– Значит, ты думаешь, к моменту вашей первой встречи они уже замыслили эту коварную интригу?
– Несомненно. Побег планировался с самого начала. Уикхем сам признал это при нашей встрече на Грейсчерч-стрит.
Некоторое время они сидели в молчании, глядя, как поток завихряется в водовороте и крутится поверх плоских речных камней. Потом Дарси заговорил вновь:
– Но есть еще кое-что, о чем нужно сказать. Как мог я быть таким бесчувственным, таким самонадеянным, когда старался отдалить Бингли от Джейн? Если б я потрудился поговорить с ней и узнал, как она добра и благородна, то понял бы, что Бингли будет счастливейшим человеком, если завоюет ее любовь. Наверное, я боялся, что если Бингли и твоя сестра поженятся, мне будет труднее побороть любовь к тебе, страсть, все набиравшую силу, которую, однако, я должен был победить. Из-за той тени, которую жизнь моего прадеда набросила на нашу семью, меня с детства приучили, что большое состояние накладывает большую ответственность и что когда-нибудь забота о Пемберли и многих людях, чье благополучие и счастье зависят от него, ляжет на мои плечи. Собственные желания и личное счастье должны всегда отступать на второй план перед этой почти священной обязанностью.
Эта уверенность в том, что я совершаю неправильный поступок, привела к тому первому, позорному предложению и к еще более постыдному письму, последовавшему за ним, в котором я пытался хоть частично оправдать свои действия. Делая предложение, я сознательно подбирал слова, которые ни одна женщина, относящаяся преданно к своей семье и наделенная гордостью и самоуважением, не могла принять, и после твоего презрительного отказа и моего оправдательного письма я был убежден, что все мысли о тебе навсегда похоронены. Но не тут-то было. Мы расстались, но ты по-прежнему царила в моем сердце, а после того как ты с дядей и тетей посетила Дербишир и мы неожиданно встретились в Пемберли, я уже твердо знал, что люблю тебя и всегда буду любить. Именно тогда я стал без особой надежды показывать тебе, что изменился и могу стать мужчиной, которого ты сочтешь годным себе в мужья. Я походил на маленького мальчика, который хвастается игрушками, мечтая, чтобы его похвалили.
Помолчав, он продолжил:
– Внезапная перемена – после того позорного письма, которое я вручил тебе в Розингсе, после дерзости, немотивированного чувства обиды, высокомерия и оскорбительного пренебрежения к твоей семье – последовала слишком скоро, как и моя встреча с тобой и мистером и миссис Гардинер; потребность исправить нанесенный ущерб, добиться твоего уважения, надежда на более теплые отношения была так настоятельна, что заставила забыть об осторожности. Но разве ты могла поверить, что я изменился? Да и какой разумный человек поверил бы? Должно быть, даже мистер и миссис Гардинер знали о моей репутации гордеца и самонадеянного зазнайки и были поражены произошедшей переменой. И конечно, ты сочла предосудительным мое отношение к мисс Бингли. Ты заметила это, когда пришла в Недерфилд навестить больную Джейн. У меня не было никаких матримониальных намерений по отношению к Каролине Бингли, так почему я подавал ей надежду, постоянно приезжая в их дом? Временами моя грубость в обращении была для нее унизительной. И сам Бингли, честный парень, должно быть, рассчитывал на наш союз. Я вел себя не как друг и джентльмен. На самом деле меня настолько переполняло отвращение к себе, что я уже не годился для человеческого общества.
– Не думаю, что Каролину Бингли, преследующую определенную цель, легко унизить, – возразила Элизабет, – но если ты полагаешь, что разочарование Бингли из-за несостоявшегося союза важнее неудачной женитьбы на ее сестре, я не стану тебя выводить из этого заблуждения. Тебя нельзя обвинить в обмане, потому что никто никогда не сомневался в твоих истинных чувствах. А что до моей перемены к тебе, ты должен помнить, что я постепенно узнавала тебя и наконец влюбилась. Может быть, я поверила, что ты изменился, потому что всем сердцем желала этого. И если мной скорее руководил инстинкт, чем разум, разве в результате я не оказалась права?
– Еще как права, любовь моя!
– Мне тоже есть в чем раскаиваться, – продолжила Элизабет, – и твое письмо принесло реальную пользу: оно впервые заставило меня задуматься, не ошибаюсь ли я в Джордже Уикхеме; ведь не мог лучший друг мистера Бингли вести себя так, как описывает мистер Уикхем, – не выполнить волю отца и таить злой умысел. Так что письмо, которое ты так осудил, принесло какую-то пользу.
– Слова об Уикхеме были единственно правдивыми во всем письме, – сказал Дарси. – Странно, не правда ли, что я, сознательно стараясь унизить тебя и сделать больно, не мог, однако, вынести мысль, что ты будешь всегда видеть во мне человека, каким изобразил меня Уикхем.
Элизабет придвинулась ближе к мужу, и некоторое время они сидели в молчании.
– Мы оба уже не те люди, какими были тогда, – сказала она. – Давай вспоминать только хорошее, а в будущее смотреть с верой и надеждой.
– Я размышлял о будущем. Меня трудно выманить из Пемберли, но разве не приятно будет вновь посетить Италию, побывать в тех местах, где мы провели наш медовый месяц? Поедем в ноябре и избежим английской зимы. Если не хочешь надолго оставлять сыновей, можно сократить путешествие.
Элизабет улыбнулась:
– Под присмотром Джейн с сыновьями все будет хорошо; ты знаешь, как она любит о них заботиться. Вернуться в Италию было бы счастьем, но с этим придется повременить. Я как раз хотела рассказать тебе о своих планах на ноябрь. В начале месяца, дорогой, я надеюсь держать на руках нашу дочь.
Дарси не мог говорить, но слеза, блеснувшая в глазах мужа, и крепкое пожатие были достаточно красноречивы. Вновь обретя дар речи, он сказал:
– Ты хорошо себя чувствуешь? Надо бы набросить шаль. Может, лучше вернемся домой, и ты отдохнешь. Стоит ли сидеть здесь?
Элизабет рассмеялась.
– Я прекрасно себя чувствую – как и всегда. И где лучше сообщать такие новости, как не здесь? Ведь это та самая скамья, где леди Энн отдыхала, когда ждала тебя. Конечно, я не могу обещать тебе именно дочь. Кажется, мне предназначено быть матерью сыновей, но если родится мальчик, мы ведь найдем для него местечко?
– Найдем, моя любовь, – в детской и в наших сердцах.
Сидя в молчании, они видели, как Джорджиана и Элвестон спускаются из Пемберли по ступеням к лужайке у реки. Дарси с показной суровостью спросил:
– Что я вижу, миссис Дарси? Наша сестра и мистер Элвестон идут, держась за руки, на глазах у всех обитателей Пемберли. Разве это допустимо? Что это значит?
– Оставляю это решать вам, мистер Дарси.
– Я могу только предположить, что мистер Элвестон собирается сообщить нечто важное; возможно, он хочет просить у меня что-то.
– Не просить, дорогой. Мы должны помнить, что Джорджиана больше не нуждается в опеке. Они все решат сами и идут не просить, а рассказать. А нуждаются они в одной вещи – в твоем благословении, и надеются его получить.
– От всего сердца дам его. Не представляю никого, кого бы я с большим удовольствием назвал братом. А вечером я поговорю с Джорджианой. Никаких больше умолчаний между нами.
Поднявшись со скамьи, они стояли, глядя, как Джорджиана и Элвестон, чей счастливый смех заглушал музыку струящейся воды, по-прежнему держась за руки, бежали к ним по блестящей траве.
Невинная кровь
Все герои этой книги являются плодом художественного вымысла и не имеют ничего общего с реальными людьми
Книга первая. Удостоверение личности
1
Социальная работница оказалась старше, чем она ожидала; видимо, безвестный чиновник, занимавшийся делами подобного рода, решил, что седеющие волосы и округлости с намеком на приход менопаузы внушат спокойствие усыновленным некогда взрослым, которые приходили за непременной консультацией. В конце концов, они и впрямь нуждались в определенном утешении, эти перемещенные лица с приказом суда вместо родительской пуповины, иначе с какой же стати одолевать волокиту чиновников ради клочка бумаги?
Соцработница ободрила клиента профессиональной улыбкой.
– Меня зовут Наоми Хендерсон, а вы – мисс Филиппа Роуз Пэлфри. Боюсь, для начала придется попросить какой-нибудь документ, удостоверяющий вашу личность.
«Филиппа Роуз Пэлфри – это всего лишь имя, – едва не слетело с уст посетительницы. – Я для того и явилась, чтобы…»
К счастью, девушка вовремя опомнилась. Не хватало еще сорваться в самом начале беседы. Обе прекрасно знали, зачем она пришла. И разговор обязательно должен потечь, как хочется Филиппе… Но вот как именно? Посетительница расстегнула пряжку наплечной кожаной сумочки, молча протянула паспорт и новенькие права.
Усилия настроить клиентов на благодушный лад сказались даже на обстановке кабинета. В комнате был громоздкий, казенного вида стол, однако мисс Хендерсон вышла из-за него, как только услышала о приходе Филиппы, и тут же пригласила ее к виниловым креслам, размещенным по обе стороны от низкого столика. Представьте себе: на его поверхности даже стояли цветы. Синяя вазочка с надписью «Подарок от Польперро» и пестрый букет роз. Причем не какие-нибудь лишенные аромата и шипов тугие бутоны из витрины флориста, но хорошо знакомые девушке по садам Кальдекот-Террас, «суперзвезда», «альбертина». Полностью раскрытые, они роняли яркие лепестки, и лишь в глубине букета затерялось несколько твердых почек с потемневшими краями, которым уже не суждено было распуститься. Филиппе пришло в голову: а не принесла ли их сама хозяйка кабинета? Что, если дама давно удалилась на пенсию и вызвана сюда исключительно ради такого случая? В этих грубых башмаках и рабочем костюме из твида ее нетрудно вообразить склонившейся над грядкой с тяжелыми розами, которые и без того не пережили бы короткий лондонский день. Кто-то явно перестарался при поливе. Между желтыми лепестками блестела молочная капля, по крышке стола расползалось пятно. Впрочем, поддельный махагон от воды ничуть не пострадал. Вместо садовой свежести розы благоухали приторной влагой. Уютные виниловые кресла никак не располагали к уюту. Улыбка, что призывала к покою и доверию, заметно отдавала официальной любезностью – раздел двадцать шестой, год тысяча девятьсот семьдесят пятый, акт об усыновлении.
Поутру девушка изрядно потрудилась над своим внешним видом, переделывая себя по собственному же образу и подобию. Прежде всего посетительнице хотелось показать миру, что предстоящая беседа ничуть не обеспокоила ее, не выбила из колеи. Подумаешь, очередной визит в чиновничью контору!.. Пышные волосы, успевшие выцвести на солнце так, что пряди переливались разными оттенками золота, Филиппа зачесала с высокого лба и завязала тяжелым узлом. Широкий рот с крупной, изогнутой верхней губой и чувственно опущенными уголками остался без помады, зато тщательно наложенные тени на веках подчеркивали самую выразительную черту лица – сверкающие, слегка навыкате, зеленые глаза. Медовая кожа блестела капельками пота. Не желая прибывать слишком рано, девушка задержалась в садах на набережной, и в конце концов пришлось торопиться. Сандалии, вельветовые брюки, бледно-зеленая хлопковая блуза с широким воротом – дескать, ни деньги, ни положение в обществе меня не особенно трогают – двусмысленно сочетались с украшениями, которые посетительница надела как талисманы: золотыми часами на цепочке, большими викторианскими кольцами (топаз, оливин, сердолик) – и кожаной итальянской сумочкой на левом плече. Подобная странность бросалась в глаза. Восьмые именины стали самым ранним воспоминанием Филиппы, к тому же она была незаконнорожденной, что избавляло девушку от необходимости ханжески поклоняться предкам, оглядываться на чье-либо мнение, сдерживать собственные творческие порывы при уходе за внешностью. В итоге она порождала своеобразное, даже странноватое, но уж никак не заурядное впечатление.
Перед мисс Хендерсон лежала раскрытая папка посетительницы – новенькая и аккуратная. Бегло взглянув через стол, Филиппа признала часть содержимого: оранжевый и коричневый листки правительственной информации, копии которых она получила в бюро консультации населения северного Лондона – там, где у девушки не было знакомых, – и свое письмо пятинедельной давности, отправленное в генеральную регистратуру сразу же после восемнадцатого дня рождения: в нем она запрашивала анкету заявления, первый документ на пути к получению желанного удостоверения личности. Копия самого заявления, разумеется, тоже прилагалась. Белоснежное письмо, пришпиленное к бюрократической папке, резало глаза. Его-то и взяла двумя пальцами мисс Хендерсон. Интересно, что ее смущает? – подумала Филиппа. Адрес? Отменное качество бумаги, на которой напечатана копия? Скорее всего – фамилия приемного отца, Пэлфри. Учитывая неутомимую саморекламу Мориса, поток социологических публикаций из его ведомства, соцработница просто не могла не слышать этого имени. Любопытно, прочла ли она его «Теорию и приемы консультирования: пособие для практикующих»? И если да, помогает ли повышать самооценку клиентов – этих священных коров социальной работы – его остроумное истолкование разницы между развивающим консультированием и гештальттерапией?
– Пожалуй, – произнесла мисс Хендерсон, – для начала следует оговорить границы, в которых я смогу помочь. Многое вам наверняка известно, однако не мешает сразу все прояснить. Детский акт семьдесят пятого года внес ощутимые поправки в закон о правах усыновленных. Теперь по достижении восемнадцатилетнего возраста они при желании могут обращаться в генеральную регистратуру за настоящим свидетельством о рождении: ведь при удочерении вы получили новое, на имя Филиппы Роуз Пэлфри, в то время как первоначальный документ надежно хранился в наших сейфах. Сейчас закон позволяет выдавать подобную информацию. Но упомянутый акт также гласит, что все усыновленные до двенадцатого ноября семьдесят пятого года, то есть до выхода поправки, обязаны прежде пройти собеседование с консультантом. Понимаете, парламент неохотно менял существующее положение, при котором одни родители отдавали, а другие брали детей на воспитание, естественно, подразумевая, что тайна рождения приемного ребенка навсегда останется тайной. И вот сегодня вы приходите за сведениями, получить которые имеете полное право, но мы должны обсудить, как это повлияет на вашу жизнь и судьбы других людей. В конце беседы, если вы все еще будете настаивать, я сообщу ваше первоначальное имя, а также, возможно – хотя не обязательно, – имена ваших биологических родителей и адрес суда, в котором был подписан акт о вашем удочерении. Кроме того, вы получите анкету, по заполнении которой вправе обратиться в генеральную регистратуру за копией свидетельства о рождении.
Все это Филиппа уже слышала, и не раз.
– Да-да, – вмешалась она. – Это обойдется мне в два с половиной фунта. Довольно дешево, не находите? Я читала вашу брошюрку.
– Значит, все ясно. Разрешите спросить, когда вы впервые задумали выяснить свое происхождение? Судя по указанной дате, заявка была подана сразу же, как только вам исполнилось восемнадцать. Что это – внезапный порыв или вы размышляли об этом некоторое время?
– Акт семьдесят пятого вышел в свет, когда мне едва исполнилось пятнадцать. Я как раз оканчивала среднюю школу и, понятное дело, не слишком забивала себе голову юридическими подробностями. Но про себя решила: вырасту – и все узнаю.
– Вы обсуждали это с приемными родителями?
– Нет. У нас не очень-то разговорчивая семья.
Мисс Хендерсон пропустила замечание мимо ушей.
– А что именно вы собираетесь делать? Всего лишь выяснить, кто ваши родители, или же заняться их поисками?
– Прежде всего – надеюсь узнать, кто я такая. От имен, проставленных на бумажке, не много толка – может статься, оно там вообще одно. Ясно, ведь я незаконнорожденная. Прежние поиски ни к чему не привели. Известно, что моя мама скончалась, ее уже не отыскать. И все равно хотелось бы выяснить, кем она была. Вдруг я найду своего отца? Он, конечно, тоже мог умереть, но я почему-то уверена, что это не так. Внутренний голос подсказывает: он еще жив.
Филиппе нравилось мечтать; правда, обычно ее грезы хоть немного основывались на реальности. Но эта – отрицала законы времени, поэтому была совершенно особенной, невероятной, а главное, обладала притягательной силой, словно древняя религия, допотопные ритуалы которой, усыпляюще знакомые и бессмысленные, все же странным образом свидетельствуют о вечных истинах. Девушка уже и не помнила, почему вопреки логике упорно продолжала рисовать себе сцену из девятнадцатого века, хотя сама родилась в тысяча девятьсот шестидесятом году. Вот ее мать в костюме горничной Викторианской эпохи, под гофрированным кокошником, юная, бледная, как тень, замирает у высокой ограды в розовом саду. А вот отец в элегантном фраке, похожий на римского бога, нисходит с террасы, шагает по широкой аллее под тихий плеск фонтанов. По роскошному травяному склону, залитому медовыми лучами предзакатного солнца, важно расхаживают павлины. Две тени сливаются в одну. Черноволосая голова страстно склоняется над сияющими золотыми кудрями.
– Любимая, любимая! Выходи за меня.
– Не могу. Ты же знаешь, что я не могу.
Со временем Филиппа привыкла воображать наиболее дорогие сердцу сцены перед сном, и грезы слетали на нее в метели благоухающих розовых лепестков. Поначалу отец являлся ей в красно-золотом мундире, со знаками отличия на груди и звонкой шпагой на боку. С возрастом девушка решила, что это уже чересчур. Бравый солдат и любитель гончих превратился в образованного аристократа, однако суть картины не изменилась.
По лепестку желтой розы тихо сползала крупная капля; посетительница зачарованно засмотрелась на нее: неужели сорвется, упадет?.. Ой, надо бы послушать, что там говорит мисс Хендерсон.
– А ваша мать, чем она занимается?
– Моя приемная мать готовит еду.
– Так она повариха? – переспросила соцработница с оттенком пренебрежения в голосе. – Это ее профессия?
– Нет, готовит еду для мужа, гостей и для меня. Еще она заседает в суде по делам несовершеннолетних, но, по-моему, это все так, чтобы доставить удовольствие моему приемному отцу: он всегда считал, что у женщины должна быть работа, если это не в ущерб его собственному комфорту. А вот еда – ее настоящий конек. Думаю, мать могла бы стать профессионалкой, хотя и не кончала ничего, кроме вечерней школы, а до свадьбы работала секретаршей у моего отца. Я хочу сказать, кухня – увлечение всей ее жизни.
– О, ваша семья от этого только выиграла, верно?
Филиппа смерила соцработницу холодным взглядом. Долго же, должно быть, дамочка отрабатывала свой ненавязчиво-покровительственный тон: уж слишком легко он ей давался. Ничего, посетительнице это даже на руку.
– Да, мы с приемным отцом просто обжоры. Хорошо хоть, вес не набираем.
Девушка гордилась своим аппетитом – за столом и в жизни. Неразборчивостью здесь и не пахло, ведь они с отцом выбирали только лучшее, а кроме того, подобное потворство собственным прихотям не заставляло краснеть или извиняться. В отличие от секса чревоугодие не затрагивает интересы других людей и не связано с насилием, разве что над собственным телом. Требовательность в еде и питье доставила Филиппе немало приятных минут, ибо, кроме всего прочего, не была простым подражанием Морису (даже он, отъявленный гурман, едва ли сумел бы с такой легкостью распробовать восхитительный букет кларета), ведь утонченный вкус можно лишь унаследовать. Вот, например, на семнадцатый день рождения… На столе три бутылки, этикетки скрыты под оберткой. А Хильда – сидела она за столом или нет? Наверняка сидела, все-таки семейное торжество, однако в воспоминаниях девушки они с Морисом праздновали вдвоем. И он промолвил:
– Скажи, что тебе ближе. Только не надо пышных дифирамбов, вырази это своими словами. Я хочу знать, что ты думаешь.
Филиппа снова попробовала вина, смакуя во рту каждый глоток и запивая «образцы» водой. Глаза приемного отца вызывающе блестели. Кажется, она все делает правильно.
– Вот это.
– Почему?
– Не знаю, просто понравилось.
Но нет, он ожидает более развернутого суждения. Хорошо же.
– Вероятно, потому, что здесь вкус неотделим от запаха и того, что чувствует язык. Единство трех наслаждений.
Она поняла сразу, что нашла верный ответ. Еще один тест успешно пройден, девушка поднимается на новую ступень. По закону Морис не вправе совсем отвергнуть ее, отослать обратно. Тем важнее доказать, что он не ошибся с выбором, оправдать его крупные денежные вложения, все до пенни. Хильда, сама работавшая на кухне часами, ела и пила скудно. В основном она с жадной тревогой смотрела, как муж и приемная дочь уплетают приготовленное. Таков наш мир: один дает, другие принимают. В этом есть определенный порядок.
– Вы обижены за то, что они вас взяли? – спросила мисс Хендерсон.
– Напротив, очень благодарна. Мне повезло. Вряд ли я ужилась бы в бедной семье.
– Даже если бы они вас любили?
– С какой это стати? Не такой уж я приятный человек, чтобы заслуживать любви.
Ну нет, с бедняками было бы гораздо хуже. Да и с любой из прежних приемных семей. Какие-то запахи: собственных испражнений, гниющих объедков за рестораном, ребенка в засаленных тряпках, крепко прижатого к материнской груди в автобусе, – заставляли ее на миг содрогнуться от ужаса, который не имел ничего общего с отвращением. Воспоминания, точно вспышки прожекторов, проникали в потаенные закоулки ее души, выхватывая давние сцены, яркие, словно детский журнал, с четкими, как у кубиков, гранями, способные месяцами прятаться на глубине подсознания, не связанные в отличие от обычных подростковых воспоминаний с определенным временем или местом, а уж тем более с любовью.
– Вы их любите? Любите приемных родителей?
Филиппа задумалась. Любовь. Какое избитое слово. Самое затасканное в мире. Элоиза и Абеляр, Рочестер и Джейн Эйр. Эмма и мистер Найтли. Анна и граф Вронский. Даже если брать в расчет одно лишь банальное разнополое чувство, и тогда каждый придает этим звукам такое значение, какое захочет.
– Нет. И они меня – тоже. Зато мы вполне подходим друг другу. На мой взгляд, это гораздо удобнее, чем жить с людьми, которые тебя любят, но совершенно не устраивают.
– Пожалуй, я понимаю, о чем вы говорите. А много ли вам известно про обстоятельства удочерения? Вам когда-нибудь рассказывали о биологических родителях?
– Приемная мать кое-что говорила. Морис – никогда. Отец преподает в университете, он социолог. Его первая жена однажды поехала куда-то с ребенком, и оба погибли в дорожной аварии. Спустя девять месяцев Морис Пэлфри заключил брак с моей приемной матерью. Оказалось, она не может иметь детей, и тогда они нашли меня. Я жила с другой семьей, так что им пришлось меня забрать. Через полгода отец обратился в суд за распоряжением об удочерении. Обо всем условились в частном порядке. Ваш новый акт объявил бы такой договор незаконным. Хотя и не представляю почему. По-моему, это единственно здравое решение. Мне-то уж точно жаловаться не на что.
– Да, подобный подход сработал для тысяч детей, однако в нем кроется определенная опасность. Мы не желаем возвращаться к тем временам, когда будущие приемные родители прохаживались между рядами колыбелек и выбирали малыша по своему вкусу.
– А что здесь такого? Дети еще маленькие, им все равно. Щенят или котят мы только так и покупаем. На мой взгляд, к ребенку надо проникнуться хоть каким-то чувством, понять, желаешь ли ты его растить, сможешь ли полюбить. Если бы я надумала взять приемыша, стала бы я полагаться на мнение соцработников? А вдруг мы друг другу не подойдем? Я даже не смогла бы вернуть навязанное сокровище. Ваш департамент немедленно вычеркнул бы меня из списков как неблагонадежную истеричку, которая заводит детишек только ради удовольствия. Интересно, а зачем еще это делать?
– Для того, чтобы дать ребенку лучшие возможности в жизни.
– Вы хотели сказать, чтобы убаюкать свою совесть и думать о себе с уважением? По-моему, это одно и то же.
Ну, с подобной ересью мисс Хендерсон и спорить не станет. Теория социальной работы непогрешима. Женщина всего лишь улыбнулась и продолжила:
– Так вам известно что-нибудь о вашем прошлом?
– Только то, что я незаконнорожденная. Первая жена приемного отца была из аристократического рода, дочь графа из Уилтшира. Думаю, мать работала у них горничной и забеременела, но никто не знал, от кого. Вскоре после родов она умерла. Вряд ли ее возлюбленный прислуживал с остальными: уж такой-то секрет наверняка выплыл бы наружу. Скорее всего, это был какой-нибудь гость их поместья. Я мало что ясно помню до восьмилетнего возраста. Разве что розовый сад в Пеннингтоне. И библиотеку. Вроде бы мой отец, мой настоящий отец, бывал там со мной. А приемного отца, наверное, свел со мной кто-нибудь из дворецких. Он никогда не говорит об этом. Вот и все, что я узнала от приемной матери. Полагаю, Морис не взял бы меня, будь я мальчиком. Он бы нипочем не дал свою фамилию чужому сыну, нипочем. По-моему, для него это всегда ужасно много значило.
– Оно и понятно, правда?
– Конечно. Вот почему я здесь. Для меня тоже важно знать своих родителей.
– Хорошо, для вас это важно.
Мисс Хендерсон опустила глаза на папку. Зашуршали бумаги.
– Итак, вас удочерили седьмого января тысяча девятьсот шестьдесят девятого года, в возрасте восьми лет. То есть довольно большой девочкой.
– Наверное, это им показалось проще, чем нянчиться бессонными ночами с младенцем. И потом, приемный отец мог уже не сомневаться, что я здорова и неглупа. Разумеется, детей часто осматривают врачи, но с грудничками никогда нельзя быть уверенным, особенно в отношении ума. Не станет же Морис обременять себя ребенком, отсталым в развитии.
– Он вам это сказал?
– Нет, я сама так рассудила.
Лишь одно посетительница знала твердо: она из Пеннингтона. Память отчетливо рисовала ей розовый сад и еще красочнее – библиотеку Рена[13]. Когда-то в детстве Филиппа стояла под роскошным потолком огромной комнаты, любовалась лепными гирляндами и херувимами семнадцатого столетия, разглядывала резьбу Гринлинга Гиббонса[14], богато украшавшую бесчисленные полки, рассматривала бюсты работы Рубильяка[15] на шкафах: Данте, Гомер, Шекспир, Мильтон. Девушка видела себя у письменного стола с раскрытой книгой. Увесистый том оттягивает руки, так что ноют от боли запястья; она читает вслух, а сама боится, как бы не уронить фолиант. Отец – настоящий отец – наверняка был там с ней. Филиппа настолько поверила в свое родство с этой библиотекой, что иногда воображала себя дочерью самого графа. Но нет, лучше уж хранить верность грезам о заезжем аристократе. Граф непременно узнал бы, что стал отцом. И разумеется, ни в коем случае не бросил бы родную кровь на произвол судьбы окончательно, не попытавшись разыскать свое дитя за долгих восемнадцать лет. Девушка ни разу не возвращалась в поместье, а с тех пор, как арабы купили его и превратили в мусульманскую крепость, и вовсе не собиралась этого делать. Но однажды, когда ей исполнилось двенадцать, Филиппа взяла в читальном зале Вестминстера книгу о Пеннингтоне, прочла описание библиотеки и даже нашла иллюстрацию. Сердце заколотилось от радости: лепной потолок, резьба Гринлинга Гиббонса, бюсты – все совпадало с картинкой, давно и любовно хранящейся в памяти. Значит, маленькое дитя с тяжелой книгой в руках и в самом деле существовало.
Остаток собеседования Филиппа пропустила мимо ушей. Ясно, что без этого нельзя, и социальная работница явно старалась выполнять свой долг. Разве она виновата, что законодатели насоздавали досадных проволочек ради успокоения собственной совести? Однако ни один из доводов, добросовестно выдвинутых перед Филиппой, не умерил ее решимости найти родного отца. Почему, собственно, он должен быть против их встречи? Дочь ведь не явится с пустыми руками, а положит к его ногам завидный трофей: диплом Кембриджа…
Она заставила себя вернуться к реальности.
– Честно сказать, я не вижу смысла в этом собеседовании. Вы что же, намерены переубедить меня? Либо чиновники считают, что я имею право знать своих родителей, либо нет. Но позволять, а потом отговаривать – здесь что-то не сходится.
– Парламент всего лишь хочет, чтобы каждый усыновленный серьезно подумал о последствиях, которые навлечет подобное знание не только на него, но и на родителей обоего рода.
