный взгляд сверкающих глаз, исполненных жаждой мести и ненавистью, а еще ужасающим злорадством. Эти глаза, казалось, уставились прямо на меня, чуть ли не в душу заглядывали, и одновременно указывали на что-то. Как могли они смотреть в два места разом?..
Я проследила за их взглядом. И увидела.
В одной из гондол, ближе к краю, стоял мужчина в черном плаще и шляпе-треуголке. Стоял меж двух других, чьи лица полностью закрывали маски. Один держал его за руку, другой словно бы подталкивал вперед. Черная вода рябила под слегка покачивавшейся гондолой. Голова мужчины была обращена ко мне. Выражение его мертвенно-бледного лица внушало ужас — сплошной страх и отчаянная мольба. Он старался вырваться. Молил о спасении. Он не хотел оставаться в гондоле рядом с теми, другими.
Ошибиться не представлялось возможным: это мой муж, — но когда я видела венецианскую картину в последний раз, его на ней не было, в этом я не сомневалась, как в самой себе. Мой муж оказался на полотне, написанном за двести лет до наших дней. Я тронула холст пальцем, но нет, он был чист и сух. Никаких признаков, что в последнее время здесь что-то было дописано или изменено, и я больше не чувствовала замаха масляной краски, столь едкого всего несколько мгновений назад.
Потрясенная, истерзанная болезнью и горем, я бессильно присела в этой сумрачной комнатушке. Случившееся не поддавалось объяснению, но я знала: это происки злой силы — и понимала, кто несет за это ответ. И все же не было в этом никакого смысла. До сих пор никакого смысла нет.
Одно я действительно поняла, с каким-то даже облегчением: Лоренс мертв. Как бы, где бы и что бы ни случилось — мертв, будь он «заживо похоронен» на этой картине или в Большом канале. До той поры я — вопреки здравому смыслу — надеялась, что настанет день и я получу весточку с сообщением, что он жив. Теперь эта надежда умерла.
Дальнейшее я помню слабо. Должно быть, отыскала дорогу к своей комнате и легла, но на следующий день проснулась с этой самой картиной перед глазами и заставила себя вернуться и еще раз взглянуть на нее. Ничего не изменилось. В дневном свете, сочившемся сквозь тяжелые занавески, я увидела картину там, где оставила, и лицо мужа — все так же обращенное ко мне и молящее о помощи.