– Я уже подумала. Моя мать умерла, так что ей ничего не грозит. Отца я пугать не собираюсь. По-вашему, я хочу ворваться в дом во время семейного праздника и объявить себя незаконнорожденной? Просто интересно: где он сейчас, жив ли, чем занимается? Вот и все. А приемные родители тут вообще ни при чем.
– Как же, разве не было бы мудрее и человечнее сначала поговорить с ними?
– А что обсуждать? Закон дает мне право, и я намерена им воспользоваться.
Вечером, прокручивая в голове порядок собеседования, Филиппа так и не вспомнила, когда именно получила желаемое. Должно быть, в какой-то момент социальная работница произнесла что-нибудь вроде: «А вот и сведения, за которыми вы пришли». Хотя нет, для сухаря в юбке это слишком театрально. Но ведь что-то же она сказала, прежде чем достать из папки нужную бумагу и вручить посетительнице?
Как бы там ни было, документ оказался у нее в руках. Она недоверчиво уставилась на него. Здесь вкралась какая-то ошибка. На бумаге стояло два имени вместо одного. Мэри Дактон и Мартин Джон Дактон. Филиппа пробормотала имена вполголоса. Ничего: ни единого воспоминания, хотя бы смутного, даже сердце не екнуло. Что же произошло? Ах да… Незаметно для себя девушка принялась рассуждать вслух:
– Значит, когда стало известно, что мама забеременела, ее быстро выдали замуж. Скорее всего, за кого-нибудь из прислуги. В Пеннингтоне часто так поступали. Раньше мне и не приходило в голову, что она отдала меня еще при жизни. Видимо, понимала, как мало ей осталось, и желала обеспечить единственную дочь всем самым лучшим. Естественно, если свадьбу сыграли до моего рождения, супруга и записали в отцы. По бумагам я законная. Хорошо, что у мамы был муж. Он должен был узнать обо мне перед женитьбой. А вдруг на смертном одре Мэри назвала ему имя настоящего отца? Значит, первым делом надо разыскать этого Мартина Дактона.
Филиппа накинула на плечо кожаную сумочку и протянула руку. Мисс Хендерсон проговорила что-то на прощание: дескать, посетительница всегда может рассчитывать на ее посильную помощь, и, дескать, пусть она все же обсудит случившееся с приемной семьей, ну и не стоит самой заниматься поисками отца, лучше довериться посредникам. Девушка слушала вполуха. Впрочем, несколько слов проникли в ее сознание:
– Все мы порой живем за счет воздушных замков. Бывает, что, избавляясь от них, мы только причиняем себе мучительную боль: не возрождаемся к новой восхитительной жизни, а в некотором роде умираем.
Филиппа и мисс Хендерсон пожали друг другу руки. Девушка впервые со смутным интересом посмотрела в лицо собеседнице и заметила мимолетный взгляд, который при слабом знании жизни по ошибке можно было бы принять за жалость.
2
Тем же вечером, четвертого июля тысяча девятьсот семьдесят восьмого года, Филиппа отправила начальнику службы регистрации актов гражданского состояния запрос и чек на нужную сумму, приложив, как и в прошлый раз, конверт с адресом и маркой. Ни Морис, ни Хильда никогда не любопытствовали по поводу ее переписки, однако, если бы в ящике появилось послание с официальной печатью, это могло бы вызвать лишние расспросы. Следующие дни она чувствовала себя как на иголках и, чтобы скрыть свое состояние от Хильды, часто уходила из дому. Разгуливая по берегу озера в Сент-Джеймском парке, она бесконечно прикидывала в уме, когда же должно прийти свидетельство о рождении. Правительственные чиновники просто обожают тянуть резину, да ведь вопрос-то пустяковый. Что им стоит заглянуть в прежние записи?
Ровно через неделю, во вторник одиннадцатого июля, на коврик у двери лег знакомый конверт. Она тут же помчалась с ним к себе, уже с лестницы крикнув Морису, что ему ничего не пришло. Как будто внезапно ослабев глазами, Филиппа подошла к окошку. Новенькая, хрустящая бумага, гораздо более солидная по содержанию, чем та урезанная форма, которой Филиппа довольствовалась прежде, на первый взгляд не имела ничего общего с судьбой адресата. Документ удостоверял рождение младенца женского пола по имени Роза Дактон, дата: двадцать второе мая тысяча девятьсот шестидесятого года, место: Банкрофт-Гарденс, сорок один, Севен-Кингз, Эссекс, отец: Мартин Дактон, клерк, мать: Мэри Дактон, домохозяйка.
Выходит, супруги покинули Пеннингтон еще до появления Филиппы на свет. Если вдуматься, это неудивительно. Поражало другое – то, как далеко они уехали от Уилтшира. Наверное, хотели покончить со старой жизнью раз и навсегда. Кто-то из знакомых нашел Мартину работу; или он просто вернулся в родные края. Интересно, какой он человек и хорошо ли обращался с матерью? Филиппа надеялась, что сможет проникнуться к нему если уж не приязнью, то хотя бы уважением. А вдруг он до сих пор живет по тому же адресу? Возможно, со второй женой и собственным ребенком. Прошло ведь каких-то десять лет…
Она позвонила на вокзал, не выходя из комнаты. Оказалось, что Севен-Кингз – это на Восточной пригородной линии. В часы пик поезда отправляются туда каждые десять минут. Филиппа не стала ждать завтрака, собралась и вышла из дома. Если будет время, она выпьет кофе на вокзале.
В девять часов двадцать пять минут от станции «Ливерпуль-стрит» тронулся почти пустой состав. Филиппа заняла удобное место и устремила взгляд в окно. Мимо потянулись восточные предместья Лондона: длинные ряды обшарпанных, закоптившихся кирпичных домов, над залатанными крышами которых торчали, путаясь проводами, антенны, будто тоненькие скрюченные амулеты против сглаза; дальние шеренги многоэтажек, тускло-серые сквозь пелену мелкой измороси; двор, набитый останками разбитых машин, в символической близости от единообразных кладбищенских крестов; красильная фабрика, сборище газовых резервуаров; пирамиды щебня и угля, сваленные вдоль дороги; пустыри, заросшие сорной травой; покатая земляная насыпь, на гребне которой теснились пригородные сады с их бельевыми веревками, сараями для инструментов и детскими качелями среди алых и розовых роз. Восточные трущобы, чьи благозвучные имена: Мэриленд, Форест-Гейт, Манор-Парк – никак не вязались с их видом, казались Филиппе чуждыми и незнакомыми землями: за последние десять лет она столь же мало наведывалась сюда, как и, скажем, в пригород Глазго или Нью-Йорк. Никто из школьных друзей Филиппы не жил восточнее Бетнал-Грин. Хотя, судя по слухам, у некоторых были дома в неиспорченных кварталах в стороне от дороги Уайтчепел, на застенчивых островках культуры и радикального шика среди каменных башен-высоток и заводских пустырей – правда, их не навещали. Однако унылые каменные джунгли, сквозь которые с грохотом летел поезд, пробуждали странные воспоминания, казались незнакомыми – и узнаваемыми, тоскливо одинаковыми – и неповторимыми одновременно. А ведь Филиппа в жизни не ездила по этой линии. Должно быть, угрюмый пейзаж, мелькающий за окном, был слишком уж предсказуем и настолько похож на окраину любого большого города, что позабытые описания, пожелтевшие иллюстрации в книгах, газетные фото и обрывки фильмов, перемешавшись в ее воображении, вызвали это необъяснимое чувство родства. Если вдуматься, каждый человек бывал в подобных местах – по крайней мере хмурые ничейные земли оставляют след на карте всякой души.
На станции Севен-Кингз не стояло ни единого такси. Филиппа спросила у контролера путь и пошла вниз по Хай-стрит. По правую руку тянулась железная дорога, по левую – крохотные лавки с жилыми квартирами наверху, прачечная, газетный киоск, магазин зеленщика и универсам, у дверей которых уже толпились очереди.
Запах и звуки улицы наполнили сердце щемящей болью – и вдруг не то оживили в памяти, не то породили в вымыслах ужасную, невероятную сцену. По такой же, как эта, дороге женщина катит коляску с младенцем. Филиппа едва научилась ходить, но уже ковыляет следом, ухватившись за ручку. Булыжники мостовой, испещренные пятнами света, все быстрее и быстрее бегут под узенькие колеса. Ладошка соскальзывает с горячего, мокрого от пота металла. Девочке отчаянно страшно: теперь ее позабудут, бросят, она упадет и будет раздавлена колесами ярко-красных автобусов. Но вот – крики, ругань. Щеку обжигает оплеуха. Резкий рывок едва не выдергивает руку из плечевого сустава, и женщина снова кладет ее ладонь на ручку коляски. Кажется, Филиппа звала даму тетей. Да, тетей Мэй. Поразительно, как она только вспомнила это имя. А на младенце красная вязаная шапочка. Личико вымазано слюной и шоколадом. Девочка ненавидит этого ребенка. И еще на улице зима. Мостовая залита огнями, над лавкой зеленщика болтается гирлянда разноцветных шаров. Женщина останавливается купить рыбы. Перед глазами ярко вспыхивает витрина, блестят чешуйки красноглазых селедок, в нос ударяет жирный аромат копченостей… Филиппа взглянула на мостовую с крапинами дождя. Неужели она стоит на той же улице, на тех же камнях, о которые так отчаянно спотыкалась когда-то? Или у нее снова разыгралось воображение?
Поворот налево, на Церковную аллею, – и хмурая торговая суета уступила место жилому уюту. Узкая улочка с плавными изгибами шумела кронами платанов. Возможно, до Первой мировой войны это и впрямь была целая аллея, которая вела к старой деревенской церквушке, теперь уже давно снесенной или погибшей в бомбежках во время Второй мировой. Сейчас же в отдалении маячил приземистый шпиль из бетонных блоков с облицовкой каменной крошкой, увенчанный флюгером вместо креста, и было неясно, что именно там находится.
И вот наконец – Банкрофт-Гарденс. По обе стороны от улицы – ряды одинаковых домов на две семьи. Ни калиток, ни оград, одни лишь низкие кирпичные стены вокруг палисадников. Все имело чинный, солидный и, можно сказать, одинаковый вид. Впрочем, кое-какие различия жители вносили в силу собственных наклонностей и талантов: в одном палисаднике неукротимо бушевали яркие летние цветы, второй зеленел дотошно выстриженными газонами, на каменных дорожках третьего стояли цветочные горшки с геранью и плющом.
Филиппа нашла табличку с номером сорок один – и замерла в изумлении. Дом резко выделялся на фоне прочих странностью вкуса своих владельцев. Желтый лондонский кирпич оказался выкрашен в ярко-алый цвет с белыми крапинами, отчего напоминал гигантские детские кубики. Зубцы на фасаде сияли попеременно синим и красным. Тюль на окне перехватывали широкие бархатные ленты с пышными бантами. Обычную входную дверь заменила новая, сочного желтого оттенка, с непрозрачной стеклянной панелью. В передней части палисадника располагался искусственный прудик, окруженный синтетическими скалами, на которых торчали три гнома с удочками и радостно щерились, как ненормальные.
Еще прежде, чем нажать кнопку звонка и услышать его мелодичную песенку, девушка ощутила, что дом совершенно пуст. Должно быть, хозяева ушли на работу. Устояв перед искушением подсмотреть сквозь узкую щель для писем, Филиппа решила попытать счастья у соседей: хотя бы узнать, живет ли здесь по-прежнему мистер Дактон или он куда-нибудь переехал. Звонка у них не оказалось, а стук молоточка прозвучал неестественно громко и повелительно. Никакого ответа. Девушка прождала целую минуту и снова подняла руку, но тут в доме зашаркали ноги. Дверь приоткрылась на цепочке, в щели появилась пожилая дама, в переднике, с сеткой на волосах, и смерила нежданную утреннюю посетительницу подозрительным взглядом.
– Прошу прощения за беспокойство, – промолвила Филиппа. – Не могли бы вы мне помочь? Я разыскиваю мистера Мартина Дактона, который жил в этом доме, через стенку от вас, десять лет назад. Сейчас там никого нет. Вот я и подумала, вдруг вы подскажете, где он?
Женщина замерла, будто пораженная молнией; смуглая, похожая на птичью лапу рука застыла на цепочке, а единственный видимый глаз озадаченно уставился на гостью. Послышались другие шаги, более тяжелые и уверенные, хотя и по-прежнему приглушенные ковром.
– Кто там, мам? – произнес мужской голос. – В чем дело?
– Пришла какая-то девушка, спрашивает Мартина Дактона, – почему-то прошипела сквозь зубы пожилая дама.
Мужчина плотного телосложения откинул цепочку. По сравнению со своим сыном женщина показалась настоящей карлицей. На нем были слаксы, теплый жилет и красные домашние тапочки. «Наверное, кондуктор или водитель автобуса, – подумала девушка. – И сегодня у него выходной. Значит, я не вовремя».
– Еще раз извините за беспокойство, – примирительным тоном сказала она, – мне нужно разыскать Мартина Дактона. Он когда-то жил рядом с вами. Вы, случайно, не знаете, что с ним стало?
– Дактон? Так он же помер, разве нет? Уже лет девять тому назад. В тюрьме Вандсворт.
– Как – в тюрьме?
– А где ж ему еще быть, убийце траханному? Сначала изнасиловал ребеночка, потом придушил вместе со своей ненаглядной. Вам-то он на кой сдался? Журналистка, что ли?
– Нет-нет, ничего такого. Должно быть, я спутала имя. Это не тот Дактон.
– Или кто-нибудь вас не туда направил. Здешний-то был Мартин Дактон. А ее звали Мэри Дактон. И теперь зовут.
– Она что, жива?
– Вроде бы да. Не сегодня завтра выходит. Десять лет-то уже минуло. Только сюда ей соваться смысла нет. После них тут четыре семьи побывало. Полгода назад молодая пара въехала. И цена-то плевая, да не лежит у людей душа оставаться, когда в этих самых стенах ребеночка убили. На втором этаже, со стороны улицы. – Он кивнул на сорок первый дом, старательно избегая смотреть на Филиппу.
– Лучше бы их повесили, – вдруг промолвила женщина.
И Филиппа неожиданно для себя ответила:
– Вы правы. Виселица – вот что им полагается. И больше ничего.
– Точно, – кивнул мужчина и обернулся к матери: – В лесу ее, что ль, закопали? Вроде бы так, мам? В лесу Эппинг-Форест. А бедняжке двенадцать едва стукнуло. Ты помнишь, мам?
Последние слова ему пришлось нетерпеливо выкрикнуть. Возможно, женщина была туга на ухо. Наконец, пристально глядя на гостью, она проговорила:
– Ее звали Джули Скейс. Теперь я припоминаю. Они убили Джули Скейс. Но только до леса не добрались. Полиция изловила их раньше, с трупом в багажнике. Джули Скейс.
– А… дети у них были, не знаете? – еле вымолвила Филиппа непослушными губами.
– Откуда нам знать? Когда мы переехали из Ромфорда, парочка уже сидела. Ходили слухи про какую-то девочку, вроде бы ее удочерили. Лучше не придумаешь для бедняжки.
– Значит, я точно ошиблась, – произнесла Филиппа. – У того Дактона детей не было. Видимо, адрес неправильный. Простите, что потревожила.
И она двинулась прочь по дороге. Потяжелевшие ноги онемели и шевелились как бы отдельно от всего тела, однако продолжали нести ее вперед. Филиппа пристально смотрела на камни тротуара, чтобы не сбиться, точно пьяница, пытающийся добраться домой.
Взгляды недоверчивой пары прожигали ей спину; пройдя два десятка ярдов, она не выдержала, остановилась и заставила себя обернуться с бесстрастным видом. Мать и сын тут же скрылись за дверью.
Оставшись одна на безлюдной улице, избавившись наконец от наблюдения, Филиппа поняла, что не может идти. Она протянула руки к ближайшей кирпичной стене и присела. Голова болезненно закружилась, Филиппа опустила ее между колен и ощутила, как кровь приливает ко лбу. Слабость отпустила, зато началась тошнота. Девушка выпрямилась, прикрыла веки, чтобы не видеть качающихся домов, и глубоко вдохнула свежего воздуха, пропитанного цветочными ароматами. Открыв глаза, решила сосредоточиться на вещах, которые могла трогать и чувствовать. Пальцы прошлись по шершавой стене. Когда-то над кирпичами тянулась железная ограда; теперь от нее остались дыры, заполненные грубым цементом. Должно быть, во время войны металл переплавили на оружие.
Она по-прежнему не сводила взгляда с булыжников мостовой. Те ярко сверкали бесчисленными точками слепящего света, словно усеянные алмазами. Среди волн золотой пыльцы лежал одинокий розовый лепесток, алый, точно капля крови. Любопытно, как чудесно способны преобразиться обычные камни, если смотреть на них долго и пристально. По крайней мере они были реальны, как и она сама – более уязвимая, менее долговечная, чем кирпич или эти булыжники, но все же настоящая, зримая личность.
Из соседнего дома вышла моложавая женщина с коляской; ребенок чуть постарше младенческого возраста шагал рядом, неловко держась за ручку. Когда его мать покосилась на незнакомку, он замедлил шаги, обернулся и тоже уставился на девушку широко распахнутыми, нелюбопытными глазами. Пухлые ладошки соскользнули с надежной ручки. Филиппа с огромным трудом попыталась встать, потянулась к малышу, словно хотела предупредить или уберечь его. Женщина замерла, окликнула ребенка, и тот заторопился назад, к спасительной коляске.
Филиппа провожала их глазами, пока пара не скрылась за углом. Настало время идти. Нельзя же все время сидеть, буквально приклеившись к стене, точно к единственному прочному убежищу среди непостоянного мира. В памяти отчего-то всплыли слова Буньяна, и девушка неожиданно произнесла их:
– Другие тоже мечтали, чтобы кратчайший путь к отчему дому лежал прямо здесь и не был наполнен препятствиями более серьезными, чем холмы или горы, но только путь есть путь, и он не имеет конца.
Филиппа и сама не знала, почему произнесенные слова утешили ее. Раньше она не слишком увлекалась Буньяном. Неясно, с какой стати этот небольшой отрывок теперь затронул ее душу, смущенную страхом, разочарованием и тревогой. Однако, шагая обратно к вокзалу, она вновь и вновь повторяла каждое слово, словно те обладали собственной, основательной и непреложной природой, такой же, как и булыжники под ногами. «Путь есть путь, и он не имеет конца».
3
С тех пор как Морис Пэлфри занял место старшего преподавателя, социологическое отделение сильно разрослось, поднявшись на гребне волны оптимизма и мирской веры шестидесятых, и перебралось в удобное здание на Блумсбери-сквер, возведенное в конце восемнадцатого века. Дом приходилось делить с отделением востоковедения, известным своей скрытностью и количеством посетителей. Процессии невысоких темнокожих мужчин в очках и женщин в сари каждодневно проникали через переднюю дверь, растворяясь в жуткой тишине. Морис постоянно сталкивался с ними на узких лестницах; посетители отступали, кланялись, улыбались; при этом глаза их превращались в щели. Порой на верхнем этаже загадочно скрипели половицы. Дом казался зараженным какой-то таинственной деятельностью, словно был населен мышами.
Комната мистера Пэлфри когда-то являлась частью элегантного кабинета с тремя высокими окнами и кованым балконом, выходящим на площадные сады, но со временем ее поделили, чтобы освободить место для секретарши. Красота пропорций оказалась нарушена, а изящное резное украшение камина, полотно Джорджа Морленда[16] над ним и пара кресел в стиле ампир стали выглядеть претенциозно и нелепо. Морису вечно хотелось объяснить посетителям, что это не подделки. Секретарша проходила к себе через кабинет начальника и к тому же так громко стучала по клавишам, что металлическое облигато[17] сквозь перегородку мешало проводить совещания; мистер Пэлфри вынужден был запретить Молли печатать, когда к нему приходят.
Теперь он не мог сосредоточиться на разговоре, зная, что она сидит за дверью и тупо смотрит на машинку, не ведая, чем заняться. Пожертвовав элегантностью и красотой, хозяин кабинета не выгадал ничего. Побывав здесь впервые, Хелена обронила только: «Не люблю совещания» – и больше не появлялась. Хильда, которую вроде бы никогда не интересовала внешняя обстановка, покинула отделение после свадьбы и уже не возвращалась сюда.
Привычка работать вне дома начала вырабатываться сразу после брака с Хеленой, как только та приобрела шестьдесят восьмой дом на Кальдекот-Террас. Когда они, точно дети, угодившие в сказочную страну, шагали рука об руку по пустым гулким комнатам и распахивали ставни, впуская с улицы мощные потоки света, которые большими яркими лужами ложились на неполированный паркет, – уже тогда совместное будущее молодых стало вырисовываться перед ними довольно отчетливо. Жена сразу же дала понять, что не допустит вмешательства работы в домашнюю жизнь. Стоило Морису заикнуться об отдельном кабинете, она тут же указала на маленькие размеры купленного здания. Дескать, на верхнем этаже, рядом с детской, поселится няня (странно: чего ради нанимать прислугу и повара, если она не собиралась сама присматривать за младенцем?). А потом еще понадобятся гостиная, столовая, две спальни для супругов и одна про запас. И вообще, зачем обзаводиться подобной роскошью, которой не было даже в Пеннингтоне? О личной библиотеке Хелена тоже не желала слышать, ибо что это за библиотека, если она не выдержана в шикарном стиле отцовского имения? Комната, забитая книжками, да и только.
Теперь, по прошествии времени, которое ослабило горечь утраты, – ах, как досконально его коллеги описывали этот увлекательно болезненный психологический процесс! – когда наконец Пэлфри мог судить о прошлом как бы со стороны, не испытывая ни боли, ни прежнего унижения, он лишь изумлялся извращенной морали этой женщины, способной – причем явно без зазрения совести – навязать ему чужого ребенка. Морису припомнился их первый разговор о ее беременности.
– Как ты намерена поступить? – спросил он. – Сделаешь аборт?
– Вот еще! – возмутилась она. – Не будь пошляком, дорогой.
– Что же здесь пошлого? – удивился Пэлфри. – Некрасиво, нежелательно, опасно – да; пожалуй, неправильно с точки зрения нравственности, – однако чтобы пошло?
– И то, и другое, и третье, все вместе. Как ты мог вообразить, что я на такое пойду?
– Ну… Возможно, ребенок покажется тебе обузой.
– Моя старая нянька – вот обуза. И отец тоже. Не убивать же их за это.
– И что ты решила?
– Выйти за тебя, разумеется. Ты же свободен, правда? Или припрятал где-нибудь свою женушку, а я о ней просто не слышала?
– Жены у меня нет. Но, милая, дорогая, ты ведь говоришь несерьезно? Разве ты хочешь этого?
– Откуда мне знать, чего я хочу. Я уверена только в том, чего не хочу. И все-таки лучше бы нам пожениться.
Это была зауряднейшая, примитивнейшая ложь, а Морис пал ее наивной жертвой. Понятно, его сжигала первая и единственная любовь, которая, как известно, никому еще не помогала ясно думать. Поэты не зря называют страсть безумием. Уж его-то чувство явно было нездоровым, ибо умудрилось нарушить все: мыслительные процессы, отношение к реальности, даже аппетит, пищеварение и сон оказались расстроены. Неудивительно, что Пэлфри и не заметил, с какой головокружительной быстротой эта девушка выбрала его среди многих во время памятных выходных в Перудже, какой короткий срок пролетел между первым оценивающим взглядом через стол и разделенной на двоих постелью.
Одно верно: Хелена действительно знала только то, чего не хотела. Ее желания выглядели скромно и безобидно, а вот нежелания пугали мощной направленной страстью. Изумительно, как скоро молодые нашли тот дом на Кальдекот-Террас. Все остальные районы Лондона, казалось, вообще не подходили ей. Хэмпстед? Чересчур модно. Мейфэр? Слишком дорого. Бейсуотер – вульгарно, Белгравия – невыносимо чисто. Выбор ограничивало и ее категорическое нежелание даже думать о закладной. Сколько бы муж ни говорил ей о преимуществах и сниженных налогах, все напрасно. В девятнадцатом столетии граф однажды заложил Пеннингтон, на беду своих наследников. Нет уж, закладная – это слишком по-мещански. В конце концов молодые отыскали в районе Пимлико Кальдекот-Террас, и здесь возлюбленная подарила Пэлфри, хотя и походя, ненароком, четыре счастливейших года в его жизни. Ее и Орландо гибель научила Мориса всему, что он знал о страданиях. К счастью (как он думал теперь), преждевременное открытие не омрачило первые месяцы чистого горя. Ведь только через два года после женитьбы на Хильде, когда супруги обратились к врачам, чтобы выяснить причину своей бездетности, мистеру Пэлфри сообщили ужасную правду: он и жена не могут завести ребенка. Итак, все это время несчастный тосковал по женщине, которой никогда не существовало, и по сыну, которому не был отцом. Ну что ж, долг оплачен, причем с лихвой.
Правду сказать, кончина Орландо принесла страдальцу больше душевных мук, чем гибель самой Хелены. Наверное, их супружеское счастье всегда казалось ему незаслуженным, несбыточным, ускользающим, словно мечта, которую Морис почти не надеялся удержать. Некая часть его разума приняла потерю как неизбежность. Если вдуматься, смерть не могла разлучить их больше, чем это делала жизнь. Но мальчик – вот чей уход Пэлфри оплакивал со всей силой первозданной печали, которую не облечь в слова. Прекрасное, умное, счастливое дитя, его родное дитя – как оно могло умереть? Безутешный отец чувствовал себя частью вселенского братства скорби. Нет, он никогда не возлагал на мальчика необычайных надежд, не раздувал своих родительских амбиций. Только бы длилась эта красота, эта полная любви доброта, эта своеобразная, чуть неправильная грация – вот и все, чего Морис невольно просил у судьбы.
Именно из-за смерти Орландо Пэлфри женился на Хильде. Друзья считали их брак загадкой, которая, однако, решалась очень просто. Хильда единственная из окружения Мориса плакала по ушедшему мальчику. На следующий день после погребения (поместив останки жены и сына в семейной гробнице, он окончательно понял, что расстался с ними навек) девушка вошла в кабинет Пэлфри с утренними письмами. Мужчина до сих пор помнил, как она выглядела в тот день: белая блуза, точно у школьницы, тщательно выглаженная юбка – перед его глазами так и стоял отпечаток утюга на передней складке. Хильда замерла у порога, глядя на Мориса, и вдруг промолвила:
– Ваш мальчик… Ваш маленький…
Лицо ее напряглось, потом исказилось от горя, и по щекам покатились две слезы.
Хильда не часто видела Орландо с няней, когда та ненадолго приносила его в рабочий кабинет, и все же искренне плакала. Сослуживцы выражали соболезнования, отводя взгляды от страданий, которых не могли смягчить. Смерть – событие неблагопристойное. Сочувствие коллег носило привкус настороженности, как если бы Пэлфри страдал не очень приятной болезнью. А эта девушка почтила память Орландо невольными слезами.
И это стало началом. Затем было первое приглашение на обед, и походы в театр, и странное ухаживание, которое лишь усилило взаимное недопонимание между ними. Морис убедил себя, что Хильда поддается обучению, что у нее добрый и незамысловатый нрав, способный удовлетворить его собственные сложные запросы, и что за ласковым, покорным лицом скрывается разум, только и ждущий нежной заботы, чтобы расцвести. Кроме того, новая избранница разительно отличалась от Хелены. Впервые Пэлфри узнал, как лестно принимать, а не давать, быть любимым, а не любить самому. И вот, с неприличной, по мнению друзей, быстротой, пара очутилась в загсе. Бедняжка Хильда мечтала о белоснежном церковном обряде. Скромный обмен контрактами не соответствовал и представлениям ее родителей об истинном браке. Невеста перенесла унижение со стойкостью мученицы. Казалось, больше всего ее ранили подозрительные взгляды работницы загса, возомнившей, что молодая просто-напросто беременна.
Внезапно Морисом овладело беспокойство. Он подошел к высокому окну и посмотрел на площадь. Дождик уже прекратился, успев потрепать кроны платанов и усеять мягкую траву мокрыми листьями. Лето тихо ускользало прочь, словно могло понимать, что творится у зрителя на душе. Пэлфри всегда недолюбливал затишья между академическими годами: останки прошлого учебного периода едва-едва были убраны прочь, а следующий уже нависал над ним грозной тенью. Морис уже не помнил, когда восторг ученого заместило добросовестное исполнение долга, на смену которому в конце концов пришла заурядная скука. В последнее время он с тревогой замечал, что приближение нового учебного года вызывает в сердце даже не уныние, а нечто вроде досады и дурных предчувствий. Пэлфри уже не видел в студентах личностей, общался с ними лишь на уровне преподаватель – обучаемые, но и тогда между ними не возникало доверия. Стороны будто нечаянно поменялись ролями. Молодежь в неизменной своей униформе – джинсах и свитерах, громадных неуклюжих ботинках, в расстегнутых у ворота рубашках и грубых хлопчатобумажных куртках – следила за ним с дотошностью инквизиторов, ожидающих ошибки еретика. Впрочем, нынешнее поколение студентов ничем не отличалось от прошлых: испорченные, не слишком умные, даже не очень образованные, если под образованием понимать способность изящно и правильно писать на собственном языке и ясно мыслить, они едва скрывали гнев людей, захвативших для себя довольно привилегий для того, чтобы осознать, как мало благ им, в сущности, достанется в жизни, и не желали учиться, ибо уже твердо решили, чему собираются верить.
Со временем Пэлфри становился все более желчным, придирался к любым мелочам. К примеру, его раздражало, как обучаемые сокращают свои имена. Ну что это за Билл, Берт, Майк, Джефф, Стив? Порой преподавателя так и подмывало спросить: неужто приверженность марксистским идеям несовместима с двусложными прозваниями? А их убогий словарь! На последних семинарах, посвященных правам малолетних граждан, студенты постоянно толковали о каких-то «ребятах». Морис же методично и строго к месту употреблял термины «подростки» или «дети». Группу это бесило. И все-таки, не в силах удержаться, он выговаривал студентам, будто нашкодившим третьеклашкам: «В ваших работах я исправил кое-какие грамматические и орфографические ошибки. Считайте меня буржуазным педантом, однако тому, кто намерен учинить общественный переворот, придется убеждать не только наивных невежд, но и образованных, ученых людей. Для этой цели не помешает выработать собственный стиль вместо жутковатой смеси социологического жаргона и словаря, скорее подходящего троечникам из школы для особо одаренных. Между прочим, прилагательное «непристойный» означает «распутный», «неприличный», «грязный» и вряд ли подходит для описания политики правительства, отказавшегося воплотить в жизнь закон о льготах для неполных семей, какого бы порицания ни заслуживал подобный шаг».
Майк Бил, главный подстрекатель группы, получив свое последнее эссе, пробормотал нечто неразборчивое. Кажется, это были слова «урод недорезанный», хотя не похоже: ругательства Майка неизменно включали в себя что-нибудь связанное с фашистами. Теперь Бил уже окончил второй курс. Если повезет, к новой осени он оставит учебу и получит от местных властей какую-нибудь социальную работу, где, без сомнения, примется вбивать в головы юным бунтарям, что иногда мелкий грабеж с применением насилия – всего лишь ответ бедноты на тиранию капиталистов и стимул для владельцев недвижимости, подыскивающих отговорки, чтобы не платить ренту. Но его место займут другие, и старая академическая машина продолжит скрипеть как ни в чем не бывало. Самое забавное в том, что, в сущности, Морис и Майк придерживались одних и тех же взглядов. Социалист и социолог, Пэлфри чувствовал себя старым воином, давно разуверившимся в идее, за которую борется, однако знать, что идет сражение, и знать свою сторону на поле боя – для него уже было достаточно. И потом, не отступать же после стольких лет!
Он сунул в портфель несколько писем, которые нашел поутру на столе. Одно было от члена парламента, социалиста, желающего заручиться поддержкой на всеобщих выборах в начале октября. Не будет ли Морис так любезен принять участие в партийных теледебатах? Пожалуй, почему бы нет; «ящик» сам по себе освящает личность, попавшую в кадр, дарует известность, а с ней, разумеется, и доверие. Второе письмо содержало очередной призыв подать заявку на кафедру социальной работы в северном отделении университета. Ясно, почему они так носятся с этой кафедрой. В последнее время было много назначений вне поля соцработы. Те, кто возмущался, не понимали одного: главную роль играет качество академической работы и научных исследований, а не предмет, за который взялся кандидат. Учитывая современную борьбу за кафедры, социологам придется предъявить академическую респектабельность вместо того, чтобы гоняться за дешевым и нелепым профессионализмом. Пэлфри все больше раздражала болезненная чувствительность коллег, их неуверенность, вечные жалобы на общество, требующее, чтобы они немедленно исцелили все его недуги, тогда как Морис мечтал излечиться от своего собственного.
Он отложил еще несколько бумаг и запер ящик стола. Вспомнилось, что вечером на ужин зайдут Клегорны. Клегорн был опекуном нового фонда, исследующего причины подросткового бунтарства и способы борьбы с ними, а одна из бывших студенток Мориса как раз подыскивала подобную работу. Вот почему полезно давать ужины почаще: тогда и приглашение «нужного» человека не выглядит явной попыткой к нему подольститься. Закрывая за собой дверь, Пэлфри подумал без особого любопытства, куда это Филиппа могла уйти так рано и не забудет ли вечером украсить цветами стол.
4
Наконец она вернулась на Ливерпуль-стрит и провела остаток дня, гуляя по городу. Дождь почти уже перестал, и только легкая изморось покалывала разгоряченное лицо Филиппы ледяными иголками. Хотя мостовая сверкала, точно после сильного ливня, и в сточных канавах собралось несколько мелких луж, тяжелых и серых, точно створоженное молоко, дом шестьдесят восьмой выглядел так же, как и в любой скучный летний вечер. Со стороны это возвращение не отличалось от прочих. В кухне, как обычно, горел яркий свет, остальные комнаты были погружены в полумрак, не считая огня, что мерцал из коридора сквозь элегантную фрамугу парадной двери.
Кухня располагалась на нижнем этаже, окнами на улицу, столовая же выходила двустворчатыми стеклянными дверями в сад. Всю верхнюю часть дома занимала гостиная. Оттуда тоже можно было спуститься к саду по изящным литым ступенькам. Летними вечерами семья пила кофе во внутреннем дворике, сидя на стульях под смоковницей. Огороженный сад в три десятка футов длиной наполняли ароматы роз. Выкрашенные в белый цвет кадки с геранью кроваво багровели в предзакатные часы и бледнели, когда во дворике зажигались огни.
В кухне свет никогда не выключался, однако Хильда и не думала задергивать занавески. Возможно, ей не приходило в голову, что для внешнего мира она – точно актриса под лучами сценических прожекторов. Филиппа присела на корточки, обхватив перила, и принялась подсматривать за ней. Супруга Мориса уже начала колдовать над ужином. Готовила она с особой торжественностью, словно верховная жрица, исполняющая священный обряд. Устремив в поваренную книгу немигающий, оценивающий взгляд художника, который примеряется к модели, Хильда быстро коснулась ладонью каждого из продуктов, разложенных заранее, словно дары для благословения. Ежедневно она вычищала и тщательно убирала весь дом, но так, будто бы тот не имел к ней никакого отношения. И только здесь, в организованной путанице кухни, она ощущала себя в своей стихии. Отсюда, из-под двойной защиты зарешеченных окон и зубчатой ограды над ними, миссис Пэлфри взирала на мир – и видела лишь обрывочный поток чьих-то спешащих ног. Ее светлые длинные волосы, обычно распущенные по плечам, на сей раз были убраны со лба двумя пластмассовыми гребенками. В неизменном белоснежном фартуке она казалась юной и беззащитной, точно школьница на практическом экзамене или новая кухарка перед первым ответственным ужином. Кстати, служанку Хильда напоминала не потому, что сама готовила, – многие богатейшие дамы от скуки делали то же, это стало модным ремеслом, едва ли не культом. Должно быть, дело в ее вечно смятенных глазах, которые словно ждали – да нет, почти напрашивались на упрек и тем самым придавали сходство с женщиной, зарабатывающей на жизнь прилежным трудом.
Филиппа совсем забыла о званом ужине. Ага, теперь ясно, что будет на первое. Шесть больших красивых артишоков возлежали посреди стола, ожидая, когда их опустят в кастрюлю. Залитая светом двойной флуоресцентной лампы, кухня выглядела родной и знакомой, словно картинка на стене в детской. Плетеное кресло с потрепанной лоскутной подушкой стояло в одиночестве. Второе так и не потребовалось: ни Морис, ни Филиппа не имели привычки отдыхать на кухне, пока Хильда готовила. На полке теснились помятые книги рецептов в засаленных обложках. Рядом с настенным телефоном висел календарь с крикливой голубой фотографией гавани Бриксхэма[18]. Работал переносной черно-белый телевизор: цветной находился в гостиной. Девушка не могла припомнить, чтобы миссис Пэлфри когда-нибудь сидела там. Да и зачем? Ведь это была не ее гостиная. Все в ней напоминало о прежней жене Мориса или соответствовало его личному вкусу.
Филиппа не слышала, чтобы приемный отец хоть раз заговорил о Хелене, однако подозревала, что чувства Хильды или неисцеленные сердечные раны здесь ни при чем. Она давным-давно поняла: Морис не из тех, кто выплескивает эмоции наружу, делится своей внутренней жизнью с другими. Время от времени Филиппа вяло интересовалась личностью Хелены, окруженной из-за ранней смерти печальным очарованием и благородством. Лишь однажды девушке довелось найти ее портрет. Это случилось на распродаже в Оксфорде, устроенной в помощь благотворительной организации «Оксфам». Кто-то из родителей пожертвовал целую стопку старых светских журналов. Они расходились особенно быстро. Люди охотно тратили один или два пенни ради мимолетных радостей ностальгии. Пролистывая глянцевые страницы, покупатели довольно хихикали: «Смотри-ка, Молли и Джон в Хенлей-на-Темзе. Бог мой, неужели мы носили такие юбки?»
Копаясь в журналах на лотке, Филиппа с изумлением наткнулась на лицо Мориса. До боли знакомый, он смущенно и бессмысленно улыбался, как человек, захваченный врасплох вспышкой камеры и не успевший выбрать для себя нужное выражение. Фото сделали на свадьбе. Подпись гласила: «Мистер Морис Пэлфри и леди Хелена Пэлфри беседуют с сэром Джорджем и леди Скотт-Харрис». Но молодые ни с кем не беседовали; они просто глазели в объектив с бокалами шампанского в руках, словно готовились произнести тост в честь краткого мига их новой жизни, увековеченного с помощью эфемерных точек газетной фотографии. Леди Хелена Пэлфри с улыбкой возвышалась над мужем в широкополой шляпе и удивительно короткой юбке. Темные локоны обрамляли уже не юное, костистое, почти страдальческое лицо с густыми бровями.
Филиппа оставила вырезку себе, спрятала в одной из книг и хранила почти год. Иногда она доставала портрет при свете лампы в своей спальне и долго, пристально вглядывалась, силясь разгадать тайну этой женщины, их любви, если та когда-нибудь существовала, их разделенной жизни с Морисом. В конце концов разочаровалась, порвала фото и спустила клочки в унитаз.
И вот теперь с таким же вниманием Филиппа всматривалась через решетки в живую жену приемного отца. Та склонилась над столом и аккуратно разворачивала узкие полоски мясного филе. Похоже, гостей ожидала телятина под винно-грибным соусом. Клегорны непременно похвалят угощение – куда они денутся. Девушка где-то читала, что последняя война окончательно убила сдержанность англичан в отношении пищи. Теперь большинство женщин и порой даже мужчины восхищались блюдами, любопытствовали, обменивались рецептами. Правда, в случае Хильды комплименты становились неумеренными, натянутыми, неискренними чуть ли не до тошноты. Гости будто бы считали своим долгом успокоить, а то и утешить хозяйку, хоть как-то повысить ее самооценку. За все время их брака друзья и знакомые мужа обращались с ней так, словно кухня была ее единственной страстью, первой и последней темой, которая могла ее затронуть. И вот, пожалуй, этим и кончилось.
На улице послышались шаги. Она поднялась и резко вздрогнула: как затекли ноги! Голова закружилась, пришлось ухватиться за длинные шипы ограды, чтобы не упасть. Только сейчас Филиппа вспомнила, что семь часов бродила по улицам, паркам, церквам и лондонской набережной, но ни разу не остановилась перекусить. Превозмогая слабость и боль, она поднялась по ступеням и повернула ключ в замке парадной двери.
Она миновала прихожую с двойными витражными панелями и, очутившись в перламутровой тиши холла, вдохнула знакомый запах лаванды и свежей краски – слабый, еле уловимый, почти что плод воображения. Полированные перила из бледного красного дерева, опираясь на элегантные балюстрады, полукругом уходили кверху и увлекали взгляд к витражам лестничной площадки. Обе панели продолжали тему, заданную еще в холле: справа – женщина в гирлянде из цветов осыпала землю спелыми плодами осени, слева – седой, как сама зима, старец с тяжелым посохом нес вязанку хвороста. В прежние времена неловкий эстетизм и старомодный шарм сих творений заслужили бы одну лишь презрительную ухмылку; Морис и теперь недолюбливал витражи, однако и в страшном сне не расстался бы с ними, зная с точностью до фунта их огромную стоимость. Зато часть холла была обставлена по его личному вкусу и предпочтениям первой жены. Низенькую полку блестящего белого дерева украшали исторические групповые статуэтки из Стаффордшира[19]: вот бледный, чуть удлиненный Нельсон в начищенных до блеска ботинках умирает на руках у своего адъютанта Харди; вот Веллингтон с фельдмаршальским жезлом взгромоздился на боевого коня по кличке Копенгаген; Виктория и Альберт[20] красуются на фоне здания Великой Выставки[21] со своими белокурыми, ангелоподобными детками; маяк высится над бурным морем из шершавых волн, и Грейс Дарлинг[22] налегает на весла. Прямо над полкой висели, казалось бы, безо всякой связи со скульптурами, произведения японских художников восемнадцатого века в изогнутых рамках из розового дерева: Нобукацу, Кикугава, Токохуми. Впрочем, они не разрушали главной идеи – сочетания силы с изяществом. И к тому же подобно стаффордширским поделкам, с которых Филиппе уже в ранние годы доверяли смахивать пыль, эти свирепые воины с кривыми мечами, бледные луны среди цветущих кустарников, нежно-розовые женщины с узкими глазами в светло-зеленых кимоно были неотъемлемой частью ее детства. Неужели они знакомы каких-то десять лет? Где же тогда коридоры иные – забытые, но приходящие к ней в ночных кошмарах? Где черные панели, длинные грязные плащи на дверных крючках, пропахшие капустой и рыбой, где сжимающий сердце ужас чуланчика под лестничной клеткой?
Девушка не раздеваясь прошла на кухню. Хильда вынесла из кладовой коробку с яйцами.
– Хорошо, что ты дома, – обронила она, не взглянув на приемную дочь. – На ужин придут Клегорны. Поможешь со столом и цветами, дорогая?
Девушка ничего не ответила. Ее охватило какое-то странное онемение чувств; гнев улетучился, осталась лишь слабость. Может, оно и к лучшему: лишний раз не сорвется, не дрогнет голос. Да, теперь она полностью овладела собой. Филиппа притворила дверь и закрыла ее своим телом, как бы отрезала приемной матери путь к отступлению. Когда, не получив ответа, Хильда удивленно подняла глаза, девушка проговорила:
– Почему вы скрыли, что моя мать – убийца?
Все-таки надо было получше держать себя в руках. Филиппу едва не пробрал нервный хохот, когда женщина в фартуке беззвучно захлопала ртом и широко раскрыла глаза, точно само воплощение ужаса; руки ее раздались в стороны, и яйца, как при замедленной съемке, полетели на пол. Одно, естественно, выпало из упаковки. Из расколотой скорлупы вытек целый желток и застыл крохотным куполом посреди дрожащей клейкой лужицы.
Филиппа невольно шагнула вперед.
– Не наступай! Не наступай! – взвизгнула Хильда.
А сама со стоном схватила тряпку и, опустившись на колени, принялась размазывать желтое пятно по черно-белым плиткам.
– Скоро придут Клегорны, – бормотала она, – а у меня до сих пор не накрыто. Я знала, что ты докопаешься. Я его предупреждала. Кто тебе сказал? Где ты пропадала весь день?
– Для начала я потребовала свидетельство о рождении, на которое уже имею право. Затем наведалась на Банкрофт-Гарденс, сорок один. Хозяев не было; мне все рассказали соседи. Потом я долго гуляла по городу, а теперь вот вернулась домой. Вернее, пришла сюда.
По-прежнему оттирая плитки от грязи, миссис Пэлфри яростно выпалила:
– Не хочу говорить об этом, по крайней мере сейчас! На ужин придут Клегорны. Это важно для твоего отца.
– Не вижу, что здесь такого. Если они от него чего-то хотят, значит, вряд ли станут ругать твою стряпню. А если папаша вздумал нагреть на них руки… Зачем тратить время на людей, расположение которых зависит от того, где вкуснее телятина: у нас или в какой-нибудь забегаловке в Дордони… Послушай, – терпеливо продолжала девушка после паузы, – поговорим обо мне. Почему вы не сказали?
– Разве же можно? Такие ужасы! Они ведь убили ту девочку. Сначала изнасиловали, потом прикончили. Двенадцатилетнюю! Зачем тебе было знать? Разве ты виновата? И думать не хочу! Кошмар, настоящий кошмар! Не обо всем же можно говорить при детях! Это слишком жестоко.
– Жестоко? Я бы все равно узнала!
Хильда вскинулась и чуть ли не прокричала, защищаясь:
– Да, жестоко и неправильно! Сейчас ты вон какая спокойная. Большая выросла. У тебя была собственная жизнь, сложился свой характер. Прошлое тебе уже не навредит. Если б ты взаправду переживала – не говорила бы так. Вижу, вижу, ты взвинчена и злишься, а все-таки боли не чувствуешь. Для тебя это как бы нереально. Ты – посторонний зритель на этом спектакле. Думаешь, я не видела, как ты подсматривала из сада? Вот так и всю жизнь. Тебе же плевать, что она сделала с той малышкой. Великолепную Филиппу это не трогает. И ничто другое – тоже.
Девушка изумленно уставилась на приемную мать, сбитая с толку внезапным приступом ее сообразительности. Потом воскликнула:
– Но я хочу, чтоб меня это трогало! Хочу что-то чувствовать!
«Так и будет, – пролетело у нее в голове. – Я просто не успела поверить. Все мое прошлое – только миф. Надо смириться, привыкнуть к новой точке зрения. Потребуется время. Потом я опять вернусь к придуманной сказке, к тому таинственному отцу, что шагал рядом со мной по лужайке Пеннингтона. Чужакам Дактонам уже не занять его место в моем сердце».
Хильда полоскала тряпку под краном и бормотала сквозь плеск воды:
– Ну вот, смотри, когда ты вошла, то уже знала, что сказать. Верно? Небось репетировала в поезде. Только не говори, что ты в самом деле несчастна. А если да, то могло быть и хуже. Например, ты могла бы не поступить в Кембридж. Вся в отца: вы оба не выносите провалов.
– В Мориса, ты хотела сказать. Я понятия не имею, похожа ли на родного отца. Но собираюсь выяснить.
– Дурацкий парламент, дурацкий акт об усыновленных! Это настоящее предательство по отношению к приемным родителям. Когда мы брали тебя, то думали, ты никогда ничего не узнаешь.
«Когда мы брали тебя». Значит, вот как Хильда воспринимала ее все время: как обузу, ответственность, бремя? Может, она вовсе и не хотела приемную дочь? Действительно, зачем? Беспомощный, зависимый, отзывчивый младенчик еще мог бы ублажить разбитое материнское чувство. А что за радость от взбалмошной, обиженной восьмилетней девчонки, родители которой внезапно исчезли? Конечно, ученый-социолог нуждался в материале для экспериментов, но идея наверняка принадлежала Хильде. Должно быть, она переживала из-за своей бездетности. Мориса вряд ли занимали подобные вопросы. Однако, раз уж супруга надумала взять себе игрушку, пусть это будет ребенок с развитым интеллектом, зато из самой ужасной семьи. По крайней мере мистер Пэлфри получит возможность воспитать его во славу социологической теории. Так он, скорее всего, рассуждал. Странно, что любящий папа не выбрал еще одну особь женского пола, похожего возраста и умственного уровня, чтобы проследить их совместный прогресс. В конце концов, любому опыту не повредит проверка. Ах, как они, должно быть, наслаждались общим секретом! Не это ли возбуждение заговорщиков, ожидающих разоблачения, скрепляло столько лет нелепый брак?..
Девушка прикусила губу и сказала только:
– Закон и раньше позволял усыновленному ребенку по достижении совершеннолетнего возраста получить свидетельство о рождении. Просто не все об этом знали.
– Но ты бы этого не сделала! И даже если бы надумала, нас бы предупредили. Мы не допустили бы… А пусть и узнала бы – все не так страшно, как в детстве, маленькой-то!
– А сколько вы мне нарассказывали?! Дескать, мать была служанкой в Пеннингтоне и умерла при родах… Вместе сочиняли?
– Нет, я одна. Морис предлагал говорить, мол, знать ничего не знаем, а я… Надо было что-то отвечать. Ты постоянно спрашивала. Как-то само придумалось.
– А письмо, которое мама просила мне вручить в двадцать один год?
Хильда широко раскрыла глаза.
– Письмо? Какое письмо?
Выходит, это уже ее собственная фантазия. Вдвоем они измыслили для Филиппы новое прошлое, приукрасили как могли: тут мелкой подробностью, там – живописным мазком местного колорита, обрывками воображаемых бесед, пейзажами, описаниями… Случалось, девочка так доставала приемную мать вопросами, что та с раздражением замыкалась в себе, но Филиппа списывала ее досаду на нежелание вспоминать Пеннингтон и прежнюю жену Мориса. Впрочем, следует отдать Хильде должное: история получилась правдоподобная, без сучка без задоринки. Горничная в Пеннингтоне произвела на свет внебрачное дитя и вскоре после родов умерла. Младенца выкормила деревенская жительница, которая тоже внезапно скончалась, и девочку передали приемным родителям в Лондон. Морис прослышал о ней во время очередного визита в имение. Схоронив свою первую супругу, он условился с Хильдой взять ребенка на воспитание. Через полгода малышку удочерили официально.
Опровергнуть выдумку было некому. Девять лет назад граф продал Пеннингтон, а сам сбежал на юг Франции, подальше от гнета налогов и притязаний бывших жен. В деревне из прежних слуг почти никого не осталось, а уж в особняке и подавно. Имение перешло к одному арабу и с тех пор было закрыто для широкой публики. Действительно, не подкопаешься. Мало того: девочке и не приходило в голову сомневаться. Россказни Хильды слишком хорошо вязались с ее личными грезами. Мы верим тому, чему желаем верить. Даже теперь какая-то часть ее разума упорно не хотела отрекаться от красиво сплетенной истории.
Филиппа с горечью произнесла:
– Не ожидала от тебя такой бурной фантазии. Тебе бы только присяжных в суде обманывать. Я-то думала: почему она увиливает от разговоров о моем прошлом? Наверно, не любит вспоминать Пеннингтон… А оказалось… Приятно было столько лет водить меня за нос, да? Хоть какое-то удовольствие от общения с ребенком, которого тебе навязали на шею!
– Неправда! – закричала приемная мать. – Я хотела тебя! Мы оба хотели! Когда я поняла, что не смогу родить Морису ребенка…
– Подумаешь! Как будто оргазм не сумела доставить. Если это все, ради чего он на тебе женился – а иначе для чего же еще? – то я вообще удивляюсь, как он прежде не потребовал справку от гинеколога…
Парадная дверь негромко стукнула.
– Твой отец! – с отчаянием, со слезами на глазах воскликнула Хильда, перепуганная, словно ждала домой пьяного мужа-громилу. – Морис вернулся!
И она метнулась к подножию лестницы, взывая:
– Морис! Морис! Иди сюда!
Шаги затихли, потом осторожно двинулись вниз. Мистер Пэлфри встал на пороге, вопросительно глядя на обеих.
– Она знает! – вскричала Хильда. – А я предупреждала! Филиппа раздобыла свидетельство о рождении. Она ходила на Банкрофт-Гарденс.
– И сколько тебе известно? – промолвил Морис.
– Разве мало того, что я дочь насильника и убийцы?
«Хорошо хоть, они не любят меня, – подумала девушка. – А то бы, чего доброго, принялись жалеть, полезли обниматься, утолили бы мою злость и обиду».
– Извини, Филиппа, – ровным голосом произнес отец. – Полагаю, рано или поздно этот день все равно настал бы.
– Ты должен был рассказать мне.
Пэлфри спокойно подвинул артишоки и положил портфель на стол.
– Даже если я соглашусь с тобой – а это не так, – нам просто не подворачивалась подходящая минута. Сама посуди, когда ты предпочла бы услышать правду? Сразу после удочерения? Пока привыкала к нашему дому? Пока боролась с подростковыми проблемами? Или когда сдавала экзамены? Десять лет пролетают очень быстро, особенно если у тебя сплошные детские кризисы. Бывают новости, с которыми лучше не спешить.
– Где она сейчас?
– Твоя мать? В Мелькум-Гранж, тюрьме открытого типа неподалеку от Йорка. Почти через месяц ее выпускают.
– И ты знал!..
– Разумеется, меня интересовало, когда эта женщина выйдет. Но и только. Я за нее не отвечаю. И не могу ничего для нее сделать.
– Зато я могу. Напишу, приглашу к себе. У меня накоплены деньги на поездку в Европу. Сниму квартиру в Лондоне, буду присматривать за матерью хотя бы месяца два, пока не отправлюсь в Кембридж.
Внезапные слова слетели с губ девушки помимо ее воли, однако мысль показалась Филиппе единственно правильной. Так она и поступит. Так она и собиралась поступить с той минуты, когда услышала, что мать жива. Сердце, конечно, подсказывало, что истерический жест породило не столько сострадание к неведомой родственнице, сколько злость на Мориса, беспомощность и запутанные, полуосознанные желания. Однако не время думать о причинах, подвигнувших ее на этот поступок, оправдывать собственный эгоизм.
Морис отвернулся и неожиданно жестко произнес:
– Опасная и глупая затея. Опасная для вас обеих. Ты ничем ей не обязана. В день удочерения она утратила все права на тебя. Эта женщина ничего не сможет тебе дать.
– При чем здесь обязательства? И ты ошибаешься. Я получу от нее то единственное, чего желаю. Знания. Информацию. Прошлое. Эта женщина, как ты выражаешься, поможет выяснить, кто я такая. Неужели не понятно? Она моя мать! От этого никуда не деться, как и от ее преступления. Не могу же я не искать встречи с мамой! Чего ты хочешь? Чтобы я все забыла? Будто ничего и не случилось? Сочинила себе новую сказочку? Вы с Хильдой довольно кормили меня баснями.
Хильда не то всхлипнула, не то фыркнула. Отец развернулся и медленно взял портфель со стола. Судя по виду и голосу, Мориса вдруг охватила усталость.
– Потолкуем после ужина. Досадно, что гости придут именно сегодня, но за какой-нибудь час мы от них отделаемся. Я же говорю, для подобных вестей вечно не хватает времени.
5
Филиппа наряжалась очень тщательно. Не ради каких-то там Клегорнов и Габриеля Ломаса, которого пригласили для ровного счета, но для себя самой выбрала она любимую вечернюю юбку из тонкой плиссированной шерсти и закрытую блузку бирюзового цвета. В такой одежде можно ощущать себя актрисой на сцене, кроме того, она не требует чересчур осторожного обращения и на ощупь очень приятна. Чего еще желать? Потом девушка старательно уложила волосы: расчесала их, затянула тугим узлом на затылке и накрутила влажным пальцем две тонкие пряди у щек. Постояла, придирчиво изучая свою внешность в большом зеркале. «Вот как я себя вижу». Ну а другие?
Сердце на удивление ровно билось; продолговатое, худощавое лицо с резкими скулами сохраняло ясный медовый оттенок, а взгляд оставался безоблачным. Честно говоря, Филиппа почти ожидала, что зеркало закачается и поплывет перед глазами, словно изображение на волнах озера. Девушка протянула руку, и пальцы осторожно коснулись холодного стекла.
Потом Филиппа медленно прошлась, пытливо глядя вокруг, точно чужая. Когда-то здесь располагались два смежных чердака с низкими потолками, затем верхний этаж перестроили под ее комнату, которую Морис обставил целиком по вкусу приемной дочери. В отличие от остального дома тут была современная обстановка: ничего лишнего, сплошная легкость, простор и чувство парения. Окна с обеих сторон заливали пространство светом. Южное выходило на огороженный садик, на каменный внутренний двор и платаны, за ними пестрели бесчисленные крыши Пимлико… Вот за этим столом Филиппа учила уроки, готовилась поступать в Кембридж. А на этой кровати светлого дерева они с Габриелем на ощупь, извиваясь, впервые неудачно пытались заниматься любовью. Впрочем, какое нелепое выражение. Чем бы они там ни занимались, но только не любовью. Пару раз он сказал, сначала нежнее, потом уже сквозь зубы: «Не думай ты о себе. Хватит беспокоиться о своих чувствах. Отпусти себя на волю».
Именно этого она никогда не умела. Можно ли отпустить то, в чем до конца не уверен, то, чем, по сути, толком и не владеешь? Она боялась даже на миг утратить контроль над собственным «я».
Странно, что первое интимное фиаско не привело к отчуждению. Габриель подобно Филиппе не признавал поражений. Разочарованная, недовольная, когда все кончилось, она даже не пыталась притвориться из соображений целесообразности или великодушия. Поздновато, не ко времени вспомнилось предупреждение его сестры. Сара как-то раз изрекла холодно, почти со злорадством: «Видела розетки с переменным током? Вот и братишка у нас такой. В принципе мелочь, а все-таки знать не мешает. Прежде чем кофеварку врубать».
Надевая халат, Филиппа поинтересовалась:
– Чего тебя разобрало? Хотел доказать, что можешь и с девушками?
– А тебя? – огрызнулся парень. – Хотела доказать, что вообще можешь?
Хотя, если уж на то пошло, после кошмарного вечера молодой человек вел себя по-другому: нежнее, заботливее. Девушка в ответ отлично играла отведенную ей роль, подозревая, что вряд ли скроет от ухажера истинные причины своего поведения. Просто в списке нужных и красивых вещей, которые пригодятся в Кембридже, он занимал одну из верхних строчек. Разве будущей студентке помешает прихвастнуть в компании ровесников столь завидным приобретением, как богатый, остроумный, несравненный Габриель Ломас?
Комнату переделали, когда ей исполнилось двенадцать. Утро следующего дня – это была суббота – навсегда врезалось в память Филиппы, ибо научило ее важному жизненному уроку: за незаслуженное счастье тоже нужно платить. Она садилась за новый стол писать историческое эссе, когда Хильда поднялась вместе с прислугой, миссис Купер, чтобы та разделила ее восторги по поводу детской. Миссис Пэлфри посвящала ее во все домашние события, отчаянно притворяясь, что у них прекрасные отношения. А Купер неколебимо продолжала называть хозяйку «мадам», словно желала показать: мол, за десять шиллингов в час и бесплатный обед можно купить раболепие, но не дружбу. Она, конечно, поглазела вокруг и привычным бесстрастным тоном изрекла:
– Очень мило, мадам, это уж точно.
Зато, как только Хильда вышла из комнаты, служанка бросилась к девочке и, дохнув на нее какой-то кислятиной, прошипела:
– Подкидыш! Надеюсь, ты хоть скажешь им спасибо. Что же такое творится? Приличные дети ютятся по четверо чуть не в сарае, а ты, безродная, – в хоромах прохлаждаешься, когда твое место в детдоме! – И тут же, без паузы, любезным тоном окликнула хозяйку: – Я сейчас, мадам!
Потрясенную Филиппу охватила ярость. Она готова была взорваться, однако уже научилась держать себя в руках. Простые слова, как выяснилось, бьют больнее кулака, больнее истеричного визга.
– Нечего было столько рожать, раз не можете прокормить, – промолвила девочка ледяным голосом. – Желаю вашим детям всю жизнь просидеть в сарае, особенно если они похожи на вас.
В тот же день миссис Купер уволилась без объяснений, и Хильда записала на свой счет еще один провал.
Книжные полки. Филиппа провела рукой по многочисленным корешкам. Классическая библиотека семьи, живущей выше среднего достатка. С таким набором немудрено сдавать на пятерки литературу, а если повезет, и поступить в Кембридж. По этим томикам трудно было бы определить вкусы хозяйки, разве только понять, что Тургенева она предпочитает Толстому, Пруста – Флоберу, а Генри Джеймса – Диккенсу. Правда, здесь никто не нашел бы потрепанных обложек, любимых книжек детства, передаваемых из поколения в поколение, – все выглядели купленными специально для привилегированного ребенка.
Полки, уставленные знаниями, мудростью, мечтами, которых достаточно для целой жизни… Для какой жизни? Странное дело: Филиппа ни строчки, ни слова не написала на этих страницах, и все же именно к ним, к собранию чужих мыслей и переживаний, прибегает она в поисках своего «я».
«Даже наряжаясь, – подумала она, – мы надеваем себя же. Вот, например, нагая, в ванной, кто я есть? Тело можно взвесить, описать, измерить, изучить каждый физический процесс в отдельности, дать ему имя, настоящее или вымышленное, разложить жизнь по полочкам… А как же я-то? Ведь во мне ничего нет от Мориса или Хильды. Они тут ни при чем, они лишь предоставили подсказки для шарады: одежду, книги, творения искусства. И даже этот внутренний монолог – плод выдумки, не более. Какая-то часть меня, та, что однажды начнет писать книги, внимательно следит за мною же, подыскивающей нужные слова, выбирающей, что чувствовать и как себя вести».
Она распахнула дверцы стенного шкафа и с грохотом сдвинула вешалки. Платья и юбки заколыхались, донесся знакомый слабый аромат – должно быть, ее собственный. Филиппа любила дорогие наряды. Покупки она делала редко, но выбирала весьма старательно. Синтетике предпочитала шерсть и хлопок.
Она подошла к пробковой, угольного цвета, доске для записок, повешенной над столом. Пестрые открытки, купленные во время поездок или в художественных галереях, учебное расписание, газетные заметки о предстоящих выставках, aides-memoire[23], два приглашения на праздники. Филиппа присмотрелась к открыткам-репродукциям. Утонченный портрет Сесилии Герон[24] работы Ганса Гольбейна[25]; У. Б. Йитс[26] на гравюре Огастеса Джона[27]; обнаженная фигура кисти Ренуара из музея Же-де-Пом[28]; акватинта[29] Фарингтона[30] «Лондонский мост. Тысяча семьсот девяносто девятый год»; ну и картина Джорджа Брехта[31]. Какой капризный, причудливый выбор! Он ровным счетом ничего не говорил о вкусах хозяйки: обычный перечень галерей, в которых она побывала.
В этих самых стенах десять с лишним лет Филиппа сочиняла мифологию своего прошлого; и вот отживший, уличенный во лжи мир ускользает от нее. «А ведь, по большому счету, ничего не изменилось, – сказала себе девушка. – Я все та же, что и вчера. Да, но кем я была вчера?»
Комната напоминала творение дизайнера в мебельном магазине, где каждая вещь должна намекать на то, что ее никогда не существовавший, созданный фантазией автора владелец якобы с минуты на минуту вернется домой.
Перед глазами всплыло лицо Хильды, склонившейся, чтобы подоткнуть приемной дочери одеяло.
– Куда я деваюсь, когда сплю?
– Ты по-прежнему здесь, в своей кроватке.
– Почем ты знаешь?
– Потому что вижу тебя, глупенькая. И даже могу потрогать.
Хотя вот этого Хильда как раз не любила. Троица жила как бы в отдалении друг от друга, и вина лежала отнюдь не на миссис Пэлфри. По вечерам девочка застывала в постели, будто деревянная, и всегда уворачивалась от обязательного поцелуя. Филиппа не выносила прикосновения влажных губ, после которого Хильда непременно вытаскивала из-под простыни колючее одеяло и совала его приемной дочери под подбородок.
– Это ведь ты знаешь, где я. А я не могу потрогать себя во сне.
– Никто не может. И все-таки ты здесь, в постели.
– А если мне сделают операцию под наркозом? Где я буду тогда – не тело, а я сама?
– Спроси лучше папу.
– А когда умру?
– Попадешь к Иисусу на небеса, – восставала Хильда против атеистических воззрений мужа; впрочем, без особой убежденности.
Девушку снова потянуло к книжному шкафу. Если она и отыщет ответ, то лишь на этих полках. Вот и они, обложка к обложке, – первые экземпляры книг Мориса, подписанные его рукой на имя, навязанное приемной дочери против ее воли. Странно, что при такой трудоспособности ни один из университетов до сих пор не предложил ему кафедру. Возможно, прочие, кто разбирался в науке, чуяли в нем притворщика-дилетанта, не сумевшего полностью отдаться своему предмету. Или все гораздо проще? Их попросту раздражало и отталкивало резкое высокомерие некоторых его публичных заявлений? Студентов наверняка отталкивает. Однако свежие плоды интеллектуальных трудов обладали безупречным – по мнению критиков – стилем, довольно элегантным для социолога, и хотя бы частично объясняли Мориса. А заодно, как оказалось, и его приемную дочь. «Природа и воспитание: взаимодействие наследственности и среды в развитии языковых навыков», «Вредное окружение: социальный класс, язык и интеллект», «Гены и среда: влияние окружения на понятие неизменности объекта», «Обученные неудачниками: классовая бедность и образование в Великобритании». Пора бы ему прибавить еще кое-что: «Усыновление: социологическое исследование взаимодействия среды и наследственного фактора».
В конце концов, чтобы слегка успокоиться, Филиппа присела и долго любовалась самым дорогим, что у нее было: холстом Генри Уолтона[32], изображавшим преподобного Иосифа Скиннера вместе с семейством. Она лично выбрала себе этот подарок на восемнадцатый день рождения – за необыкновенную привлекательность и мастерство, а главное, за полное отсутствие налета сентиментальности, присущего более поздним работам великого мастера. Картина воплощала собой всю изысканность, порядок, уверенность и манеры ее любимой поры в английской истории. Преподобный Скиннер и трое его сыновей сидели верхом, супруга с двумя дочерьми – в коляске. Позади располагался их приличный, бесстрастный дом, а впереди тянулась подъездная аллея, тенистая лужайка, усаженная дубами. Вот уж кто вряд ли затруднялся с определением самих себя. Вытянутые лица Скиннеров, их носы с горбинкой не оставляли сомнений в чистоте родословной. И все же герои, запечатленные великой кистью, словно говорили девушке: «Мы жили, страдали, терпели, умерли. Тебе, как и нам, не уйти от общей доли».
6
Гарри Клегорну стукнуло сорок пять, и он уже начинал лысеть, однако по-прежнему сохранял за собой славу многообещающего политического деятеля. Филиппе он так напоминал успешного тори-заднескамеечника, что будущая карьера гостя казалась ей просто неизбежной. Рельефные мышцы, гладкая смуглая кожа, иссиня-черные волосы – не крашеные ли? Влажный, чуть надутый рот; губы красные, словно обведены помадой. Оставалось только гадать, что связывало столь непохожих мужчин, кроме участия в одних и тех же телевизионных программах. Впрочем, разве требовалось еще что-нибудь? Всякая разница в происхождении, темпераменте, интересах, даже приверженность противоположным политическим философиям тут же блекла в ярких лучах студийных прожекторов, экран крепко спаивал своих избранников воедино.
Боевую раскраску Норы Клегорн немного скрадывали мягкие блики свечей. Лет этак в двадцать она, должно быть, кружила головы тем, кому по душе фарфоровая кукольная прелесть и кто не сумел распознать, что та слишком быстро увянет, ибо держится не на изящных пропорциях, а лишь на свежести юной кожи и бойкой косметике. Глупая женщина безумно гордилась своим супругом, однако это мало кого раздражало: было нечто подкупающе наивное в ее убеждении, что членство в палате общин и есть вершина человеческих устремлений. По своему обыкновению, ради неофициального ужина гостья разоделась в пух и прах. Безрукавка над пышной бархатной юбкой сверкала металлическими блестками. А запах этой дамы вызывал в воображении Филиппы образ мешка золотых монет, утонувшего в море духов.
Кстати, Габриель Ломас тоже вырядился не по случаю: он единственный из мужчин додумался надеть смокинг. По крайней мере молодой человек сознательно ошеломлял своим видом. Морису он явно нравился – не то вопреки, не то благодаря бурным восторгам по поводу проявлений крайне правого торизма. Это хотя бы отличало Габриеля от большинства студентов мистера Пэлфри. С другой стороны, девушку всегда удивлял чрезмерный интерес парня к ее отцу. Именно от Габриеля она услышала львиную долю того, что знала о Хелене. В памяти Филиппы, словно в архиве, хранились почти дословные записи всех интересующих ее разговоров. Например, обрывок такой беседы:
– Твой отец похож на всех богатых социалистов: в его душе прячется тори, которого он пытается загнать поглубже.
– Не думаю, что Морис подходит под твое описание, – возразила тогда девушка. – Тебя сбил с толку наш образ жизни. Особняк, почти вся мебель и картины унаследованы от первой жены. Папино происхождение безупречно с точки зрения товарищей. Он был почтовым инспектором, образцовым трудягой. Морис никогда не бунтовал, только приспосабливался.
– Взять за себя дочь графа – я бы не назвал такой поступок приспособленчеством. Правда, мы говорим о весьма своеобразном графе, можно сказать, белой вороне среди представителей этого класса, но по крайней мере династия и чистота породы вне подозрений. Хотя, конечно, зная леди Хелену, многие удивлялись их браку, пока спустя семь месяцев на свет не появилось дитя, единственный в своем роде недоношенный младенец восьми с половиной фунтов весом.
– Габриель, где ты нахватался таких подробностей?
– Пагубная привычка к мелочным сплетням. Это у меня с детства. Помню, как долгими вечерами в Кенсингтон-Гарденс я слушал няньку и ее дряхлых подружек. Расфуфыренная Сара едет в нашей семейной, видавшей виды коляске, я чинно шествую рядом… И мы все дружно наворачиваем круги вокруг старинного Круглого пруда. С ума сойдешь от тоски! Скажите спасибо, что ваши юные годы обошлись без этой отравы.
Ужин начался с артишоков и взаимного поддразнивания между Морисом и Габриелем, который прикинулся, что свято верит, будто бы последняя передача с участием лейбористов и группы молодых социалистов оказалась сорвана усилиями все тех же консерваторов.
– Ах, как невежливо. Впрочем, сомневаюсь, что лишнее выступление прибавило бы им новообращенных. И потом, если они собирались нагнать на кое-кого страху, то преуспели в своем намерении. На моей памяти даже молодые товарищи не потчевали слушателей настолько смехотворной смесью из нелепой философии, классовой нетерпимости и давно опорочившей себя экономической теории. И где, скажите на милость, они набрали актеров с такими гнусными рожами? Золотушные просто! Вот бы провести научное исследование на тему «Прыщавость и левые убеждения». Получился бы занятный проект для одного из ваших бывших студентов, сэр, вы не находите?
– А я думала, выступать будут лейбористы, – удивилась Нора.
Клегорн рассмеялся.
– Хотите добрый совет, Морис? Припрячьте куда-нибудь молодых товарищей хотя бы до конца выборов.
За столом разгоралась неизбежная политическая дискуссия. Филиппа давно заметила, что не может запомнить подобные беседы: в них либо мусолились доводы, уже высказанные на последних теледебатах, либо же отрабатывались реплики для будущих. Поэтому она перестала слушать наскучившие споры и перевела взгляд на Хильду.
Едва успев подрасти, девочка стала смотреть на приемную мать как на поношенное, но еще крепкое зимнее пальто, требующее основательной переделки, изменений, улучшений: то и дело мысленно накладывала на ее лицо макияж, как будто бы краска способна придать выражение тусклым, невыразительным чертам. Даже теперь Филиппа не могла спокойно видеть Хильду, не изменив в воображении ее прическу или стиль одежды. Примерно год назад, когда миссис Пэлфри потребовалось вечернее платье, она робко предложила девушке пройтись по магазинам вместе. Должно быть, надеялась на эдакий дамский заговор, легкомысленную вылазку, хотела поиграть в дочки-матери. Все закончилось полным провалом. Хильда терпеть не могла витрин, заполненных чем-либо, кроме еды, тушевалась при виде других покупателей, щеголяющих более приличным платьем, и сюсюкала с продавцами; изобилие выбора сбивало ее с толку, а неизбежное раздевание вообще казалось целой трагедией. В последнем из магазинов, куда Филиппа в отчаянии затащила приемную мать, была длинная общая примерочная. Интересно, что за реальный или надуманный телесный недостаток загнал несчастную в самый дальний угол, вынудив переодеваться под покровом собственного плаща, в то время как прочие девушки и женщины преспокойно обнажались до бюстгальтеров? Утратив надежду, Филиппа опустошала целые прилавки, но и это не помогало. На миссис Пэлфри ничто не смотрелось как подобает. В первую очередь потому, что та одевалась без малейшей уверенности в себе, не проявляла никакого удовольствия, стояла с видом бессловесной жертвы, украшаемой на заклание. В конце концов покупательницы остановили выбор на черной шерстяной юбке – она и висела сейчас на Хильде в сочетании с аляповатой кримпленовой блузкой дурного покроя – и больше уже никуда не ходили вместе. Теперь и не придется, поздравила себя девушка. Однажды попыталась разыграть из себя примерную дочь – и хватит.
Раскатистый, словно на трибуне, голос Гарри Клегорна грубо прервал привычные, по-своему даже уютные пренебрежительные размышления о Хильде, наделенной лишь двумя дарами: стряпать и лгать.
– Вот вы представляете так называемый рабочий класс, да? А ведь большинство членов вашей партии даже не догадываются об истинных чувствах тех, кого якобы защищают. Возьмем, к примеру, старушку с южного берега, коротающую век в одной из ваших блочных высоток; если она боится лишний раз выйти на улицу за покупками или чтобы забрать пенсию, опасаясь бессовестных грабителей, – кому нужна такая воля? Свобода без страха разгуливать по собственному городу, черт побери, гораздо важнее «гражданских свобод», о которых трещат на всех углах члены парламента.
– Будь любезен, разъясни нам, как это более длинные сроки заточения и более суровый тюремный режим сделают жизнь безопаснее?
Нора Клегорн слизнула с пальцев соус и между прочим обронила:
– Все-таки, я думаю, они должны вешать убийц, как раньше.
Слова прозвучали столь буднично, словно речь шла о праве горожан закрывать окна от любопытных соседских глаз. За столом наступила мертвая тишина, как если бы дама разбила что-нибудь очень ценное. Филиппе даже послышался тонкий звон стекла.
– Они? – невозмутимо повторил Морис. – Вы хотели сказать, мы должны. Лично я бы не взвалил на себя подобного рода обязанность и не представляю, кто бы выполнил за меня грязную работу.
– О, Гарри сделает все что угодно, не правда ли, дорогой?
– Ну, пару-тройку подонков я бы не задумываясь отправил на тот свет.
Разговор, как и ожидалось, перекинулся на самую знаменитую женщину-детоубийцу двадцатого века. Ее имя всплывало в каждой беседе, как только где-то заговаривали об отмене высшей меры наказания – этом камне преткновения для всех либералов. Филиппе казалось, что ее родную мать нарочно продержали в заключении дольше обычного, лишь бы не возбуждать общественное волнение по поводу той печальной знаменитости. Девушка покосилась через стол на Хильду. Миссис Пэлфри низко склонилась над тарелкой, прикрыв лицо двумя прядями волос. Артишоки – удачное начало для досадного обеда, они требуют столько внимания.
– Решив, что казнить убийц неправильно, – разглагольствовал Клегорн, – мы только теперь осознали: оказывается, они не умирают потихоньку в камерах и не испаряются неизвестно куда. Вдобавок кто-то должен о них заботиться, и очень скоро никто не возьмется выполнять неблагодарную работу задешево. А ведь рано или поздно эту женщину придется выпускать. По мне, чем позже, тем лучше.
– Да ведь, говорят, она жутко ударилась в религию? – вмешалась Нора. – Вроде в газетах писали, ее потянуло не то в монастырь, не то ухаживать за прокаженными.
– Бедные прокаженные! – хохотнул Габриель. – Вечно подворачиваются под руку желающим раскаяться! Как будто им своих бед не хватает.
Влажные губы Клегорна облепили сочную сердцевину артишока, точно большой палец младенца. Голос прозвучал приглушенно сквозь льняную салфетку:
– Мне все равно, о ком она заботится, лишь бы держалась подальше от детей.
– Но если эта женщина так переродилась, – вставила Нора, – ей незачем рваться из тюрьмы, верно?
– Да уж, – нетерпеливо поморщился Клегорн. Филиппа не раз обращала внимание, с какой легкостью он прощал жене любые глупости, зато разумных речей из ее уст просто не переносил. – Это последнее, что теперь волнует нашу героиню. В конце концов, камера – самое подходящее место на земле, чтобы творить добро, которого вдруг возжаждала ее душа. Все эти толки о раскаянии – сущий бред. Она с любовничком замучила насмерть ребенка. Если когда-нибудь детоубийца поймет, что натворила… Не знаю, как можно это пережить. Тем более строить планы на будущее.
– Тогда пожелаем ей не каяться, ради собственного же блага, – усмехнулся Габриель. – Однако меня забавляет весь этот шум по поводу преступной души. Понятно, общество вправе наказать убийцу, дабы припугнуть остальных или постараться как-нибудь обезвредить ее после выхода, но разве можно требовать сожаления, мук совести? Этот вопрос останется между ней и ее богом.
– Вот именно, – сказала Филиппа. – Не будучи еврейкой, я не вправе заявить, что прощаю нацистам холокост. Это была бы пустая, высокомерная болтовня.
– Не более, чем утверждение о том, что покаяние касается лишь преступницы и ее бога, – сухо промолвил мистер Пэлфри.
– Уймись, Морис! – усмехнулся Клегорн. – Оставь теологические споры до теледебатов с епископом. К слову, сколько тебе сейчас платят за выступления?
Разговор обратился к новым контрактам и порокам телевизионных продюсеров; детоубийцу благополучно забыли. Хозяева и гости расправились с телятиной, потом – с лимонным суфле, затем перебрались в сад неторопливо пить кофе и бренди. Филиппа уже не верила, что этот безумный день когда-нибудь закончится. Утром она проснулась внебрачной дочерью и вот за какие-то часы стала законной, зато окунулась в пучину кошмара и бесчестья. Девушка словно пережила разом рождение и смерть – две по-своему болезненных стороны одного неумолимого процесса. Теперь же она, опустошенная, сидела за столом на освещенном дворике и мысленно проклинала засидевшихся гостей.
Даже утомление имеет свои границы. Мозг Филиппы вдруг сделался неестественно чистым и ясным, а разум начал цепляться за какие-то мелочи, придавая невероятную важность лямке бюстгальтера, спустившейся с плеча Норы Клегорн, тяжелому перстню с печаткой, впившемуся в толстый мизинец ее супруга, кроне персикового дерева, серебряной при свете лампы; если протянуть руку и тряхнуть ствол как следует, на всех полился бы дождь из блестящих листьев.
К половине двенадцатого беседа стала бессвязной, поверхностной. Морис и Гарри уладили свои академические дела, и Габриель с полунасмешливой учтивостью откланялся. Однако Клегорны с упорством, достойным лучшего применения, продолжали сидеть за столом. По саду стелилась сырая ночная свежесть, багровое небо покрыли сетью вспухшие вены умирающего дня. Около полуночи назойливая семейка вспомнила, что живет не в этом доме, и потом еще долго-долго прощалась, медленно шагая по тропинке к своему «ягуару». Наконец Филиппа могла свободно пойти к себе.
7
Ни одно из школьных сочинений не давалось девушке с таким трудом, как это письмо. Поразительно: короткий отрывок прозы потребовал на свое составление столько времени, что самые заурядные слова вдруг обрели бесчисленное множество смысловых оттенков, отяжелели от снисходительных намеков, резали ухо бестактностью. Уже само обращение заставило Филиппу серьезно задуматься. «Дорогая мама»? Чересчур навязчиво и отдает самонадеянностью. «Уважаемая миссис Дактон»? Обидная, почти жестокая любезность. «Уважаемая Мэри Дактон»? Ни то ни се, затасканный оборот, признание в собственном бессилии. По долгом размышлении она остановилась на «Дорогой матери». В конце концов, именно такой и была связь между ними, основанная на первичных, незыблемых биологических узах. Открыто признать ее не означало напрашиваться на большее.
Первые строчки сложились относительно легко. «Надеюсь, – начала она, – это письмо не причинит вам боли. Дело в том, что я воспользовалась своим правом и получила подлинное свидетельство о рождении, после чего отправилась на Банкрофт-Гарденс, где и узнала от соседа, кто вы такая».
К чему говорить лишнее? Кровавое прошлое поднято лишь на миг и с отвращением отброшено.
«Я бы очень желала встретиться, если у вас нет серьезных возражений, и приеду в Мелькум-Гранж, как только вы сообщите удобные день и время для визита».
Вычеркнув прилагательное «серьезных», Филиппа задумалась над определением «удобные», но потом решила оставить его. Предложение не совсем устраивало ее, зато по крайней мере верно и коротко передавало суть.
Со следующей частью письма опять возникли загвоздки. «Освободиться», «выпуститься», «выйти», «вернуться на волю» – все эти выражения казались бранными, а без них обойтись было бы сложно. Девушка решилась и быстро набросала черновой вариант:
«Не хочу навязываться, однако если вам некуда будет… негде будет… если вы еще не определились с планами на будущее после того, как покинете Мелькум-Гранж, то можете переехать ко мне».
Какая холодная и надменная концовка! Словно приглашение для нежеланного гостя. Девушка попробовала снова:
«В октябре я поступаю в Кембридж и надеюсь до этого снять квартиру в Лондоне на пару месяцев. Если вы еще не определились с планами на будущее после того, как покинете Мелькум-Гранж, и хотели бы разделить со мной жилище, меня бы это устроило; впрочем, вы не обязаны соглашаться».
Филиппе вдруг пришло в голову, что мать может обеспокоиться по поводу оплаты. Много ли денег дают преступникам, отсидевшим свое и выходящим на свободу? Надо бы разъяснить: мол, деньги не потребуются. Она взялась было писать, что ее предложение не связывает мать никакими обязательствами, но безликая коммерческая нота, прозвучавшая в этой фразе, напоминала рекламу из торгового каталога. И потом, как же совсем без обязательств? Родная дочь действительно кое-чего желает от матери, просто деньги здесь ни при чем. Ладно, подробности подождут до личного разговора.
Филиппа закончила абзац:
«Это будет небольшая двухкомнатная квартира с кухней и ванной, хотя, конечно, я поищу что-нибудь удобное, поближе к центру».
Удобное для чего? И как понимать центр? Королевский оперный театр «Ковент-Гарден», магазины Уэст-Энда, рестораны, театры? Какого рода жизнь она предлагает, в каком окружении представляет себе незнакомку, которая скоро выйдет на волю, если только отмену смертной казни за убийство и вечное бремя воспоминаний о мертвом ребенке можно назвать волей?
Она переписала все набело, поставила подпись: «Филиппа Пэлфри» – и внимательно перечла каждую строчку. Лицемерие, сплошная фальшь. Докопается ли мать до правды сквозь эти неискренние слова? Выбора у нее нет. Мэри Дактон снова в розыске – и ей не увернуться. Встреча неизбежна: не сейчас, так после.
Наверное, можно было проявить больше честности, а вместе с тем и человечности. Выложить жестокую, голую правду, например:
«Если тебе некуда деться, не хочешь ли разделить со мной квартиру в Лондоне? Только до октября, пока я не отправлюсь в Кембридж? Я ведь не собираюсь менять ради тебя всю свою жизнь. Тебе нужно жилье, а мне – информация. По-моему, честный обмен. Для начала дай знать, когда можно будет наведаться в Мелькум-Гранж и потолковать».
За дверью послышались шаги: кто-то поднимался по лестнице. Раздался негромкий стук. Значит, это Хильда. Морис никогда не стучался – должно быть, перенял привычку Хелены.
На пороге стояли оба. Смущенные, робкие, точно делегация просителей, только в халатах. Она – в цветастом нейлоне, он – в тонкой шерстяной ткани багряного оттенка. Девушке вспомнились детские купания, запах мыла и присыпки.
– Филиппа, нам надо поговорить, – сказал приемный отец.
– Я устала. Уже давно за полночь. И что здесь обсуждать?
– По крайней мере не принимай никаких решений, пока вы не увидитесь, не пообщаетесь…
– Я уже написала ей. Завтра отправлю – то есть уже сегодня. Приглашение сразу обесценится, если не сделать его до нашей встречи. Мы же не на рынке, а она – не товар, чтобы ее заранее осматривать.
– Получается, ты способна взять на свою шею незнакомую женщину, которая ничего для тебя не сделала, которая превратится в обузу и, возможно, даже не понравится тебе, – и это на недели, на месяцы, а то и на целую жизнь? Я уже молчу о том, что она своими руками убила ребенка. Не донкихотствуй, Филиппа. Не капризничай, точно маленькая.
– Я вовсе не хочу сажать ее себе на шею.
– Именно хочешь. Ты ведь не секретаршу нанимаешь. Ту хоть, когда не угодит, можно выгнать, а здесь увольнительной запиской не обойдешься. И как это, по-твоему, называется?
– Разумным подходом. Я всего лишь помогу ей устроиться на первые месяцы. К тому же это просто предложение. Может, она и не захочет меня видеть, не то что делить квартиру. Может, у нее другие планы. А если нет, я все равно свободна до самого октября. Пусть у нее хотя бы будет выбор.
– Думаешь, ей и правда некуда податься? Не беспокойся, государство заботится о бывших заключенных; без крыши над головой их никто не оставит.
– Да и есть ведь общежития! – нервно вмешалась Хильда. – Я слышала, они довольно приличные. Что, если ей поселиться там, пока не устроится на какую-нибудь работу?
«Говорит так, как будто мою мать раньше времени выписывают из больницы», – мелькнуло в голове Филиппы.
– Еще она может въехать к подруге по камере, – вставил Морис. – Вряд ли все эти годы она провела в полном одиночестве.
– Ты имеешь в виду – к любовнице? Лесбиянке?
– Это общеизвестный факт, – раздраженно бросил отец. – Ты ровным счетом ничего о ней не знаешь. Позволив тебе исчезнуть из своей жизни, твоя мать, несомненно, решила, что так будет лучше. Сделай для нее то же самое. Тебе не приходило на ум, что ты – последний человек, которого этой женщине хотелось бы снова увидеть?
– Ей достаточно сказать лишь слово. Я потому и написала сначала: не хочу появляться в тюрьме без предупреждения. Кроме того, она рассталась со мной из-за того, что не было другого выбора.
– Ты не смеешь просто так уйти! – всхлипнула Хильда. – Что подумают люди? Что мы скажем твоим друзьям, Габриелю Ломасу?
– При чем тут он? Если спросит, говорите: путешествует за границей. Я ведь так и собиралась поступить.
– Но тебя непременно увидят в Лондоне! Увидят вместе с ней!
– И что? По-вашему, у нее на лбу пылает каинова печать? Я придумаю, как ответить вашим друзьям, если вас так беспокоит их мнение. Сами подумайте, это всего лишь на пару месяцев. Люди время от времени уезжают из дому.
Морис прошелся по комнате, остановился перед холстом Генри Уолтона и произнес, не оборачиваясь:
– Что ты читала об убийстве?
– Ничего не читала. Я знаю, она задушила девочку по имени Джули Скейс, изнасилованную моим отцом.
– Ты не просматривала газетные репортажи?
– Нет, мне некогда копаться в архивах.
– Тогда послушай совет: прежде чем совершить глупость, полистай вырезки той поры, изучи протокол, собери все факты…
– Факты мне уже известны. Их бросили мне в лицо не далее как сегодня утром. И я не намерена шпионить за собственной матерью. Она сама сообщит то, что сочтет нужным. А теперь извините, я очень устала и хочу спать.
8
Два дня спустя, в пятницу четырнадцатого июля, Норман Скейс отпраздновал одновременно свои пятьдесят седьмые именины и последний день на бухгалтерской службе. Коллегам он заявил, что скромное наследство, оставленное дядюшкой, позволяет ему безболезненно заморозить пенсию, дабы уйти с работы на три года раньше срока. Норману редко доводилось обманывать, и ложь его смущала. Однако нужно же было как-нибудь объяснить, почему обычный клерк, проходивший пять лет из восьми в одном и том же костюме, ни с того ни с сего оставил теплое место. Не выкладывать же сослуживцам правду: дескать, в августе убийца моей дочери выходит на свободу, и нужно сделать кое-какие приготовления, которые поглотят все мое время!
…Хотя, конечно, «отпраздновал» – не совсем подходящее слово. Больше всего Норману хотелось бы уйти незаметно, как после обычного рабочего дня; однако в отделе действовали свои правила, от исполнения которых не удавалось увильнуть даже самым необщительным и замкнутым сотрудникам. Любому, кто оставлял место, уходил на пенсию, шел на повышение или женился, полагалось позвать сослуживцев на чашку кофе или рюмку хереса, в зависимости от важности события. Для тех, у кого не было личной секретарши, приглашения любезно печатало машинописное бюро, а распространял какой-нибудь младший конторский помощник – заодно со служебными записками, циркулярами и свежими периодическими изданиями. Старшая секретарша мисс Милисент Йелланд, тут же начинала суетиться – с таинственным видом перемещалась из кабинета в кабинет с конвертом, куда все желающие клали деньги на подарок, и открыткой, где всякий расписывался под различными поздравлениями, пожеланиями или прощальными словами. Выбор открытки мисс Йелланд неизменно оставляла за собой. В свои пятьдесят четыре года она научилась сублимировать подавленные материнские чувства, взяв на себя роль мамаши всего отдела, и последние пятнадцать лет силилась, хотя и без успеха, создать на рабочем месте иллюзию крепкой и счастливой семьи.
Каждый раз поиски велись самым тщательным образом. Секретарша неспешно изучала прилавки «Магазина армии и флота»[33] и книжной лавки Вестминстерского аббатства. Для представителей старшего поколения мисс Йелланд обычно выбирала изображения собак – эти уважаемые, приятные животные вызывали у нее целую гамму смутных мыслей и чувств, ассоциируясь с верностью и преданностью, с неприкрытой мужественностью, с таинственными развлечениями элиты на охотничьих болотах, где среди вереска прятались куропатки, и, наконец, просто с умеренно хорошим вкусом. Поскольку деревенский особняк, намекающий на теплое семейное счастье, решительно не подходил вдовцу, а легкомысленные оленята и черные кошечки никак не вязались с образом мистера Скейса, в этот раз пришлось остановиться на лохматой псине неопределенной породы с фазаном в зубах.
Уже в офисе мисс Йелланд внимательно изучила открытку – и ощутила приступ сомнения. Фазан, или похожая на него дичь, выглядел чересчур жалким и уж очень мертвым из-за остекленевших глаз и неестественно выгнутой шеи. Да и собака, если приглядеться, смотрела недобро, почти злорадно. Оставалось надеяться, что завтрашнему пенсионеру не претят кровавые забавы. И вообще, дареному коню в зубы не смотрят. Секретарша и так потратила тридцать три пенса из собранных десяти фунтов – ничтожная сумма, конечно, хотя, с другой стороны, он сам никогда не стремился быть в центре внимания, так что покупать новую открытку, повеселее, было бы глупой и неоправданной тратой денег.
Впрочем, поиски карточки для этого мужчины всегда отнимали до обидного много усилий. Восемь месяцев назад, после смерти его жены, о которой скрытный мистер Скейс распространялся так же мало, как и о прочих личных делах, мисс Йелланд послала ему от имени отдела траурную открытку – серебряный крест, увитый фиалками и незабудками, – так потом извелась, гадая, понравился ли вдовцу ее выбор. Мужчина работал в отделе около девяти лет, и при этом сослуживцы практически ничего о нем не знали – разве только что хмурый молчун, как и старшая секретарша, добирался до Ливерпуль-стрит откуда-то из восточных предместий. Пару раз они случайно столкнулись на остановке; с тех пор мисс Йелланд ловила себя на мысли, уж не нарочно ли ее избегают.
Несколько лет назад, осмелев после двух бокалов дешевого хереса, выпитого на офисной рождественской вечеринке, секретарша спросила, есть ли у него дети. «Нет, – ответил мистер Скейс. И, помедлив пару секунд, неожиданно прибавил: – У нас была дочь, но рано скончалась». Потом залился краской и отвернулся, словно раскаиваясь в неуместном признании.
Мисс Йелланд не могла не почувствовать себя не в меру любопытной грубиянкой. Она неловко пробормотала слова извинения и удалилась – наполнять подставленные бокалы, отвечать на праздничную болтовню коллег. Однако чуть позже сказала себе, что это, пусть ненамеренное, признание слетело с губ несчастного лишь для нее одной. С тех пор секретарша ни разу не вспоминала о трагедии в разговорах, однако лелеяла разделенную тайну, которая, быть может, повысила ее ценность в глазах мистера Скейса. Кроме того, его личная драма заставила мисс Йелланд посмотреть на мужчину другими глазами: он стал интересен, выделился из общей массы, заинтриговал ее, а когда овдовел – и вовсе сделался предметом сокровенных грез. Теперь они оба остались одни. К тому же он такой добросовестный… Младшие сотрудники недолюбливали Скейса – тот настаивал на дотошном выполнении любого задания. Лишь опытная, зрелая женщина могла оценить его по достоинству. Что, если им подружиться, а потом… кто знает… Милисент еще не стара и вполне способна составить чье-нибудь счастье, а не только стирать и готовить для мамочки. Одно плохо: первый шаг придется делать самой.
Ее вдохновила колонка советов из женского журнала; какая-то читательница писала, что интересуется молодым сослуживцем, который не проявляет к ней ничего, кроме дружелюбия и вежливости, никуда не приглашает и не зовет на свидания. Ответ прозвучал вполне определенно: «Купите два билета на спектакль, который бы ему непременно понравился. Затем скажите, что неожиданно получили билеты в подарок, и как бы невзначай спросите, не составит ли молодой человек вам компанию».
Уловка оказалась не из легких. Потребовалось убеждать соседку присмотреть за больной матерью, а потом ломать голову над выбором подходящего мероприятия. В конце концов мисс Йелланд решила, что музыка – самый верный выход, и отстояла длинную очередь за дорогими билетами на концерт Брамса в крупнейшем концертном зале Лондона «Ройал-фестивал-холл» в пятницу вечером. В понедельник Милисент решилась заговорить об этом. Сдержанное приглашение так долго репетировалось, что в итоге прозвучало неловко и неискренне. Некоторое время вдовец молчал, уставившись в бухгалтерскую книгу; секретарша даже усомнилась, услышал ли он хоть слово. Затем мистер Скейс неуклюже поднялся со стула, коротко посмотрел на нее и пробубнил:
– Очень мило с вашей стороны, однако я никуда не хожу по вечерам.
В его глазах мисс Йелланд прочла досаду, чуть ли не панику. Покраснев как вареный рак от унижения из-за столь безусловного отказа, она бросилась искать уединения в дамской раздевалке, порвала ненавистные бумажки в клочья и спустила в унитаз. Бессмысленный и экстравагантный жест. Концерт пользовался большой популярностью, и в кассе билеты наверняка приняли бы обратно. Правда, поступок слабо утешил ее пострадавшую гордость. С тех пор секретарша не приближалась к отвергнувшему ее мужчине. Кстати, ей почудилось, что тихий, ответственный работник еще больше замкнулся, окружил себя еще более жестким панцирем. И вот он покидает отдел. Девять лет обходил ее любовь и заботу стороной, а теперь ускользает навсегда.
Официальное прощание назначили на половину первого, и к часу главный бухгалтер отдела мистер Уиллкокс, в чьи обязанности входило выступать с речами, уже заливался соловьем.
– Если бы кто-нибудь попросил меня, как старшего в нашем отделе, назвать самое выдающееся качество Нормана Скейса, проявленное им за годы работы, я бы ни секунды не медлил с ответом.
Тут он искусно выдержал полуминутную паузу, чтобы коллеги успели притвориться горячо любопытными, будто бы сей вопрос и впрямь вертелся у всех на устах; заместитель старшего бухгалтера мрачно возвел глаза к потолку, младшая секретарша хихикнула, а мисс Йелланд ободряюще улыбнулась Норману. Улыбка осталась без ответа. Мистер Скейс стоял у стола, сжимая в руке бокал, наполовину наполненный сладким африканским вином, и затуманенными глазами смотрел куда-то поверх голов. В этот день он позаботился о своей внешности не больше и не меньше обычного: надел синий костюм с изрядно потертыми рукавами, рубашку с помятым, но чистым воротничком и аккуратно завязал галстук неописуемой расцветки. Кого-то он напомнил мисс Йелланд, стоя вот так, поодаль от остальных, точно изгой. Правда, не знакомого человека, скорее героя картины, фотографии, кинохроники. И вдруг ее осенило. Норман поразительно смахивал на обвиняемого с Нюрнбергского процесса. Нелепое, оскорбительное сравнение потрясло секретаршу, женщина вспыхнула, точно ее застали врасплох у чужой замочной скважины, и устремила взгляд на свой бокал; воспоминание не отпускало. Тогда она вновь сосредоточила взор на мистере Уиллкоксе.
– Я бы ответил одним-единственным словом, – провозгласил тот и принялся перечислять: – Добросовестность, сознательность, честность, методичность, профессиональность, – тут он поперхнулся, и Милисент невольно удивилась: неужели в языке есть подобное существительное, – полная надежность. К чему бы ни приложил руку наш мистер Скейс, любое поручение он выполнял от начала до конца с чистоплотностью, четкостью и полной надежностью.
Заместитель залпом выпил бокал, поскольку вино было не из тех сортов, которые хочется смаковать подольше, и с тоской подумал, что если кто-нибудь и слышал более дурацкую, убийственно нудную прощальную речь, то сам он, во всяком случае, ничего хуже на своем веку не слышал. Однако почему Скейс решил так рано удалиться от дел? Легендарное наследство, о котором ходило столько слухов, наверняка принесло ему очень солидную сумму, чтобы на три года раньше… Разве что этот тихоня нашел себе новое место и помалкивает. Хотя вряд ли. Кому в наши дни захочется брать пятидесятисемилетнего работягу без особой квалификации?
А самодовольный оратор все бубнил и бубнил. Словно из рога изобилия, на слушателей сыпались заковыристые намеки, как распорядится преждевременный пенсионер своей будущей жизнью, полушутливые поздравления с отчетливой ноткой плохо скрываемой зависти, последние традиционные пожелания долгой, благополучной и счастливой старости и надежды на то, что скромный подарок отдела пригодится для покупки какого-нибудь предмета роскоши, который напоминал бы мистеру Скейсу о привязанности и уважении теперь уже бывших сослуживцев.
С этими словами Уиллкокс протянул чек и присоединился к жидким хлопкам, на удивление мерно и беззвучно смыкая и разводя ладоши, точно вялый капитан болельщиков.
Все взгляды обратились на мистера Скейса. Тот поморгал на конверт, который сунули ему в руку, но даже не открыл. Как будто бы не знал, что полагается по обычаю: сначала сделать вид, словно не может расклеить конверт, потом благодарно выгнуть бровь при виде чека, восхититься рисунком открытки, внимательно изучить все подписи… Норман зажал подарок в ладони, точно маленький ребенок, неуверенный, что это принадлежит ему, и произнес:
– Благодарю вас. Во многих отношениях мне будет не хватать моего отдела после примерно девяти лет…
– Ровно девяти лет! – со смехом воскликнул кто-то.
– После примерно девяти лет, – невозмутимо повторил мистер Скейс. – На любезно подаренный вами чек я куплю бинокль, пусть напоминает о старых друзьях и сослуживцах. Еще раз большое спасибо.
Тут он улыбнулся. Но так мимолетно, вскользь, что видевшим оставалось лишь ломать голову, а не померещилось ли им чудесное преображение. Норман поставил на стол недопитый бокал, пожал руки одному или двум ближайшим коллегам и вышел.
В крохотном кабинете, который он делил еще с парой служащих, лежали в хозяйственной сумке нехитрые, заранее приготовленные пожитки, которые следовало забрать: чайная пара, завернутая во вчерашний выпуск «Дейли телеграф», арифметические таблицы, словарь и мыло. Скейс осмотрелся в последний раз. Вроде ничего не забыл. Шагая к лифту, он на минуту вообразил себе, как вытянулись бы лица бывших товарищей по работе, если бы Норман просто взял и сказал то, что у него на сердце:
«Видите ли, я решил уйти заранее из-за одного важного дела, которое требует серьезной подготовки и займет несколько ближайших месяцев. Понимаете, мне надо найти и прикончить убийцу дочери…»
Фальшивые улыбочки так и замерзли бы у них на губах, превратившись в недоверчивые гримасы, а потом, наверное, все разразились бы деланым смехом. Или еще сюрреалистичнее: коллеги продолжали бы кивать, учтиво скалиться, потягивать за его здоровье дешевый херес, придавая жуткой исповеди не больше значения, чем напыщенным разглагольствованиям Уиллкокса. Именно в конце его пустопорожней речи Скейса и охватило бессмысленное желание выложить правду-матку. Не то чтобы искушение было неодолимым, но все-таки. Мистер Скейс и сам удивился собственной дерзости. До сих пор его не находили способным на поступок или яркий жест, хотя бы даже и в мыслях. Убийство Мэри Дактон не в счет: это была обязанность, от которой Норман попросту не хотел, да и не смог бы уклониться. Разумеется, он желал себе удачи – в том смысле, чтобы ловко уйти от расплаты за преступление: несчастный отец искал правосудия, а не венца мученика. Досадно, что именно сегодня Скейса посетила мысль, как отнеслись бы к его намерению сослуживцы. Едва появившись, мелодраматическая мыслишка на миг опошлила, если не обесценила, в его глазах грядущую трагедию.
9
Как обычно, Скейс возвращался к себе по Вестминстерскому мосту, через Парламентскую площадь, Грейт-Джордж-стрит и Сент-Джеймский парк. До восточного пригорода можно было добраться и более коротким путем, по городской линии, однако Норман предпочитал пройтись вечером по набережной и уже у парка сесть на метро. С тех пор как умерла Мэвис, он никогда не спешил домой. Не видел в этом смысла.
В парке было многолюдно, но Скейс ухитрился найти свободную скамейку. Пристроив сумку на земле между ног и глядя на озеро сквозь ветви плакучих ив, он вспомнил, как сидел на этом самом месте восемь месяцев назад, в свой первый обеденный перерыв после смерти жены. Тогда стояла необычайно холодная ноябрьская пятница. Солнце в зените казалось большой, размазанной по облакам луной. Ивы медленно роняли на воду тонкие бледные листья. На грядках с розами оставались лишь крепкие алые бутоны, побитые заморозками; колючие стебли шуршали мертвыми листьями. Озеро блестело морщинистой бронзой, и только посередине будто бы сверкал гладкий поднос чеканного серебра. Какой-то старик шаркал ногами по тропинке, усеянной опавшими листьями. В парке печально веяло запустением: с перил голубого моста вытерли краску бесчисленные руки туристов, фонтан молчал, чайная была закрыта на зиму. Теперь в воздухе гудели голоса гуляющих, звенел детский смех. В тот день, как припомнилось Норману, по дорожке брел один-единственный мальчик, и когда он грубо, надтреснуто хохотнул, над озером взметнулись с жалобными криками пухлые чайки. Вдали, у корней деревьев, между пучками травы белели пятна раннего снега.
На Скейса даже дохнуло забытым ноябрьским холодом, и он прикрыл веки, чтобы не видеть залитой солнцем зелени парка над зеркалом голубой воды, отрешился от призывных ребячьих криков и приглушенной музыки оркестра и мысленно перенесся в больничную палату, где скончалась Мэвис.
Надо же было выбрать такой неудачный день, напряженный четверг, да еще и четыре пополудни – самое горячее время. Уж лучше бы ночью: большинство пациентов спят или просто угомонились, персонал может отдохнуть от ежедневной битвы за жизнь и уделить внимание тем, кто ее проиграл. Утомленная медсестра объяснила, что по правилам полагалось, конечно, переместить больную в отдельную боковую палату, но, к несчастью, все они заняты. Может, завтра… В общем, кто доставляет в последние минуты меньше хлопот персоналу, тот и заслуживает больше комфорта. Норман сидел рядом с женой за шторами, узор которых навсегда отпечатался в его памяти: маленькие розовые бутоны на фоне гвоздик. Очень мило и уютно. Как будто бы можно приукрасить смерть. Сквозь щель между занавесками Скейс видел, как суетятся медсестры в длинных халатах, с безразличным видом подкатывая к постелям столики на колесах, закрепляя капельницы… Чья-то голова просунулась и радостно спросила:
– Чаю?
Норман принял чашку и блюдце из белого фарфора; в буроватой жидкости уже таяли два куска сахара.
Руки жены лежали поверх одеяла. Норман держал ее левую ладонь, гадая, какие грезы царят в долине теней.
Разумеется, им далеко до кошмаров, которые мучили Мэвис долгими ночами после гибели единственной дочери, так что Норман то и дело просыпался от истошного визга, задыхаясь от горячего, сладковатого запаха пота и страха. Мир, куда она унеслась, наверняка добрее, иначе почему бы ей лежать столь тихо? Скейс отстраненно наблюдал, как пробегали по лицу умирающей смутные тени чувств, уже недоступных ей: то капризно сдвигались брови, то мелькала коварная, неискренняя улыбка. Мужу она почему-то напомнила маленькую Джули в те дни, когда девочка страдала газами и строила похожие серьезные мины. Вот ее веки задрожали, а губы слабо зашевелились. Норман наклонился.
– Лучше ножом. Так надежнее. Не забудешь?
– Нет, не забуду.
– Письмо с собой?
– Да, письмо с собой.
– Покажи.
Скейс достал бумажник. Мутные глаза Мэвис с трудом сосредоточились на клочке помятой бумаги, трясущиеся пальцы жадно потянулись к нему, словно к мощам святого-целителя, а челюсть отвисла и задрожала от натуги. Муж прижал ее иссохшую ладонь к конверту и произнес:
– Я не забуду.
Ему на ум пришел тот день, когда письмо появилось на свет. Примерно год назад Мэвис впервые услышала, что больна раком. Вечером супруги сидели на диване – рядом, но порознь – и смотрели передачу о птицах Антарктики. Как только Норман выключил телевизор, жена промолвила:
– Если не вылечусь, придется тебе действовать в одиночку. Это нелегко, понимаю. Чтобы ее разыскивать, понадобится убедительная отговорка. И потом, после убийства, вдруг тебя заподозрят, надо будет внятно все объяснить. Я напишу письмо, напишу, что простила ее. Скажешь: дескать, исполнял мою последнюю волю, хотел передать конверт из рук в руки.
Когда она это придумала? Должно быть, размышляла во время передачи. Скейс ощутил болезненный укол разочарования и страха. В глубине души он надеялся, что уход Мэвис каким-то образом избавит его от тяжкой ноши, непосильной для одного. Однако выбора не оставалось. Тогда же за кухонным столом и родилось роковое письмо. Жена не стала запечатывать конверт: мало ли кто пожелает ознакомиться с его содержимым, прежде чем сообщить Норману местонахождение убийцы. Скейс так и не прочел письма – ни тогда, ни позже, но всегда носил его в своем бумажнике. До самой предсмертной минуты Мэвис ни разу не заговаривала об этом послании.
Потом она впала в забытье. А Норман сидел прямо, словно проглотил аршин, накрыв ладонью сухую руку, похожую на лапку ящерицы – недвижную, с противно скользящей кожей. Он напомнил себе, что эта самая рука долгие годы готовила для него, стирала, убирала дом, и попытался вызвать прилив жалости. Сердце немного дрогнуло, хотя это было не сострадание, скорее смутное чувство еще одной невозвратимой утраты. И медсестра – зачем она так хлопочет? Столько шума, суеты, а ведь все бесполезно. Зарыдать бы сейчас – не о Мэвис, обо всех сразу, о больных и здоровых, а главное – о себе самом. Слезы не подступали. Вместо них появилось желание брезгливо отдернуть ладонь. Скейс пересилил его. Что, если медсестра заглянет за штору? Наверняка она ожидает увидеть верного мужа покорно сидящим у смертного ложа, склонившимся над своей любимой в тщетной попытке утешить угасающую плоть. Любимой… Нет, любовь умерла. Мэри Дактон удавила ее своими руками, когда вытрясла душу из их ребенка. Если вдуматься, настоящее чувство не должно так легко погибать. Но когда-то оно казалось очень даже настоящим. Да, они любили друг друга, как и всякое живое существо на планете – в меру сил. А чем это кончилось? И кто из них больше виноват? Та, которую прежде переполняла энергия, или тот, который, наверное, мог бы помочь своей половине преодолеть кошмар и начать жить? К чему теперь гадать на кофейной гуще? Важно не подвести Мэвис хотя бы в последний раз. Для этого остался единственный путь: их общая цель отныне должна стать его собственной. Кто знает, может быть, смерть убийцы искупит и оправдает потраченные впустую бесконечные годы ожидания.
Жена лелеяла горькую жажду мести, словно чудовищного младенца, который день ото дня рос в утробе, ни на миг не позволяя забыть о себе. Со временем даже личный врач утомился выписывать рецепты и направления к местным светилам психиатрии, даже он признал, что несчастная горюет слишком долго. В конце концов, горе – непозволительная роскошь в современном обществе, выделяющем сочувствие скупыми монетками, точно милостыню, так что многие гордецы и вовсе не протягивают за ней руки. Норману подчас приходило в голову, что викторианские обычаи показного траура не лишены смысла. По крайней мере они четко определяли границы общественной терпимости. Вдове, например, полагалось провести год в черном, полгода в сером и потом уже ходить в лиловом. Так рассказывала Скейсу бабушка, с уважением отзываясь о богатых провинциальных домах, где ей довелось служить горничной. Интересно, сколько черного причиталось родителям изнасилованного и убитого ребенка? В те времена подобная потеря возмещалась не позже чем за год.
«У вас впереди целая жизнь», – твердили Мэвис. В ответ она широко распахивала непонимающие глаза: какая еще жизнь? «Подумайте о муже», – советовал доктор. И она думала. По ночам, напряженно и безмолвно лежа в двуспальной кровати, Норман смотрел в черный потолок и явно видел еще более беспросветные тучи ее мыслей: невысказанные упреки злокачественной опухолью запускали щупальца в его мозг. Жена ни разу так и не повернулась к нему. Разве только иногда протягивала руку, но стоило Скейсу коснуться ее, отдергивала. Та самая плоть, что некогда заронила в нее семя жизни, теперь отталкивала Мэвис. Как-то раз, чувствуя себя последним предателем, Норман робко поднял деликатную тему в беседе с врачом, и тот, ни секунды не сомневаясь, выдал: «Физическая близость ассоциируется у вашей супруги с бедой и утратой. Терпение, подождите немного». Он и терпел. До самой ее смерти.
…Кажется, снова заговорила? Скейс наклонился ниже, уловил кисловато-сладкий запах тления – и еле справился с искушением закрыть рот платком, чтобы не заразиться. Вместо этого он задержал воздух и постарался не дышать. Потом не выдержал и все-таки втянул в себя часть ее дыхания. Несколько нескончаемых минут Норман не мог разобрать, что шепчут дрожащие губы, но вот послышался неожиданно ясный, резкий, глубокий голос, какой был у нее до болезни.
– Сильная, – произнесла умирающая. – Сильная.
О чем это? Может, она имела в виду сильную волю, которая понадобится ему, чтобы исполнить задуманное? Или хотела напомнить об огромной силе убийцы, о том, что не следует легкомысленно приближаться к ней без оружия?
Тогда, на скамье подсудимых, Мэри Дактон не показалась ему ни слишком высокой, ни крепкой. Хотя, должно быть, сам зал суда – столь неожиданно тесный, безликий, обитый бледным деревом – приуменьшал всякое человеческое существо, виновное и невиновное, попавшее в его стены. Даже прокурор, облаченный в багряную мантию с королевским гербом, съежился до крылатой марионетки. Однако долгие годы, проведенные за решеткой, вряд ли ослабили преступницу. О, за узниками хорошо присматривают, чтобы никто не перерабатывал, не голодал, делал по утрам зарядку. Заболевшим предоставляется наилучший медицинский уход. Прежде, замышляя убийство, супруги мечтали удавить Мэри Дактон голыми руками, ведь именно так погибла Джули, но… Мэвис права. Мистер Скейс остается один. И без оружия ему не обойтись.
Видит Бог, он совсем не желал, чтобы жена умирала в горькой злобе. Преступница навеки отняла у них любовь – утешение каждого смертного, дружбу, смех, планы, надежды. И конечно, Джули. Порою Скейс недоуменно ловил себя на том, что почти забыл о ней. А Мэвис утратила своего Бога. Как всякий из верующих, она мысленно творила Его по собственному образу и подобию, представляя себе эдакого добряка-методиста с провинциальными вкусами, любителя радостных песен и умеренно-академических обрядов, не требующего больше, чем она в состоянии дать. В церковь по воскресеньям жена ходила по привычке, скорее из соображений удобства, чем ради страстного желания восславить Творца. Воспитанная в семье методистов, она была не из тех, кто отвергает понятия, привитые в детстве. Однако так и не простила Богу гибели маленькой дочери. Скейсу часто казалось, что Мэвис и его не простила. Наверное, потому и умерла их любовь: из-за вины. Жена укоряла его, а он терзал сам себя.
Снова и снова она вспоминала:
– Зачем только мы ей разрешили? Наша дочь не пошла бы в скауты, но ты так хотел этого…
– Я просто не желал ей одиночества. Я помнил, каково это в детстве…
– Ты должен был заезжать за ней по четвергам. Тогда ничего бы не случилось.
– Ты же знаешь, она не позволяла. Говорила, что ходит через площадку с подружкой, с Сэлли Микин.
Нет, Сэлли не провожала ее. Никто не провожал. Девочка просто стыдилась просить родителей о помощи. Вообще она ужасно походила на отца в юности: столь же непривлекательная, нелюдимая, замкнутая, дочь стремилась бороться с неуверенностью и неразумными детскими страхами в одиночку. Норман отлично понял, почему она никогда не ходила через игровую площадку: та, верно, казалась ей огромной и темной пустыней. Подвязанные на ночь цепочные качели страшно скрипели на ветру, гигантская горка хищной кошкой изгибалась на фоне закатного неба, из глухих укромных мест веяло угрозой, у скамеек, на которых днем сидели мамы с колясками, пахло мочой. И Джули делала огромный крюк по незнакомым улицам, схожим с ее собственной и потому не таким пугающим. Приятные, уютные дома-пятистенки с освещенными окнами внушали чувство покоя и уверенности. На одной из таких ничем не примечательных улиц девочке и повстречался насильник. Без сомнения, он, как и его дом, должен был выглядеть донельзя заурядно, чтобы заманить жертву, не вызывая подозрений. Родители постоянно твердили ей, как опасно разговаривать с незнакомцами, брать у чужих людей сладости, а тем более куда-то с ними ходить. Надеялись, что природная застенчивость будет ей защитой. Однако ничто не уберегло от беды: ни родительская опека, ни предупреждения.
Впрочем, чувство вины в сердце Нормана потихоньку таяло. Время не исцелило, но по крайней мере обезболило рану. Видимо, всякому человеческому страданию положен предел. Скейс где-то читал, что самые страшные пытки терзают жертву до определенного момента, за которым уже нет боли, когда град ударов спокойно воспринимается сознанием и даже приносит некое удовлетворение. Норману припомнилась первая чашка чая, выпитая после смерти дочери. Он по-прежнему не мог и смотреть на еду, но безумная жажда застала его врасплох, и он не смог противиться. У крепкого сладкого чая оказался восхитительный вкус. Никогда, ни до, ни после, мистеру Скейсу не приходилось испытывать подобного. Джули умерла считаные часы назад, а его коварная, прожорливая плоть уже бессовестно вкушала удовольствия этого мира.
И вот, сидя под солнцем с пожитками, брошенными под скамейку, Норман опять ощутил всю тяжесть бремени, которое взвалила на него жена перед смертью. Итак, ему нужно разыскать и прикончить убийцу дочери. Лучше бы сделать это со всей осторожностью: бывшего клерка пугала мысль о тюрьме; однако, если не удастся, он совершит задуманное любой ценой. Сила убеждения поразила его самого. Откуда взялось такое страстное желание? Неужто все дело в мести? Нет, она давно уже ослабла. Тоска по Джули? И это чувство, поначалу столь же пронзительное, как у Мэвис, со временем выгорело, оставив в душе пустоту. Отец едва помнил ее лицо. Жена уничтожила все фотографии до единой. Хотя перед глазами Скейса еще стояли некоторые из них – точнее, изредка всплывали, для поддержания мрачных мыслей. Вот он впервые взял дочь на руки: такое крохотное, запеленатое тельце, слипающиеся глазки, бессмысленная улыбка. А вот Джули топает по берегу озера, крепко ухватившись за отцовский палец. Или она же в форме скаута накрывает на стол – очень старается, хочет заработать лишний значок… Что же теперь делать? Как бы он ни расправился с убийцей, девочку не вернуть.
Может быть, Норман хотел сдержать слово, данное жене? Но как можно хранить или не хранить верность покойнице, которая самим актом умирания поставила себя вне досягаемости любого предательства и обмана? Никакие поступки супруга уже не тронут ее, не повредят ей и не разочаруют. Ведь не вернется же недовольный призрак Мэвис терзать его укорами за проявленную слабость? Нет-нет, она здесь ни при чем. Мистер Скейс сделает это ради себя. Это же надо: прожить пятьдесят семь лет полным ничтожеством – и вдруг пожелать доказательств, дескать, я тоже способен на отчаянный поступок, настолько ужасный и непоправимый, чтобы после, как бы ни обернулась судьба, уже никогда не сомневаться в себе… Норман перебирал в уме одну причину за другой, и все они казались правдоподобными, хотя нимало не трогали сердце. Просто он чувствовал, что сделает это, что убийство неизбежно и даже предопределено роком.
Солнце заходило. С озера потянуло прохладой, ивы зябко задрожали на ветру. Нашарив сумку под скамейкой, Норман зашагал к метро.
10
В четверг двадцатого июля, спустя три дня после того как от матери пришел ответ, Филиппа купила билеты в оба конца до Йорка и села на девятичасовой поезд от вокзала Кингз-Кросс. Краткий информационный листок, прилагавшийся к письму вместе с пропуском на посещение, сообщал, что автобус до Мелькум-Гранж отправляется из Йорка ровно в два пополудни. При том душевном беспокойстве, которое обуревало девушку, ей показалось легче провести несколько часов, гуляя по городку, нежели нервничать в Лондоне, ожидая более позднего поезда.
По прибытии она купила в киоске путеводитель и пустилась бродить по узким мощеным улицам, среди старинных, укрепленных тяжелыми брусьями домов и роскошных особняков в стиле Георгианской эпохи, по укромным зеленым аллеям, прошлась по магазинам, пропахшим иноземными пряностями, заглянула в зал для приемов, построенный в восемнадцатом веке, наведалась в средневековый зал странствующих купцов, увешанный пышными флагами гильдий и портретами их покровителей, посетила развалины римских бань, осмотрела старинные церкви. Город представился гостье сказочным сном, и все его красоты, воплощенные в светотени, красках, формах или звуке, глубоко отпечатались в ее сознании, настроенном на отстраненно-возвышенный лад. И вот, миновав статую святого Петра, Филиппа вошла через западные врата в прохладу главного собора, где наконец-то решила присесть и отдохнуть. Тут она вспомнила, что захватила с собой сырно-томатный рулет, и впервые поняла, как сильно проголодалась. Однако не устраивать же пикник прямо в церкви. Это оскорбило бы, пожалуй, чувства верующих. Ничего, она еще потерпит. Запрокинув голову, посетительница обратила взор на ослепительно прекрасные средневековые витражи огромного восточного окна, туда, где Бог-Отец царственно восседал надо всем творением. Перед Ним была раскрытая книга. «Я есмь Альфа и Омега, начало и конец»[34]. Как проста должна быть жизнь тех, кто потерял и обрел себя в подобном величественном утверждении. Увы, для нее этот путь закрыт. Символ веры Филиппы более суров и самонадеян: для нее все начинается и завершается ею же.
Она пришла на остановку чуть раньше положенного и не пожалела, что пожертвовала ради этого вторым завтраком: двухэтажный автобус уже стремительно заполнялся. «Интересно, – подумала Филиппа, – сколько людей едут туда же, куда и я? Многим ли из них месяцами приходится проделывать знакомый маршрут?» На табличке автобуса тюрьма не значилась. «В Мокстон через Мелькум» – только и говорилось там. Некоторые пассажиры выкликивали имена знакомых, пробирались, чтобы занять места рядом. Большинство везли с собой корзины и объемные мятые сумки. Как ни странно, здешнее общество не выглядело мрачным, подавленным, отмеченным особой печалью. Возможно, каждого и тяготило собственное бремя, но в этот безоблачный день оно казалось немного легче. Солнце припекало сиденья через стекло. Автобус, пропахший нагретой кожей, телами, свежеиспеченным печеньем, летним ветерком и луговыми травами, беззаботно покатил мимо редких деревушек, тенистых зеленых долин, где тяжелые ветви конского каштана царапали высокую крышу, потом со скрежетом взобрался вверх по узкой тропе между каменных стен, и теперь по обе стороны тянулись сжатые поля, на которых паслись стада белоснежных овец.
Лишь трое пассажиров на первом этаже не разделяли общего настроения: поседевший мужчина средних лет в безупречном костюме, занявший место рядом с Филиппой перед самым отъездом (всю дорогу он смотрел в окно, отвернувшись ото всех, и беспокойно крутил золотое кольцо на среднем пальце), и две немолодые женщины, что сели позади.
– Требует и требует, все время чего-то требует, никак не угомонится, – ворчала первая. – Теперь ей шерсть подавай! Я говорю, тебе-то хорошо, но нельзя же так. Я не могу. Я и так твоим ненаглядным деткам не даю помереть с голодухи, а ты все губы раскатываешь. Два десятка клубков! Вязать она, видите ли, удумала, хочет себе что-то вроде курточки! Джордж к ней больше не ездит. Он этого не выносит, нет, только не наш Джордж.
– Я видела на распродаже в Паджете хорошую шерсть, – заметила товарка.
– Хорошую? Черта с два! Ей-то надо новую, французскую. По восемьдесят пенсов за унцию, не хочешь? Могла бы обойтись и пуловером. Хоть бы о детях подумала! У ней ведь трое, все мал мала меньше, никому и восьми нет. Мне и повязать некогда. Я говорю, мол, это я в тюрьме, а не ты. Жаль, таких не выпускают из камеры, чтобы сами глядели за своей малышней. А то и неясно, кого из нас приговорили…
Седоволосый мужчина продолжал пялиться в окно и нервно вертеть кольцо.
Время от времени Филиппа проводила рукой по сумке, нащупывая конверт с письмом от матери. Ответ пришел в понедельник семнадцатого июля. Судя по штемпелю, его доставили за два дня. Послание было сжатым и деловым, напоминая стиль самой Филиппы. Девушка помнила его наизусть.
«Благодарю за письмо и любезное приглашение, но, вероятно, сначала нам стоит увидеться. Я пойму, если ты передумаешь, и сочту такое решение разумным. В конверте ты найдешь месячный пропуск на посещения. Приезжай, когда тебе будет удобно. Само собой, я всегда на месте. Мэри Дактон».
Вот так – просто Мэри Дактон. Насмешливый тон последней фразы слегка заинтриговал девушку. Впрочем, это могла быть и попытка немного снизить накал, заранее разрядить обстановку перед их первой встречей, нечто вроде самозащиты.
Двадцать минут спустя водитель замедлил ход и свернул влево, на узкую дорогу. Указатель гласил, что до Мелькума осталось две мили. За окнами ползли каменные дома, щит с местным гербом, универсальный магазин, почта, потом автобус пересек по горбатому мостику неглубокий быстрый поток и поехал вдоль городской стены высотой в восемь футов. Несмотря на явно почтенный возраст, каменная ограда была в отличном состоянии. Когда она вдруг закончилась, двухэтажный автобус с грохотом встал перед огромными воротами. Кованые створки оказались открытыми. На стене была строгая надпись черной и белой краской: «Тюрьма Мелькум-Гранж».
«А что, – отметила Филиппа, – не такое уж неподходящее здание. Хотя возводили его точно не для этих целей». Это был кирпичный особняк шестнадцатого века: два далеко выдающихся в стороны крыла, центральный блок и две строгие зубчатые башни. На солнце полыхали ряды высоких сводчатых окон в перекрестье решеток. Внушительных размеров крыльцо с тяжелым портиком скорее наводило на мысли о грозной силе и неколебимости, чем о радушном гостеприимстве. Более поздние переделки сразу бросались в глаза. К примеру, подъездную площадку перед парадной дверью расширили, чтобы дать место для парковки полудюжине служебных автомобилей, а по правую руку от каменного здания выстроились бараки сборного типа – мастерские, должно быть, или дополнительные спальные помещения. На лужайке слева от главной дорожки три женщины в рабочих комбинезонах лениво паяли поломавшуюся газонокосилку. При виде потока посетителей они обернулись, но без особого воодушевления.
Сплошная открытость, отсутствие сторожей и нестареющая красота средневекового замка, раскинувшегося перед ней во всем своем величественном покое, неприятно смутили Филиппу. Автобус тронулся, увозя немногих оставшихся пассажиров дальше по маршруту. Девушка спохватилась: она так и не спросила, когда возвращаться назад. На миг ее обуял необъяснимый с точки зрения разума ужас: а вдруг придется застрять здесь, в этой темнице, так пугающе непохожей на место, где должны содержать заключенных? Между тем прочие посетители невозмутимо устремились вперед по дорожке, усыпанной гравием. Каждый из них сутулился под тяжестью сумок. Даже мужчина в костюме нес под мышкой большую стопку книг, перевязанных бечевкой. И только Филиппа явилась с пустыми руками. Девушка вздохнула и медленно пошла вслед за остальными, чувствуя, как громко колотится сердце. Одна из пассажирок автобуса, негритянка примерно ее возраста, с тонкими аккуратными косичками, переплетенными желто-зеленым бисером, обернулась и подождала Филиппу.
– Новенькая, что ли? Видела тебя в автобусе. Ты к кому?
– Я приехала навестить миссис Дактон… Мэри Дактон.
– Мэри? Она в том корпусе, где конюшни, вместе с моей подружкой. Иди за мной, я покажу.
– Разве не надо где-нибудь отметиться…
– Отметишься у надзирателя. ПП-то с собой?
Филиппа непонимающе выгнула брови.
– Ну, ПП. Пропуск на посещение.
– А, да, с собой.
И новая знакомая повела ее вокруг основного здания, по вымощенному булыжниками двору к перестроенным конюшням. Открытая настежь дверь приглашала войти в маленький кабинет. Женщина в форме приняла у негритянки пропуск, в мгновение ока обшарила ее сумку с передачей и наконец проговорила с мелодичным шотландским акцентом:
– Честное слово, Этти, ну ты и лапочка сегодня. С ума сойти, как у тебя терпения хватает наводить всю эту красоту.
Этти ухмыльнулась и тряхнула косичками. Бусинки с тихим звоном заплясали-запрыгали на свету. Надзирательница повернулась к Филиппе. Та протянула свой пропуск.
– А, вы и есть мисс Пэлфри. Первый раз, да? Комендант подумал, что вам не помешает пообщаться наедине, так что я застолбила комнату свиданий. Около часа вас точно не будут беспокоить. Этти, покажешь мисс Пэлфри, где это? А то мне сейчас нельзя отлучаться.
Комната оказалась совсем близко. На двери висела картонная табличка с надписью «Занято». Негритянка легонько толкнула ее, но открывать не стала.
– Ну вот, пришли. Свидимся в автобусе.
Оставшись одна, Филиппа осторожно отворила дверь. Внутри никого не было. Она захлопнула за собой створку и прислонилась к ней спиной. Прикосновение надежного дерева придало уверенности. Помещение чем-то напомнило кабинет мисс Хендерсон – должно быть, ощущением поддельного уюта. Ничто не цепляло взгляд. Ни дать ни взять привокзальная комната отдыха: использовать и забыть навсегда. Покидая такую, никто не обернется с сожалением. Здесь никому не придет в голову по-настоящему расслабиться, хотя бы на время отрешиться от скорбей и несбыточных надежд. Голые стены пестрели какими-то пятнами, словно их недавно отмыли от граффити. На каминной полке стояла стеклянная ваза с искусственными цветами, сверху висела репродукция с картины Констебля[35] «Подвода, везущая сено». С полдюжины маленьких, отполированных до зеркального блеска столов окружали стулья неодинаковых размеров и формы – похоже, скупленных задешево в разных домах. Вообще тут нагромоздили слишком много мебели. Посреди комнаты, выделяясь на фоне довольно свободной, неформальной обстановки, торчал квадратный столик с парой обращенных друг к другу стульев. Сразу чувствовалось, что здешние обитатели рассматривают каждый визит как официальную беседу сквозь невидимую, но от этого не более проницаемую решетку.
Минуты ожидания показались долгими часами. Порой за дверью звучали шаги. Снаружи стоял оживленный гул, как в школе во время переменки. Душу Филиппы обуревали самые разные эмоции: волнения, тревоги, обиды и в конце концов даже гнев. Ради чего, с какой стати занесло ее в эту безлюдную комнату, где все не так: мебель излишне чистая, стены чересчур неопрятные, цветы – и те ненастоящие? Неужели им трудно было нарвать свежих, когда вокруг такой пышный сад? Право, лучше бы уж ее заперли в камеру. Та по крайней мере не прикидывается тем, чем никогда не станет. И где, интересно, пропадает мать? Она что, не знала о приезде дочери? Не видела автобуса? Или нашла себе занятие поважнее, чем появиться здесь? Воображение рисовало самые причудливые образы: девушке представлялось, будто некогда золотые локоны матери поблекли, высохли, точно пакля, и увешаны танцующими бусинами; лицо заштукатурено слоями косметики, изо рта уныло свисает замусоленная сигарета, и длинные размалеванные ногти жадно тянутся к ее горлу… «Пусть она мне не понравится. – Филиппа упрямо закусила губу. – Пусть даже невзлюбит меня. Все равно нам придется прожить эти месяцы вместе. Я не отступлю. Не возвращаться же к Морису с повинной: дескать, простите, ошиблась».
Девушка подошла к окну, поглядела на мощеный двор и бывшие конюшни. Можно скоротать время, размышляя об архитектуре. Морис научил ее внимательно присматриваться к зданиям. Так, Филиппа без труда заметила, что в хозяйственном блоке напротив когда-то размещался дом, возможно, даже в неогеоргианском стиле. А вот башня с часами и золоченым флюгером выглядела гораздо старше. Наверное, ее восстановили, перестраивая конюшни. Да, пришлось им потрудиться… Однако где же мать? Почему не идет?
Филиппа обернулась на скрип двери. Первым делом девушке померещилось – впрочем, она тут же отвергла эту глупую мысль, – будто Мэри прислала вместо себя подругу, чтобы передать, что передумала встречаться. Странно, почему она вообще ждала увидеть женщину почтенного возраста. И потом, на первый взгляд вошедшая смотрелась так заурядно: стройная, миловидная, в серой плиссированной юбке, блузке из светлого хлопка и с тонким зеленым шарфом, повязанным на шее. Все прежние уродливые представления рассеялись, точно злые духи от запаха ладана. Это было все равно что узнать саму себя. Вернее, тот миг стал началом узнавания. Без сомнения, где бы ни состоялась встреча, в любом краю, среди любой толпы Филиппа сразу же поняла бы: они – одна плоть и кровь. Не сговариваясь, женщины заняли места у квадратного столика напротив друг друга.
– Прости, что заставила ждать, – промолвила Мэри. – Автобус пришел раньше обычного. И я не хотела смотреть: боялась, что ты не приедешь.
Теперь-то Филиппа знала, от кого унаследовала свои пшеничные локоны. Вот только шапочка золотистых волос и челка над глазами матери смотрелись куда нежнее и легче – возможно, из-за частых серебряных нитей. Рот, чуть шире, чем у дочери, имел такой же изгиб, но выглядел увереннее, и уголки опускались мягко, правда, менее чувственно. Зато очерченные скулы и нос с едва заметной горбинкой повторялись как в зеркале. А вот глаза отличались: на сияющем сером фоне будто вспыхивали зеленые вкрапления. Во взгляде, повидавшем слишком многое, сквозила напряженная осторожность и, пожалуй, стойкость пациента, которого ждет еще одна неминуемая и очень болезненная процедура. Некогда медовая кожа со временем приобрела чуть ли не бескровный вид. Постоянные тревоги отняли краски у этого все еще привлекательного, молодого лица.
Посетительница и та, к кому она пришла, намеренно не касались друг друга. Ни одна не решилась протянуть руку первой.
– Как мне вас… тебя называть? – спросила Филиппа.
– Мамой. Разве не поэтому ты здесь?
Она промолчала. Ей хотелось извиниться за то, что явилась без гостинца, но вдруг мать возьмет и ответит: «Главное, ты сама пришла»? Невыносимо начинать их первый разговор с подобной пошлости.
– Ты понимаешь, что я сделала? – проговорила Мэри. – Почему тебя удочерили?
– Не понимаю, но знаю, да. Мой отец изнасиловал девочку, а ты ее убила.
Если до этого Филиппе казалось, будто бы они говорят сквозь толщу вязкой мерцающей жидкости, то последние слова заставили океан содрогнуться и закачаться расходящимися волнами. Какое-то время собеседница смотрела в пустоту, словно утратив хрупкую связь с реальностью. Затем промолвила:
– Преднамеренно и злоумышленно убила некую Джулию Мэвис Скейс. Истинная правда, за исключением того, что подобные выражения уже не в ходу и никакого злобного умысла у меня не было. Хотя ей это уже без разницы. Смерть есть смерть. И потом, все преступники так говорят. Можешь не верить. Сама не знаю, зачем я это сказала. Наверное, разучилась общаться с людьми. Ты моя первая гостья за девять лет.
– С какой стати я не буду тебе верить?
– Да это не важно. Ты не похожа на фантазерку, начитавшуюся детективных романов. Ты ведь не мечтала доказать мою невиновность?
– Я не читаю детективных романов, кроме Диккенса и Достоевского.
Голоса за дверью звучали все громче, все настойчивее. В коридоре грохотали шаги.
– Шумновато здесь, да? – сказала Филиппа. – Словно в каком-нибудь интернате.
– Точно. В интернате, куда забирают скверных девочек из плохих семей и где железная дисциплина – закон жизни. Раньше тут была старая конюшня, теперь вот селят нас перед выходом на волю. Нам даже дают работу. В Йорке нашлось несколько либерально настроенных нанимателей, заинтересованных в трудоустройстве бывших заключенных. Моя зарплата и карманные деньги лежат пока в банке. Все двести тридцать фунтов сорок восемь центов. Полагаю – если ты еще не передумала, – этого хватит на квартплату.
– За квартиру я заплачу. Две сотни фунтов тебе самой пригодятся. А чем ты занимаешься? Я имею в виду – где работаешь?
«Прямо как на собеседовании», – мысленно поморщилась девушка, но мать отвечала просто:
– Я горничная в отеле. Выбор был не очень большой. Вообще-то убийц берут охотнее, чем воров или мошенников, однако при нынешней безработице нужно радоваться и этому.
– Гостиница? Не скучновато ли?
– Нет, не скучно. Скорее трудно. Но я не боюсь тяжелой работы.
Последняя фраза, на взгляд Филиппы, прозвучала фальшиво, патетично, почти униженно. В ней слышался до изумления наивный призыв: «Забери меня отсюда!» Ни дать ни взять стряпуха Викторианской эпохи, чья единственная отчаянная мечта – выйти замуж за богача. Девушке припомнилась Хильда, склонившаяся над кухонным столом. Отмахнувшись от неуместной мысли, гостья произнесла:
– А нам обязательно тут сидеть? На улице так солнечно… Может, пройдемся?
– Если хочешь. Обычно охрана не разрешает, но для тебя – для нас двоих – сделали исключение. Меня предупредили, что не будут против.
Мать и дочь не спеша пошли по обсаженной липами дорожке, что окружала огромный газон. Нагретый гравий блестел на солнце, прожигая, как уголь, тонкие подошвы Филиппы. Впереди белели нагие скелеты вязов, пораженных какой-то болезнью, похожих на изуродованные виселицы на фоне пестрой зелени дубов, берез и каштанов. Кое-где их темные тени прорезала полоска света, и сквозь кроны мелькали дразнящие виды на круглый розовый сад с пухлыми херувимами из камня. Остов сухого березового листа затрепетал на ветру и превратился в прах под ногой девушки. В разгаре лета почему-то уже хватало облетевшей листвы. Откуда-то даже по-осеннему тянуло сладковатым, едким дымком костра. Не рано ли для таких забав? В лондонских парках никто не палил шуршащие желтые вороха. Запах напоминал о загородной жизни, о забытых осенних днях в Пеннингтоне. Впрочем, Филиппа никогда не бывала там, к чему себя обманывать?.. По-летнему тяжелые кроны дубов и каштанов, мертвый лист под ногой, острый аромат дыма и хрупкая, весенняя прелесть цветов на мгновение смешали чувства, и девушке почудилось, будто все времена года наступили разом. Похоже, два предстоящих месяца перед Кембриджем пройдут вот так же – словно в ином измерении. Когда-нибудь она оглянется на этот день и не вспомнит, что это было: весна или осень, лишь смутная игра запахов и звуков нежно всколыхнет воображение… И мертвый лист под ногой…
Они шагали молча. Филиппа пыталась разобраться в собственных ощущениях. В самом деле, что у нее на душе? Замешательство? Да нет. Дружеские чувства? Неподходящее название для нарождающейся связи. Осуществленная надежда? Мир? Ну уж нет. Хрупкое равновесие между волнением, восторгом и мрачными опасениями не имело ничего общего с душевным спокойствием. Удовлетворение, наверное. «Теперь мне хотя бы известно, кто я. Худшее уже знаю, осталось выяснить лучшее». А главное – уверенность, что она должна быть именно здесь и что эта самая прогулка вместе, но на расстоянии, с умыслом: так чтобы первое прикосновение не стало случайным – подлинный ритуал, исполненный невыразимого смысла, начало и конец чего-то важного.
В первый же миг, услышав первые же нотки, она влюбилась в ее голос – глубокий, неискусный, будто у иностранки, хорошо изучившей английский язык. Словно символы, рождаясь в глубине разума, не спешили наружу. Филиппа удивилась открытию: выходит, ей труднее было бы ужиться с обладательницей писклявого или хрипучего голоса, чем с убийцей ребенка.
– А чем ты собираешься заниматься? – поинтересовалась мать. – В смысле работы? Ой, прости. Подросткам вечно надоедают подобными вопросами.
– Ну, это я знала с десятилетнего возраста. Буду писать книги.
– А, так ты собираешь материал? Вот почему предложила свою помощь? Я не против. Хоть какую-то пользу принесу. Ведь больше я тебе ничего не дала.
Последние слова прозвучали просто и без тени самоуничижения.
– Кроме моей жизни. Кроме моей жизни. Кроме моей жизни.
– «Гамлет»… Странно вспоминать: я почти не знала Шекспира до того, как села в тюрьму. А потом дала себе зарок прочесть каждую пьесу, в хронологическом порядке. Их всего двадцать две. По одной за полгода – как раз на весь срок. Слова иногда отвлекают от мыслей.
Вот оно, неразрешимое противоречие поэзии.
– Понимаю, – кивнула Филиппа.
Гравий больно колол ноги.
– Пройдемся по саду?
– С дороги сходить нельзя. Такие правила. Иначе на всех охраны не хватит.
– Да там же ворота открыты. Хоть все уходите.
– Куда? Из одной тюрьмы в другую?
Две женщины, явно из охраны, неуклюже торопились по траве, неотступно держась поблизости.
– Как с вами тут обращались? – полюбопытствовала Филиппа.
– Одни принимали за диких животных, другие – за непокорных детей, третьи – за душевнобольных. Легче всего было с теми, кто видел в нас узников.
– А те двое, они как?..
– Подруги. Все время просятся работать в одну смену. Живут вместе.
– То есть любовницы, лесбиянки? – Девушке припомнился низкий намек Мориса. – И много здесь таких?
Мать усмехнулась:
– Как будто про болезнь говоришь. Разумеется, и это бывает. И даже часто. Люди хотят, чтобы их любили. Чтобы кто-то в них нуждался. Если ты сомневаешься насчет меня – сразу скажу: нет. В любом случае у меня и возможности такой не было. Человеку нужен тот, кого можно презирать больше, чем себя. Даже в тюрьме место детоубийцы – на самом дне. Привыкай к одиночеству, держись незаметно, только так и выживешь. А твой отец не сумел.
– Каким он был, мой отец?
– Учитель, не окончивший университета. Твой дед работал клерком в маленькой страховой компании. Пожалуй, в их роду никто не мог похвастать высшим образованием. Когда Мартин поступил в педагогическое училище, это расценили как великое достижение. Он работал со старшеклассниками в лондонской общеобразовательной школе, пока не надоело. Потом устроился на службу в газовую компанию.
– Да, но каким он был человеком? Чем интересовался?
– Маленькими девочками, – безжизненным голосом промолвила Мэри.
Филиппу передернуло; она вдруг ясно вспомнила, почему находится здесь и мерит шагами усыпанную гравием дорожку. Девушка помолчала, пока не почувствовала, что сумеет говорить спокойно.
– Это не интерес, а одержимость.
– Прости, не стоило так… Я даже не уверена, что это правда. Похоже, ты вряд ли получишь то, за чем пришла.
– Мне ничего не нужно. Я здесь не за этим.
Однако Филиппа смутно подозревала: вопрос об отце – лишь первая строчка в длинном списке ее желаний. «Я хочу знать, кто я. Хочу одобрения, успеха, любви». В воздухе повисло невысказанное: «Тогда почему ты здесь?» Девушка не знала ответа.
Некоторое время они шли молча. И вот мать задумчиво произнесла:
– Он любил посещать старинные церкви, бродить по городским улицам, гулять целый день по пирсу. Еще предпочитал подержанные книги, исторические, биографии, никакой беллетристики. Мартин жил своим воображением, а не чужим. Работу терпеть не мог, а уйти не хватало смелости. Он вообще боялся что-то менять. Говорят, именно такие наследуют землю. Ты ему нравилась.
– Как он заманил ту девочку к себе?
Филиппе пришлось постараться, чтобы фраза прозвучала вежливо, в духе светской беседы. «Как мой отец пил чай – с сахаром или без? А спортом он занимался? Да, чуть не вылетело из головы: что у них там произошло, с этим ребенком?»
– Правая рука у него была в гипсе. На самом деле была: поцарапался в саду о ржавые грабли, подцепил какую-то заразу. Он как раз вернулся с работы, а девочка в форме скаута шла домой после собрания. Муж сказал, что собрался поужинать и не может сам заварить себе чай.
Ах, вот оно что. Умно, ничего не скажешь. Дитя беззаботно шагает по провинциальной улочке, не догадываясь об опасности собственной чистоты и невинности. Девочка в форме скаута. Наверняка только и ждет возможности совершить доброе дело. Столь хитрая уловка обманет и более подозрительного или послушного ребенка. Девочка не почуяла угрозы, потому что узнала чужую беду, которой могла помочь. Филиппа так и видела: вот она бережно наливает в чайник холодную воду, зажигает газ, заботливо ставит на стол чашку и блюдце… Насильник сыграл на лучших струнах детской души – и уничтожил ее. Нет, если только зло существует, если эти три буквы, поставленные в нужном порядке, имеют какой-то смысл, то, несомненно, перед ней воплощение истинного зла.
До посетительницы будто сквозь пелену донесся голос матери:
– Он не хотел причинять ей боль.
– Правда? Чего же он хотел?
– Поговорить, наверное. Поцеловать. Потискать… Не знаю. Что угодно, только не насилие. Муж был очень мягким, кротким, слабым. Пожалуй, потому его и тянуло к детям. А ведь я могла бы помочь. Мне бы достало сил. Но ему не нужна была сила – он не знал, что с ней делать. Мартина привлекала в людях уязвимость, детскость. Он ей не сделал больно, по крайней мере не физически. Понимаешь, это было насилие, но не жестокость. Думаю, если бы я не убила ее, родители заявили бы, что мы сломали девочке жизнь и теперь она не сможет построить счастливую семью. И наверное, были бы правы. Психологи утверждают, будто бы дети не способны изжить последствия сексуальных надругательств до конца своих дней. Впрочем, я не оставила ей шанса. Не то чтобы я оправдывала его поступок, просто не надо воображать все хуже, чем на самом деле.
«Куда уж хуже?» – хмыкнула про себя дочь. Ребенок изнасилован и убит. Подробности не сложно представить. Что она и сделала. Но ужас и одиночество жертвы, особенно в последний миг перед уходом, – проникнуться ими еще более трудно и невозможно, чем постичь усилием воли чужую боль. Страх и страдание, после которых человек навеки остается одиноким.
В конце концов, Морис предупреждал ее во время одного из коротких, бессвязных разговоров за те четыре дня, пока Филиппа ожидала ответа от матери:
– Никто из нас не в силах перенести слишком много правды. Каждый творит собственный мир, в котором только и способен выжить. Ты затратила на него чуть больше воображения, чем прочие. Так ради чего все рушить?
И девушка самоуверенно бросила в ответ:
– Может, я и решу, что приятнее было бы мириться с грезами. Но теперь уже слишком поздно. Тот мир погиб навсегда. Придется искать себе новый. Этот хотя бы вырастет из реальности.
– Разве? Откуда тебе знать, что ты не променяешь одну иллюзию на другую, гораздо менее удобную?
– Факты всегда лучше фантазии. Ты же ученый… ну, или псевдоученый. Я думала, для тебя истина – это святое.
И Морис промолвил:
– «Что есть истина?» – усмехнулся Пилат и даже не ждал ответа. Факты – вещь упрямая, но сначала их нужно разыскать. И не перепутать с вымыслом.
Между тем собеседницы обошли газон кругом и зашагали обратно к тюрьме.
– У меня остались еще какие-нибудь родственники? – спросила Филиппа.
– Отец был единственным ребенком в семье. Его двоюродная сестра эмигрировала вместе с мужем в Канаду, когда начался суд, – боялась лишней огласки. Полагаю, они еще живы, хотя в то время им перевалило за сорок. А вот детей заводить не стали.
– Ну а по твоей линии?
– У меня был младший брат Стивен. Погиб на армейской службе, в Ирландии. Ему не исполнилось и двадцати.
– Значит, мой дядя умер, а других не было?
– Нет, – хмуро покачала головой мать. – Прочей кровной родни у тебя не осталось.
Солнце жарко пекло девушке спину. Они продолжали неторопливо шагать.
– Если хочешь, у нас посетителей угощают чаем, – предложила Мэри.
– Хочу, но не здесь. Выпью потом, в Йорке. Сколько еще?
– До автобуса? Полчаса.
– Что надо сделать? – спросила Филиппа, не отрывая взгляда от дорожки. – То есть ты просто переедешь ко мне или существуют какие-то формальности?
Она избегала смотреть в глаза матери. Настал решающий миг: предложение озвучено, будет ли оно принято?
Женщина помолчала, потом, взяв себя в руки, невозмутимо заговорила:
– Предполагалось, что я поживу в женском общежитии для условно освобожденных в Кенсингтоне. Терпеть не могу общаги, но выбирать не приходилось, по крайней мере в первый месяц. Вряд ли возникнут какие-то трудности, если я поселюсь у тебя. Понадобится официальное обращение в Министерство внутренних дел, потом кого-нибудь пришлют убедиться, что нам обеим будет где жить… И все-таки не лучше тебе подумать пару недель?
– Уже подумала.
– А как бы ты провела эти два месяца, если бы…
– Пожалуй, так же. Сняла бы квартиру в Лондоне. Не тревожься, я не меняла свои планы ради тебя.
Мать проглотила невинную ложь, только вздохнула:
– Я очень беспокойная соседка. К тому же как ты объяснишь мое появление друзьям?
– Мы не собираемся к ним ходить. Наверное, скажу, что ты моя мать. Зачем кому-то знать больше?
– Тогда спасибо, Филиппа, – учтиво произнесла Мэри Дактон. – Буду рада пожить с тобой пару месяцев.
После этого они уже не говорили о будущем, а просто шагали рядом, погрузившись каждая в свои мысли, пока не подошло время девушке присоединиться к нестройному потоку посетителей, идущих к воротам и автобусу по раскаленной солнцем дорожке.
11
Приемные родители не стали задавать вопросов, когда около половины восьмого вечера Филиппа вернулась домой. Морис придерживался политики невмешательства, и обычно ему удавалось прикинуться незаинтересованным. Хильда же поминутно вспыхивала, надувала губы и решительно хранила молчание. Спросила лишь, будто невзначай, как прошло путешествие. При этом боязливо покосилась на мужа и, казалось, не услышала ответа. Голос прозвучал натянуто, словно в доме появился незваный гость.
За поздним ужином все сидели как чужаки – впрочем, это было недалеко от правды. За столом царило тяжелое, мрачное молчание. Наконец, отодвинув свой стул, Филиппа неестественно громко и воинственно произнесла, будто бросая вызов:
– Кажется, мама совсем не против разделить со мной квартиру на пару месяцев. Завтра начну искать что-нибудь подходящее.
Ее раздосадовал собственный тон. Как же так, целый вечер про себя репетировала, и все равно слова дались ей с огромным трудом. Прежде Морис ее не пугал, с чего бы начинать теперь? Восемнадцать уже исполнилось – официальное совершеннолетие, можно ни перед кем не отчитываться, разве что перед собой. Никогда еще девушка не обладала такой свободой, как сейчас, и не собиралась оправдывать каждый свой шаг.
– Знаешь, – промолвил приемный отец, – нелегко найти приличное жилье за твои деньги, а в центре Лондона – и подавно. Если не хватит, скажи мне. В банки не обращайся. При нынешнем курсе не стоит связываться с кредитами.
– Как-нибудь справлюсь. Я отложила на поездку в Европу.
– В таком случае желаю удачи. Ключ оставь у себя: вдруг придется вернуться. Ну а если захочешь съехать насовсем, дай нам знать побыстрее. Мы подумаем, как распорядиться твоей комнатой.
«Словно постояльца спроваживает, – усмехнулась про себя Филиппа. – Да такого, который не всегда платил». Хотя, наверное, Морис и рассчитывал на подобный эффект.
12
В понедельник семнадцатого июля, примерно в девять утра, мистер Скейс позвонил по тому же номеру, который набирал каждые три месяца в течение последних шести лет. Вот только на сей раз ему не сообщили нужные сведения и не предложили перезвонить через несколько дней. Вместо этого Илай Уоткин пригласил его заглянуть к себе в офис при первом удобном случае. Вскоре Норман ехал на встречу с человеком, которого видел шесть лет назад. Тогда с ним была Мэвис; теперь же он в одиночку миновал кладбище Святого Петра и углубился в темную, узкую аллею.
Супруги выждали три года после судебного разбирательства, прежде чем обратиться в частное бюро расследований Илая Уоткина. Название фирмы они обнаружили на желтых страницах телефонного справочника среди дюжины прочих детективных агентств, после чего потратили целый день, проверяя одну контору за другой. Им предстояла нелегкая задача: определить по адресу и внешнему виду здания, можно ли положиться на его работников. Мэвис намеревалась заранее исключить все конторы, занимающиеся бракоразводными процессами, однако муж убедил ее не сужать без надобности круг поисков. Обоим и так хватало трудностей. Даже твердая решимость и взаимная поддержка не мешали чувствовать себя чужаками на вражеской территории. Офисы крупных концернов отпугивали безличной стерильностью, мелкие конторы отталкивали своей запущенностью. В конце концов решили остановиться на «Расследованиях Илая Уоткина». Супругам пришелся по нраву и адрес: проезд Аллилуйя, и диккенсовский дух здорового любительского азарта, пропитавший здание. К тому же Мэвис приглянулся подоконный ящик для цветов, в котором проклюнулись ранние нарциссы. Почтенная секретарша приветствовала посетителей и проводила их на второй этаж, к мистеру Уоткину.
В крохотном, тесном кабинете хозяин сидел на корточках перед шипящим газовым камином и накладывал еду в миски, меж тем как пять разношерстных котов с голодными воплями терлись о его худые лодыжки. Солидная кошка восседала на книжном шкафу и, неодобрительно сощурив глаза, наблюдала за их суетой. Как только пища была разложена, полосатая матрона легко соскочила на пол и взмахом пушистого хвоста расчистила для себя место у третьей миски. Лишь после этого мистер Уоткин поднялся, чтобы поздороваться. Супруги увидели перед собой приземистого морщинистого мужчину с редкой седой шевелюрой и набрякшими веками, которые он имел привычку наполовину прикрывать во время разговора, а потом вдруг распахивать, точно делая над собой усилие, и тогда собеседник окончательно терял мысль, глядя в маленькие глаза необычайно яркой синевы. К великому облегчению мистера Скейса, детектив не встретил клиентов льстивой услужливостью и внешне ни капли не удивился, выслушав их поручение. Норман заранее отрепетировал то, что собирался сказать.
– Три года назад некая Мэри Дактон получила срок за убийство Джулии Мэвис Скейс, нашей дочери. Мы не хотим терять след этой женщины. Мы должны знать, куда ее переведут, чем она занимается и когда ее выпустят. Вы работаете с информацией подобного рода?
– В мире нет сведений, которые нельзя было бы получить, если не пожалеть денег.
– И дорого это нам обойдется?
– Не так уж дорого. Где сейчас ваша леди? В Холловее? Я так и думал. Позвоните мне вот по этому номеру через десять дней. Посмотрим, что тут можно сделать.
– А как вы добываете свои… данные?
– Как и все люди, мистер Скейс: плачу за них.
– Разумеется, разговор должен остаться между нами. Ничего незаконного, просто нежелательно, чтобы кто-то лез в наши дела.
– Само собой. За конфиденциальность – особая наценка.
С тех пор супруги звонили мистеру Уоткину четырежды в год. Всякий раз он связывался с ними через три дня и сообщал все, что удавалось выяснить. В течение недели по почте приходил счет «за профессиональные услуги». Сумма изменялась в пределах от пяти до двадцати фунтов. Таким образом Скейсы узнали, когда Мэри Дактон, отказавшись от самовольной изоляции, стала работать в тюремной библиотеке, проследили за перемещениями убийцы из Холловея в Дарем, потом из Дарема в Мелькум-Гранж, разведали, что после нападения троих или четверых заключенных она угодила на больничную койку, и наконец получили весть: дело рассматривают в комиссии по досрочным освобождениям. Полгода назад Норман выяснил от Илая Уоткина условную дату выхода преступницы: август тысяча девятьсот семьдесят восьмого.
Примерно в одиннадцать часов мистер Скейс был на месте. Ящик по-прежнему висел под окном, правда, теперь из высохшей земли ничего не росло. Дверь оказалась открыта, первый этаж заставлен упаковочными коробками. Пустые, закопченные от старости стены являли взгляду блеклые прямоугольники обоев там, где когда-то красовались картины. Дневной свет еле пробивался сквозь невероятно грязные окна, так что посетителю пришлось чуть ли не на ощупь искать дорогу к лестнице.
Илай Уоткин ожидал его наверху, как и шесть лет назад. Газовый камин по-прежнему шипел, и мебель осталась той же. Правда, котов уже не было, хотя в воздухе все еще стоял резкий, кисловатый запах их пищи. Или, может быть, неизлечимой болезни? Синие глаза детектива отливали знакомым блеском. Больше ничего знакомого мистер Скейс не увидел. Протянутая гостю рука смахивала на набор костей, обтянутых сухой кожей. Голова напоминала желтый череп, из глубоких глазниц которого и сверкали синие молнии.
– Я звонил насчет Мэри Дактон, – промолвил Норман. – Хотел узнать, когда ее выпускают на волю. Вы просили заехать лично.
– Верно, мистер Скейс. Есть вещи, о которых лучше говорить с глазу на глаз. Проходите, что же вы?
Хозяин выдвинул верхний ящик картотеки и достал из него единственную твердую папку – чуть выцветшую, но, судя по виду, почти новую. Хотя, конечно, ее открывали только четыре раза в году. Илай Уоткин отнес папку на письменный стол. Внутри лежали копии всех счетов, маленькие бумажки – вероятно, записи телефонных разговоров, и больше ничего.
– Субъекта выпускают из Мелькум-Гранж во вторник, пятнадцатого августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года, – сообщил детектив.
– Куда она направится?
– Вот этого я уже не могу сказать, мистер Скейс. По правилам она должна была поселиться в испытательном общежитии на севере Кенсингтона, однако в тюрьме ходят слухи, что планы могут измениться.
– И когда вы дадите мне знать? Созвонимся через неделю?
– Меня здесь уже не будет, мистер Скейс. В следующем месяце это здание начнут перестраивать под кофейный бар. По-моему, далековато от оживленных улиц, но это не моя забота. Главное – цена, и меня она вполне устроила. Попробуйте перезвонить через полгода: если кого-нибудь застанете, вам сообщат о моей смерти. Пятнадцатого августа ваш покорный слуга ступит на землю Мексики. Всю жизнь мечтал увидеть плавучие сады Сочимилько. Так что вы мой последний клиент, мистер Скейс, и это последние сведения, которые вы от меня получите.
– Очень жаль, – только и смог сказать Норман.
Ничего другого в голову не приходило. Помолчав, он спросил:
– И вы не догадываетесь, куда она переедет?
– Полагаю, в Лондон. Чаще всего они так и поступают. Перед убийством женщина жила на Севен-Кингз в Эссексе, правильно? Тогда более чем вероятно, что это будет Лондон.
– И когда именно ее выпустят?
– Обычно это происходит по утрам. На вашем месте я бы рассчитывал на ранние часы.
«Рассчитывал»? На что он, интересно, намекает?
– Спасибо за информацию, – нашелся посетитель. – Мне необходимо увидеться с ней лично, чтобы вручить письмо моей жены. Видите ли, я обещал Мэвис передать его прямо в руки.
– А я всю жизнь обещал себе посмотреть на плавучие сады. Вы верите в переселение душ, мистер Скейс?
– Никогда не задумывался. Пожалуй, такие мысли утешают тех, кому важно сохранить чувство собственной значимости.
– А вы, конечно, и так убеждены в ней, безо всяких мифов?
Тяжелые веки хозяина резко взмыли кверху, пронзительные синие глаза насмешливо уставились на клиента.
– Убить человека не так уж просто, мистер Скейс. Даже государству пришлось отказаться от этой затеи, а ведь у него были все козыри: виселицы, обученный персонал, приговоренный в оковах под стражей… У вас достаточно опыта в таких делах?
Скрытая угроза странным образом не встревожила Нормана. Впрочем, один взгляд на этот череп, опутанный, как анатомическая модель, сетью голубых вен, на тонкую, как пергамент, кожу, натянутую на выпирающие кости, сказал ему все. Даже тени смерти достаточно, чтобы внешне обезвредить человека. Похоже, детектив оставил суетный мир живущих и перенесся душой в свои плавучие сады. Да и чем опасны его подозрения? После убийства Мэри Дактон отец Джули и так станет главным, если не единственным, подозреваемым. Важнее другое: чтобы Уоткин не предоставил сыщикам настоящих улик.
– Что ж, если вам угодно в это верить, – спокойно произнес клиент, – почему бы не предупредить полицию?
– Такой поступок против моих правил, мистер Скейс. По роду своей профессии я редко общаюсь с этой братией, хотя кое-кто мечтал бы со мной потолковать. Мы с вами долго и, смею надеяться, плодотворно сотрудничали. Вы аккуратно и своевременно платили за информацию. Как вы ей воспользуетесь, уже не мое дело. Для меня главное – не пропустить самолет через три дня.
– Ошибаетесь, – невозмутимо промолвил Норман. – Я должен лишь передать письмо. Жена очень хотела сказать ей, что мы все простили. Нельзя продолжать ненавидеть целых десять лет.
– Да уж. Вы читали Томаса Манна, мистер Скейс? Хороший писатель. «Во имя человечности, во имя любви не давайте смерти управлять своими мыслями». Может, и не дословно вспомнил, но вы понимаете, о чем речь. С вас пятьдесят фунтов.
– Простите, у меня только сорок. Раньше вы не брали больше тридцати.
– Это наша последняя встреча, и, согласитесь, сведения того стоят. Ладно, пусть будет сорок. Обойдемся без квитанций, да?
Норман отдал восемь пятифунтовых банкнот. Убирая их в бумажник, Илай Уоткин хмыкнул:
– Действительно, зачем нам лишняя бумажная возня. Теперь можно добавить вашу папку к прочему хламу. В этом вот мешке – обрывки чужих секретов и горя. Помогите, пожалуйста. Обложка жесткая, а у меня руки ослабли.
Скейс разорвал каждую бумажку в мелкие клочья, сбросил в протянутый мешок, наполненный останками малого частного бизнеса, и на прощание потряс детективу руку. Ладонь была сухая, очень холодная, однако рукопожатие получилось уверенным и сильным. При желании эти цепкие пальцы вполне могли бы управиться с любой жесткой обложкой. Во взгляде сыщика, сидящего за письменным столом, читалась не то насмешка, не то снисходительная жалость, зато последние слова прозвучали довольно бодро.
– Не споткнитесь там о мусорные ведра, мистер Скейс. А то неудобно выйдет: в такой волнующий период – и стать инвалидом…
Тем же вечером Норман связался с лучшими местными комиссионерами по недвижимости и велел выставлять свой дом на продажу. На следующее утро в десять часов от фирмы прибыл мистер Уэтли. Плутоватый, нездоровый на вид молодой человек (вопреки ожиданиям ему оказалось лет двадцать, не больше) разоделся с отчаянной респектабельностью, видимо, чтобы внушить мысль о честности и надежности своего начальства. Раздутые плечи дешевого синего костюма свободно болтались, как если бы тот был куплен на вырост. Едва успев зайти и осиять клиента уверенной, жизнерадостной улыбкой, Уэтли принялся шарить по сторонам острым оценивающим взглядом, тут же достал широкий блокнот для записей и устремился проворно измерять помещения рулеткой. Шагая за шустрым агентом из комнаты в комнату, мистер Скейс обратил внимание на прыщик на его шее. Тот недавно лопнул, забрызгав белый воротничок гноем и кровью. Норман чувствовал, что не в силах оторвать взгляд от неприятного зрелища.
– Ну что же, сэр, у вас очень миленькая недвижимость. И в хорошем состоянии. Думаю, по вашему желанию мы легко ее сплавим. Только имейте в виду: рынок уже не тот, что был полгода назад. На какую цену вы рассчитывали?
– А какую вы можете предложить?
Разумеется, он ее не завысит. Хотя комиссионные растут вместе со стоимостью дома, в этом деле главное – быстрота сделки и минимум хлопот. И нечего с важностью выпячивать губы, изображая напряженную работу мысли. В фирме точно знают, на сколько потянет полдома в приличной ухоженной пятистенке на Альма-роуд.
Молодой человек медленно прошелся от прихожей до гостиной, потом до кухни и наконец изрек:
– Девятнадцать с половиной, если повезет. Сад немного запущен, и гаражей в таких домах не бывает. Это существенно снизит цену. В наши дни гараж подавай всем и каждому. Предлагаю начать с двух десятков и быть готовыми поторговаться.
– Деньги нужны мне срочно. Называйте сразу девятнадцать с половиной.
– Как вам угодно, сэр. Теперь насчет будущих покупателей. Когда вы сможете показать им дом? Как насчет сегодняшнего вечера?
– Меня здесь не будет. Оставлю вам запасные ключи, проводите осмотры сами. Я не хочу ни с кем встречаться.
– Это немного затруднит дело, сэр. Видите ли, возможно, нам придется пускать сюда не одну, а несколько семей… Что, если нам договориться на ранние вечерние часы? Всего пару недель…
«Вот и отрабатывайте свои комиссионные», – подумал Скейс. А вслух произнес:
– Повторяю, мне не нужны никакие встречи. Давайте им ключи под расписку, только пусть запирают за собой. Воровать здесь все равно нечего.
– Предлагаю поступить иначе, сэр. Скажем, если запросить восемнадцать – восемнадцать с половиной тысяч, наши покупатели не станут тянуть с покупкой.
– Хорошо, пусть будет восемнадцать с половиной.
– Я знаю одну молодую пару, которых заинтересует подобное предложение. У них двое детишек, а тут и до школы рукой подать. Посмотрим, смогу ли я уговорить их на этот вечер.
– Надеюсь, им не понадобится закладная? Это займет время, а мне срочно нужны деньги.
– Не думаю, что здесь возникнут сложности, сэр. Сделка пройдет как по маслу; главное, чтобы дом понравился клиентам.
Смерив последним пренебрежительным взглядом тесную и неудобную гостиную, агент прибавил:
– Кто бы ни взял его, наверняка первым делом снесет эту среднюю стену и сделает одну большую комнату. Расширит пространство, так сказать. Да и кухню не мешает обновить.
Скейса это ничуть не трогало – лишь бы скорее набить кошелек. Без денег его затее грозил полный крах. Они с женой давно решили: продажа дома станет первым и необходимым шагом – казалось, Мэвис даже не задумывалась о следующих. На данный момент Норман и сам не ломал над этим голову. С другой стороны, мысль о том, чтобы покинуть надежный пригородный уют и устремиться в неведомый, устрашающий мир, наполняла его волнением и опасениями. Насколько легче было бы сохранить за собой путь к отступлению, привычное убежище на случай непредвиденных трудностей. Следуя за мистером Уэтли, глядя, как серебристая лента рулетки торопливыми скачками измеряет скудное пространство комнат, хозяин вдруг вообразил свой дом логовом скрытного ползущего хищника, где и бурые стены пропитаны запахом зверя. В кухне на линолеуме темнели длинные царапины – уж не от когтей ли? А в тени обеденного стола скрывались обглоданные кости с клочьями шкур.
13
Ищущих меблированную двухкомнатную квартиру в центре Лондона за разумную цену всегда хватало, но у Филиппы были неоспоримые преимущества; внешность, возраст, голос и особенно цвет кожи (хотя умудренные жизнью клерки не высказали бы последнего соображения вслух) – все работало ей во благо. По крайней мере в дюжине агентств, едва окинув посетительницу оценивающим взглядом, секретари и прочие служащие с ходу брали почтительный тон. К тому же их подкупал короткий срок аренды и нежелание девушки делить квартиру – а лучше сказать, плату – с другими семьями. Завершающие слова: «Это лишь для нас двоих, просто мы с матерью хотим пожить месяца три в Лондоне, после чего я отправлюсь в Кембридж, а она – за границу», произнесенные уверенным, отлично поставленным голосом, окончательно добивали своей надежностью и ответственностью. Любая фирма с охотой предоставила бы жилье подобному клиенту. Вот только меблированные квартиры в центре, да еще на короткое время, непомерно подскочили в цене за счет иностранных туристов. Робкое предложение в сорок – пятьдесят фунтов за неделю служащие встречали недоверчивыми улыбками, потом решительно мотали головами, бормотали о новых ограничениях ренты и, совершенно потеряв интерес, даже не обещали перезвонить по оставленному номеру. Порой девушка невольно ощущала себя последней обманщицей: будто нельзя войти в контору с видом процветающей богачки, а потом признаться в скудости кошелька.
Так прошла целая неделя; каждый день приносил одно и то же. Сразу же после завтрака Филиппа покидала шестьдесят восьмой дом по Кальдекот-Террас, чтобы долго и безуспешно бродить по агентствам. Стоило появиться в продаже выпускам вечерних газет, как девушка покупала свежие номера и отмечала подходящие объявления. Потом, запасшись изрядным количеством мелочи, проводила полчаса в телефонной будке, тщетно пытаясь связаться с их авторами. Обычно большинство номеров оказывались либо вечно заняты, либо недоступны. И вот наступало время осматривать предложенные варианты. Хмурые окна одних квартир выходили в глубокие каменные колодцы, куда не проникал ни единый луч света; другие «хвастали» совмещенными санузлами, расположенными вдали от жилых комнат и дошедшими до такого состояния, что с первого взгляда вызывали сильный запор; меблировка третьих состояла из вещей, выброшенных самими владельцами, – гардероба с постоянно болтающимися дверцами, плиты с отбитой эмалью и грязной духовкой, столов с обожженной поверхностью и неровными ножками, а также горбатых неряшливых кроватей; хозяева четвертых искали женщин-постоялиц вовсе не в расчете на относительную чистоту кухни, а будучи озабочены более примитивными нуждами.
Очень скоро Филиппе пришлось расширить круг поисков. Постепенно ее глазам открывался иной, незнакомый Лондон. Этот город мог стать чем угодно для кого угодно. Он, словно кривое зеркало, не создавал, а лишь отражал и преувеличивал ваше собственное настроение, делая бедного еще более бедным, погружая одиноких в еще более беспросветную бездну отчаяния, в то время как благополучные видели в волнах Темзы блистательное подтверждение своего заслуженного успеха. Уныние и досада девушки возрастали с каждым днем бесплодных недельных поисков. Когда-то, из надежного замка на Кальдекот-Террас, Филиппа взирала на бедные кварталы как на причудливые заставы чуждой культуры, неотъемлемую часть пестрой жизни любой настоящей столицы. Теперь ее разочарованному, предубежденному взору представали только грязь и безобразие: баки, из которых никто никогда не забирал мусор; мерзкий хлам, заполонивший сточные канавы и перекатывающийся по полу в метро; стены, испорченные каракулями, полными злобы экстремистов левого и правого толка; площадная брань, нацарапанная на афишах; вонь дезинфицирующих средств и мочи, пропитавшая запачканный бетон подземных переходов, и уродливые люди. Господи, да ведь тот, кто гадит там, где живет, и на зверя-то не похож.
Тела в лохмотьях, скорчившиеся у обочин, и нечесаные головы, выглядывающие из дверных проемов, пугали девушку своей чужеродностью, а едкие запахи приправ, пота и крашеных женских волос обостряли тоску: Филиппа чувствовала себя непрошеной гостьей в родном городе.
И вот утром пятницы двадцать восьмого июля, когда дочь Мэри Дактон брела по Эджвер-роуд после осмотра очередного жилья, в конце переулка показалось агентство, которого она прежде не видела. Самым загадочным в бюро «Ратерите аккомодэйшн» было то, что оно вообще существовало и вдобавок работало. Если даже более крупные, ухоженные и солидные агентства едва находили недвижимость, чтобы сдавать внаем, непонятно, каким образом это захудалое и невзрачное заведение привлекало предполагаемых домовладельцев. Немытое оконное стекло облепили карточки, написанные от руки; многие из них пожелтели от времени, на некоторых чернила поблекли, приобретя оттенок жидкой высохшей крови. Разнообразие почерков и капризная орфография этих записок свидетельствовали о частой смене персонала и нещепетильности начальства при наборе кадров. Редкие клочки свежей белой бумаги внушали слабую надежду, которую, впрочем, легко перечеркивало короткое словечко «сдано», размашисто начертанное поверх тех немногих объявлений, которые, судя по весьма разумной цене аренды, вряд ли провисели без дела более часа.
Филиппа толкнула дверь и шагнула в маленький кабинет, где размещались два письменных стола и вдоль стены стояли четыре стула, на одном из которых покорно сидел индеец. У окна рыжеволосая дама в огненно-красном платье и звонких браслетах курила сигарету, разгадывая кроссворд в утренней газете. Всем своим видом женщина показывала, что еще в детстве столкнулась с превратностями упрямой судьбы, однако в конце концов, не без жертв и усилий, сотворила из нее нечто более-менее приличное. Второй стол занимала блондинка помоложе, которая с нарочитым безразличием внимала разглагольствованиям багроволицего кривоногого мужчины, чей твидовый костюм в мелкую клетку и опрятная фетровая шляпа с пером смотрелись бы уместнее на брайтонском ипподроме, чем здесь, в неряшливом кабинете.
Блондинка перевела взгляд на вошедшую, как бы показывая, что готова заняться ее делом. Кривоногий понял намек и направился к двери.
– Ну, еще увидимся.
– До встречи, – хором отозвались женщины, обдав мужчину волной ледяного равнодушия.
Филиппа в который раз повторила заученную роль: дескать, ей нужна маленькая, частично меблированная двухкомнатная квартира в центре Лондона сроком примерно на два месяца.
– …Пока я не отправлюсь в университет. Мы с матерью будем жить вдвоем. Не стану возражать, если жилье придется немного подновить. Главное, чтобы это была не совсем развалина и располагалась поближе к центру.
– На какую цену рассчитываете?
– А какие вы можете предложить?
– Разные. Пятьдесят, шестьдесят, восемьдесят, сто и выше. Обычно мы не рассматриваем предложения дешевле пятидесяти фунтов в неделю.
– Я могла бы заплатить наличными вперед.
Дама за соседним столом подняла голову, но промолчала. Между тем блондинка продолжала:
– Два месяца, говорите? Большинство владельцев предпочитают сроки побольше.
– Я думала, им нравится пускать постояльцев на короткое время. Иначе зачем связываться с иностранцами? Обещаю, что мы съедем к осени.
Рыжеволосая произнесла:
– Обещаний мы не признаем. Придется заключить договор. Тут за углом живет адвокат, мистер Уэйд, он и составит бумагу. Так вы сказали, наличные?
Филиппа заставила себя твердо посмотреть в расчетливые глаза.
– За десять процентов скидки.
Блондинка рассмеялась:
– Шутите? У нас и так оторвут с руками любую меблированную комнату, безо всякой скидки.
Женщина за соседним столом подала голос:
– Может, двухкомнатную с Дэлани-стрит? С кухней и общей ванной?
– Ее уже взяли, миссис Билинг. Мужчина и беременная женщина с ребенком. Вчера они осматривали жилье.
– Дайте-ка карточку.
Блондинка выдвинула верхний ящик, быстро перебрала картотеку и протянула нужную бумагу. Рыжеволосая взглянула на Филиппу.
– Трехмесячная плата наличными вперед. Меньше он и связываться не станет. Хозяин просит сто девяносто в месяц. Скажем, пятьсот пятьдесят за три, наличкой, и никаких чеков. Будем считать, вас пустили пожить на каникулы. Так мы обойдем закон о ренте.
Она только что сняла тысячу фунтов со своего счета в банке – подарки на дни рождения плюс то, что она скопила, трудясь в свободное время. И хотя Филиппа никогда не тратила денег бездумно, для нее они значили очень мало. Заработать всегда можно, если потребуется.
Помолчав одно мгновение, девушка сказала:
– Хорошо. Но ведь жилье уже сдали?
– Это зависит от вас. Как пожелаете.
Блондинка покосилась на посетительницу с таким видом, будто бы давно уже не ждет от людей добрых поступков, хотя все еще получает некое удовольствие, видя их недостойные дела. Филиппа кивнула, и дама в возрасте сняла телефонную трубку.
– Мистер Бейкер? Я из агентства «Ратерите», по поводу квартиры. Да… Да… Да… Дело, видите ли, в том, что мистер Котс недоволен. Да, я знаю, но он звонил из Нью-Йорка. Владельцу не нужны постояльцы с детьми, коляска в прихожей и так далее… К тому же вашей жене опасно карабкаться по узким ступеням, в ее-то положении… Да, я в курсе. Вот только решения здесь принимаю я, а когда вы приходили, меня в конторе не было… Нет, пожалуй, не стоит ему писать. Бесполезно. Нам неизвестно, где он проведет следующий месяц или два… Мне жаль… Да, разумеется, мы с вами свяжемся… От пятидесяти фунтов неделя… Да-да. Знаю, мистер Бейкер. У нас все записано… Да. Да… Не советую к этому так относиться. В конце концов, мы ничего не подписывали.
Тут она снова взяла сигарету, вернулась к своему кроссворду и, не глядя на Филиппу, процедила:
– Можете осмотреть квартиру прямо сейчас. Дэлани-стрит, дом двенадцать. Две комнаты и кухня. Ванная общая, на первом этаже фруктовая лавка. Вам очень повезло. Дешевле не найти, по крайней мере в центре. На самом деле квартира должна стоить в два раза дороже, но мистеру Котсу спешно пришлось уехать в Нью-Йорк и сдать ненадолго жилье.
– Там есть мебель?
Блондинка ответила:
– Немного. Знаете, люди предпочитают завозить собственную. Но кое-что найдется.
– Пожалуй, я сейчас же и осмотрю жилье.
Филиппа получила ключи под расписку, однако не торопилась ехать по указанному адресу. Боясь принять поспешное решение, она задумала сначала прогуляться и привести в порядок мысли. Правда, тротуары были переполнены. Толкотня, неразбериха, детские коляски, тележки разносчиков… Неспокойное сердце повлекло ее подальше от суеты. Филиппа свернула в кафе и присела за огнеупорный столик у окна. Подошла сутулая официантка с гладкой прической, в запачканной униформе, и девушка попросила кофе. Напиток в пластмассовом стаканчике оказался бледным, чуть теплым, не имел вкуса и буквально вставал поперек горла. Оглядываясь по сторонам, на других посетителей, которые не только умудрялись, хотя и без особого удовольствия, цедить мерзкую жидкость, но и заказывали так называемую еду – пережаренные гамбургеры, подмоченный жареный картофель, яичницу с бурыми загибающимися краями, плавающую в грязном жире, – Филиппа не могла не согласиться: пожалуй, Морис действительно в чем-то прав, и в жизни бедным все без исключения перепадает худшего качества.
Подоконник украшали плетеные корзинки с искусственными цветами и виноградными лозами, покрытыми слоем пыли. На дороге сверкали, с шумом проносясь мимо, автобусы и машины, на тротуарах тоже кипела жизнь. То и дело сизое, черное или коричневое лицо на миг прижималось к оконному стеклу, чтобы изучить прейскурант. Казалось, они все глазели на девушку. Лица сменяли одно другое, словно безмолвные свидетели ее душевных колебаний.
Вспоминая свой жизненный опыт и все, чему ее учили, Филиппа вдруг поняла, что совершенно не готова к той ситуации, в которую угодила. Железное кольцо скользнуло на палец, так что два ключа – должно быть, от общей парадной двери и от самой квартиры – легли на ладонь, холодные и тяжелые, подчеркивая сюрреализм происходящего. Усвоенные девушкой нравственные уроки (Морис назвал бы их работой внушения и самодовольно улыбнулся бы при этом, упиваясь своей откровенностью) строились на семантике, на интеллектуализации привычного следования заезженным постулатам общества, которые предписывали хорошо относиться к другим во имя неких отвлеченных понятий: социального порядка, приятной жизни, естественной справедливости. Но чаще всего хорошее отношение к ближнему попросту обеспечивало подобное же поведение с его стороны. Подразумевалось, будто начитанные, остроумные, красивые или богатые не слишком нуждаются в такого рода уловках; им не очень-то шло подавать остальным пример.
Образование тоже не готовило ее к серьезным вопросам. Номинально Колледж южного Лондона считался христианским учреждением, однако совместное пятнадцатиминутное пение псалмов, с которого начинался обычный учебный день, казалось Филиппе не более чем удобным следованием традиции, способом удостовериться, что школа будет в сборе, пока директриса читает объявления. Кое-кто из девочек увлекался религией. Англиканство, в особенности официальное, воспринималось как разумный компромисс между мифом и реальностью, оправданный красотами литургии, как провозглашение сокровенной английской сущности; однако в действительности это была всеобщая религия либеральных гуманистов, приправленная ритуалами, дабы отвечать личному вкусу каждого, и Филиппа всегда подозревала, что для мнимого англиканца Габриеля она когда-либо имела больший смысл. Горстка представителей христианской теологии, католиков и нонконформистов выглядела белыми воронами, жертвами семейного уклада. Ни слова из того, что они исповедовали, не противоречило главной установке школы, основанной на поклонении человеческому разуму. Подобно собратьям из привилегированных частных средних школ Уинчестера, Вестминстера и Сент-Полз девочки воспитывались в духе всеобщего жесткого состязания интеллектов. Филиппа прониклась им еще в младших классах. Все они словно были отмечены особой, невидимой глазу печатью успеха. Этакий благословенный круг избранных, спасенных от проклятия рутины, безденежья, нелогичности, от провала. Университеты, куда они поступят, профессии, которые они изберут, и даже мужчины, за которых они выйдут, – все казалось подчиненным иерархии, хотя и трудно уловимой, не высказанной вслух. Конечно, для девушки их мир не был единственным, где она могла бы найти себе место: в груди Филиппы билось сердце писателя, поэтому ей открывались любые миры. Однако Морис долго стремился именно к такой обстановке, именно так он воспитывал приемную дочь, и до сих пор у нее не возникало трудностей по этому поводу. Даже после временного пребывания среди варваров цивилизация легко распахнет ей свои двери – не как чужачке, но как свободной личности.
Пожалуй, леди Беатрис – та, что раз в неделю преподавала девочкам моральную философию, – не затруднилась бы с ответом на терзания бывшей ученицы – если только новые вопросы и обсуждение того, имеют ли они вообще какой-то смысл, можно считать ответом. Девушке припомнилась тема последнего еженедельного эссе – задание, которое само по себе являлось признаком превосходства, ибо лишь лучшим шести ученицам дозволялось посещать лекции леди Беатрис.
«Действуйте исключительно в согласии с тем законом, который вы в то же время пожелаете возвести в ранг универсального». При обсуждении данной темы ссылаться требовалось на критицизм Гегеля и кантовскую систему нравственной философии.
Ну и какое отношение имели они к ситуации, когда на дешевую квартиру претендуют бывшая заключенная-детоубийца и беременная женщина с ребенком?.. В школьном вестибюле однажды вывесили записку: «Капеллан встречается с девочками в кабинете таком-то по предварительной договоренности или же в пятницу, с половины первого до двух, и в среду, с четырех до половины шестого, для божественных занятий». Ученицы долго хихикали над нечаянным каламбуром этого человека, начисто лишенного юмора. Зато у него наверняка нашелся бы ответ:
– «Се, заповедь новую даю вам: да любите друг друга»[36].
Но ведь это невозможно сделать одним лишь усилием воли. Разумеется, верующие оправдаются: «Господи, покажи нам, как?» Впрочем, и тогда Богочеловек, которого никто и не вспомнил бы в наши дни, умри Он тихо и смирно в своей постели, знал бы, что сказать: «Я показал».
Кафе оказалось не самым подходящим местом для решения моральной дилеммы. Вокруг стоял ужасный шум, да и столиков не хватало. Утомленная мамаша со складной коляской в руках и малышом, вцепившимся в ее юбку, нетерпеливо озиралась у входа. Что ж, Филиппа просидела здесь достаточно долго. Оставив под блюдечком со стаканом недопитого кофе пять пенсов чаевых, девушка наконец поднялась, опустила ключи в сумочку и твердым шагом направилась в нужном направлении.
14
Дэлани-стрит пересекала Мелл-стрит неподалеку от Лиссон-гроув. Это была узкая улочка, по левой стороне которой тянулась галерея из маленьких лавок. В самом конце располагался паб «Гренадер» с роскошной вывеской, за ним под крашеными стеклами таился тотализатор, гудящий, словно пчелиный улей. Далее размещалась витрина парикмахерской, обклеенная рекламными объявлениями производителей лосьонов, на заднем плане которой торчало четыре головы от манекенов. Безжизненные кукольные очи в зияющих глазницах смотрели куда-то вверх, а соломенные парики придавали моделям вид останков жертв гильотины. Для полноты иллюзии не хватало только красного зигзага по краю каждой отрубленной шеи. Через стекло Филиппа увидела двух посетителей, ожидающих своей очереди, и сухопарого старичка, что трудился над затылком клиента, высоко поднимая гребень.
Зеленая дверь с черным номером двенадцать, почтовым ящиком и железным молоточком в стиле Викторианской эпохи втиснулась между лавкой старьевщика и магазинчиком зеленщика, некогда занимавшим только первый этаж дома; со временем оба заведения выплеснулись еще и на тротуар. На фасаде зеленной красовалась надпись: «Фрукты и овощи Монти». Прилавок устилал мохнатый коврик грязновато-бурого цвета, на котором не без художественного вкуса были разложены груды всевозможных плодов. Затейливая пирамида из апельсинов таинственно мерцала из сумрака внутреннего магазина. Связки бананов и гроздья винограда живописно висели на перекладине за спиной продавца. Ящики с вытертыми до блеска яблоками, морковью и помидорами выстроились, образуя стройный узор, будто на празднике сбора урожая. Коренастый молодой человек со спутанными, давно не мытыми светлыми волосами до плеч, полноватым радушным лицом и огромными ладонями пересыпал томаты из чашки весов прямо в пакет, протянутый пожилым покупателем, немилосердно укутавшимся в этот летний день, так что под матерчатой кепкой почти сразу же начинались полосатые шерстяные шарфы, а руки защищали теплые рукавицы.
Теперь, когда Филиппа достигла цели, ее разрывали противоречивые чувства. С одной стороны, ей не терпелось осмотреть квартиру, с другой – почему-то было страшновато взять и вставить ключ в замок. Не то желая поупражняться в самообладании, не то стремясь оттянуть минуту разочарования, девушка заставила себя еще немного поглазеть вокруг.
Лавка старьевщика вызвала у нее любопытство. Снаружи разместилась разнообразная старая мебель: четыре плетеных кресла, тяжелый кухонный стол, заваленный коробками забытых журналов и книжек, древняя швейная машинка с ножным приводом, эмалированный таз для стирки, заполненный керамикой с оббитыми краями, а также всяческой дребеденью из дерева. У ножек стола примостились гравюры викторианской эпохи вперемежку с любительскими акварелями в самых причудливых рамах. Прямо на тротуаре стояла большая картонная коробка с постельным бельем, в которой радостно рылись молоденькие женщины. На витрине нельзя было найти ни единого свободного дюйма. Казалось, произведения искусства просто сложили кучей, невзирая на их качество и, судя по всему, даже на цену. Потрескавшаяся статуэтка соседствовала с изящно расписанными чайными парами, подковы – с подсвечниками, китайское блюдо – с глиняной плошкой, а в центре восседала гордость лавки – антикварная кукла с утонченным личиком из фарфора и пухлыми ножками, набитыми соломой.
Чувствуя на себе любопытный взгляд зеленщика, Филиппа вставила первый ключ в замок и вошла в узкий коридор. Здесь пахло глиной и яблоками, причем довольно резко. Может, оно и к лучшему, поскольку это глушило прочие, менее приятные ароматы. Коридор оказался очень тесным – чересчур неудобно для детской коляски, отметила про себя девушка. К тому же проходу мешали мешки с картошкой и вместительная сетка с луком. Открытая дверь по правую руку вела в магазин, еще одна, со стеклянной панелью, – на задний двор. Филиппа решила наведаться туда после, хотя воображение уже рисовало ей вьющиеся растения и большие белые горшки с геранью. Взойдя по крутым ступеням, застеленным грубым шерстяным половиком, девушка очутилась на маленькой лестничной площадке и осторожно приоткрыла дверь. Глазам предстал санузел. Крупная старомодная ванна неожиданно поразила чистотой, разве что вокруг сточной трубы скопились ржавчина и слизь. Крохотная раковина покрылась коростой от грязи, из мыльницы торчала неизвестно как втиснутая туда жирная мочалка. Высоко над неподъемным коричневато-красным сиденьем унитаза находился сливной бачок с железной цепью, которую удлинили за счет обрывка веревки. Другой обрывок был натянут над ванной, провисая под тяжестью пары джинсов и двух замаранных полотенец.
Филиппа поднялась еще на один пролет – и вот уже перед ней дверь искомой квартиры. Ключ легко повернулся в замке. После подъездного сумрака небольшая прихожая показалась залитой ярким светом, возможно, потому еще, что все внутренние двери были распахнуты. Первым делом девушка пошла туда, где, по ее предположениям, находилась главная комната, которая занимала всю ширину дома. Через немытое окно с отдернутыми шторами падал на пол широкий луч света, и воздух светился от множества танцующих пылинок. Гостиная не впечатляла размерами – где-то пятнадцать на десять футов, зато ласкала глаз благородными пропорциями. Оба окна выходили на улицу, над ними тянулся резной карниз. Слева располагался викторианский камин, украшенный бордюром с изображением виноградных гроздьев, увитых лентами, а сверху была гладкая деревянная полка. Каминную решетку забили пожухшие газеты, вокруг на плитках валялись окурки. К счастью, в воздухе не осталось сигаретного запаха, витал один лишь смутный осенний аромат овощей и фруктов. В общем, комната имела запущенный вид. Краска на оконных рамах потрескалась и кое-где полностью облупилась. Бледно-зеленый ковер перед камином покрывали пятна и круги, как если бы хозяева ставили на пол горячие сковородки. Впрочем, обои с узором из букетиков роз на удивление хорошо сохранились, а некоторая блеклость придавала им нежный кофейный оттенок. И хотя потолок наверняка не белили годами, на нем не возникли угрожающие трещины, да и штукатурка нигде не отходила. Из центра свисал длинный шнур с единственной неприкрытой лампочкой, которая, цепляясь за крюк в стене, в итоге оказывалась над диваном.
Филиппа отдернула вязаное покрывало с рисунком в виде пестрых квадратов и с облегчением увидела свежий матрас. Подушки тоже смотрелись чуть ли не новыми; правда, любое другое постельное белье отсутствовало напрочь. В проеме между окнами стоял небольшой, но еще крепкий дубовый платяной шкаф с резными дверцами, которые отворились почти без усилия, при этом ножки даже не покачнулись. Внутри девушка обнаружила две пустые вешалки, а также три мятых армейских одеяла, источавших запах моли. Кроме того, в комнате нашлись плетеный стул с желтовато-коричневой подушкой, продолговатый стол с выдвижным ящиком и кресло-качалка.
Шершавые льняные шторы, подвешенные при помощи деревянных крючков на устаревшие карнизы из бамбука, выглядели так, будто их ни разу не задергивали; добротное, хотя и морщинистое полотно явно просило утюга. Филиппа окинула взглядом проулок. На другой стороне дороги, ярдах в тридцати слева от окна, располагался еще один паб, под названием «Слепой попрошайка». Это было здание в голландском стиле, под центральным фронтоном которого девушка разглядела овальную табличку с витиеватыми цифрами: «тысяча восемьсот девяносто шесть». Мастерски нарисованная висячая вывеска крайне сентиментального характера почти наверняка не являлась подделкой. Она изображала согбенного седовласого старца с невидящими глазами, которого вел под руку златокудрый ребенок. Довольно узкий проход вдоль стены отделял заведение от пустыря, огороженного забором из рифленого железа. Больше всего этот самый пустырь напоминал улицу после бомбежки, не тронутую со времен войны, – вероятно, был расчищен под стройплощадку и потом оставлен за недостатком денег. Бетон покрылся трещинами; среди пышно разросшихся сорняков припарковались фургон и два седана – с виду настоящие развалины на колесах. Рядом находилась лавка букиниста. Окно было наполовину закрыто, зато два лотка снаружи пестрели зелеными и рыжими обложками дешевой литературы. Дальше примостился универсам, витрину которого облепили объявления о скидках и распродажах. На углу Дэлани-стрит и Мелл-стрит стояла прачечная самообслуживания; из ее дверей вышла цветная женщина, горбясь под весом двух пластиковых пакетов – наверное, с выстиранной одеждой. В остальном улица словно вымерла, предавшись обеденной дреме.
Филиппа вновь огляделась со все возрастающим волнением. Здесь вполне можно кое-что сделать. В мыслях она уже видела квартиру преображенной. Каминную решетку почистить, рамы чисто побелить, постирать занавески… Со стенами возиться не стоит, девушке нравился их чуть потускневший рисунок. Вот с полом, пожалуй, придется сложновато. Филиппа отвернула угол ковра: крепкие дубовые доски выглядели грязными, но, к счастью, неповрежденными. Занятно было бы натереть их песком и затем отполировать так, чтобы на фоне темных стен старый дуб заблестел бесхитростной природной красотой. Правда, без собственного автомобиля это вряд ли осуществимо, ведь потребуется взять напрокат полотер. Раньше девушке не приходило в голову, как важно иметь средство передвижения. И все равно от ковра лучше избавиться, а взамен постелить дорожки. В конце концов, даже голый пол смотрелся бы привлекательнее, самобытнее, что ли. Не так смахивал бы на жуткий компромисс между жилым уютом и безличностью камеры – этого дочь Мэри Дактон и боялась больше всего.
Филиппа продолжила осмотр. Окна в кухне и маленькой спальне выходили на огороженный двор, за которым начинались палисадники следующей улицы. Один или два еще казались ухоженными, но все прочие давно превратились в неопрятные заросли, а точнее – в свалки разных обломков, разобранных мотоциклов, поломанных детских игрушек, бензиновых канистр и спутанных бельевых веревок. Впрочем, как раз напротив окна шумела крона платана, словно яркий зеленый щит, укрывающий от взгляда основную часть помойки. По крайней мере он придавал городскому пейзажу некую человечность.
Комнату побольше она решила отдать матери. Спальня чересчур напоминала пропорциями тюремную клетку. Присев на диван, Филиппа оценила свои возможности. Ее порадовали встроенные стенные шкафы по обе стороны от камина: не понадобится покупать второй платяной шкаф. Бумагу всю отодрали, осталось лишь нанести слой эмульсии. Украшение из сосны кто-то покрыл зеленой краской, но та уже отходила. Надо бы счистить ее и отполировать резное дерево. Подоконник достаточно широкий, чтобы разместить на нем цветы. Ах, как он засияет свежей белизной, отражая изумрудные листья и красные лепестки герани!
Наконец Филиппа заглянула в кухню. Там ее ожидал приятный сюрприз. Помещение было просторным, напротив двойного окна располагались раковина и даже сушилка из тикового дерева. Владелец и тут начинал косметический ремонт: покрасил стены в молочный оттенок. У деревянного стола стояли два стула с закругленными спинками, рядом – маленький холодильник. Девушка попробовала включить плиту – тоже, судя по виду, недавно купленную – и с радостью обнаружила, что газ не отключен. Похоже, хозяин квартиры действительно очень спешил уехать в Америку.
Филиппа затворила общую дверь и отправилась осмотреться на заднем дворе. Хорошо, что при взгляде из окон раскидистый платан скрывал от глаз бо́льшую часть его ужасов. Деревянным сортиром, очевидно, вот уже несколько лет никто не пользовался. Что ж, запаха не было – и ладно. У ограды стоял велосипед, а два его искалеченных товарища валялись среди прочего хлама – банок из-под масляной краски, заплесневелого ковра, свернутого когда-то в рулон, и устаревшей газовой плиты. Филиппа заметила два помойных бака, зловонных и сильно помятых. Видимо, каждую неделю их полагалось вытаскивать на улицу, чтобы городские службы забрали мусор. «С этим надо что-то делать», – прикинула девушка, однако решила, что всему свой черед.
Взглянув на часы, она поняла: пора возвращаться в агентство и подтвердить окончательное решение насчет квартиры. В кармане лежало тридцать фунтов наличными. Можно их оставить в залог, пока Филиппа наведается в банк и возьмет недостающую сумму. Жилье ни в коем случае упускать нельзя. Потом, как только будет подписано соглашение, девушка немедленно вернется и примется за работу. Впрочем, для начала не мешает познакомиться с будущим соседом.
Отпустив очередного покупателя, зеленщик аккуратно восстанавливал нарушенную пирамиду из апельсинов. Некоторое время Филиппа наблюдала за ним, причем мужчина явно догадывался о ее присутствии, просто ждал, когда она заговорит.
– Доброе утро. Вы – Монти?
– Не-а. Это мой дед. Только он помер двадцать лет назад. – Сосед замешкался и прибавил: – Меня Джорджем зовут.
– А я – Филиппа. Филиппа Пэлфри. Мы с матерью сняли квартиру наверху.
Девушка протянула руку. Продавец снова помедлил, вытер ладонь об одежду и пожал соседке пальцы. Та слабо поморщилась, услышав хруст собственных костяшек.
– А Марти чего, в Нью-Йорке? – спросил мужчина.
– Да, он куда-то уехал. Нас поселили всего лишь на два-три месяца. Я хотела договориться насчет ванной. В агентстве предупредили, что санузел общий. Убирать будем по очереди, через раз, или как?
Джордж непонимающе нахмурился.
– Раньше там подружки Марти чистоту наводили.
– Ну, я-то не его подружка. Хорошо, раз уж нас двое, а вы один, можем взять уборку на себя, если не возражаете.
– Да нет, я не против.
– Коридор и лестницу мы тоже легко помоем. Ничего, если я немного разберу во дворе? Хотела поставить пару горшков с геранью. Может, хоть что-нибудь вырастет, хотя, конечно, света здесь маловато.
– Велик пусть стоит, где стоял.
– Конечно. Я не собиралась его трогать. Но все эти банки, груда железа…
– А, тогда ладно. Кстати, сортир не работает.
– Я уже заметила. Похоже, чинить его бесполезно. Мы же не собираемся занимать ванную круглые сутки. Скажите, в какое время она вам нужна, и…
– Послушай, милая, откуда старина Джордж знает, когда ему приспичит отлить? Я ведь пивко уважаю.
– Извините. Я увидела мокрое полотенце и думала, что вы принимаете ванну после работы.
– А, нет, это Марти оставил. Я и дома помоюсь. Тут, наверху, у меня только два дела, и оба заранее не предскажешь. Понятно?
– Договорились.
Они молча посмотрели друг на друга. Мужчина сказал:
– Ну и как дела у Марти? Нормально там?
– Не могу вам сказать. Но судя по цене, которую он запросил, все хорошо.
Мужчина осклабился. Потом со скоростью факира подхватил огромной рукой четыре апельсина, ссыпал их в пакет и протянул Филиппе:
– Вот, попробуй. Лучшие фрукты от Монти. За счет магазина. Соседский гостинец, так сказать.
– Спасибо, вы очень любезны. Мне еще ни разу не дарили соседских гостинцев.
Она улыбнулась, растроганная столь неожиданной щедростью, и поспешно отвернулась, боясь расплакаться. Филиппа никогда не лила слез, но ведь за плечами осталась долгая неделя изнурительных поисков. Возможно, эта странная чувствительность к самому простому проявлению доброты объяснялась обычной усталостью и облегчением, пришедшим тогда, когда уже не было надежды?
Пакет опасно истончился под тяжестью фруктов, и Филиппа бережно поддержала их ладонью. Твердые рябые апельсины сияли сквозь целлофан. Девушка понесла их вверх по лестнице медленно и осторожно, словно страшилась разбить, и опустила на пол, пока открывала дверь. Во время осмотра Филиппа обнаружила в сушилке среди разной посуды и полупустых жестянок с чаем и какао узорчатое фаянсовое блюдо английской фирмы «Веджвуд». Теперь она поместила туда гостинец и поставила ровно посередине стола. Казалось, этим жестом она окончательно заявила свои права на квартиру.
15
На следующий день, в субботу двадцать девятого июля, Скейс отправился за ножом. Норман родился в Брайтоне, в маленьком привокзальном пабе, и вот впервые за долгие годы решил вернуться туда, однако поездка не имела ничего общего с ностальгией по детству. Приобретение холодного оружия – серьезный шаг; важно было не только сделать правильный выбор, но и удостовериться, что о покупке никто позже не вспомнит. А значит, следовало заниматься поисками в крупном городе, желательно удаленном от Лондона, и лучше в час пик. Вот почему Скейсу пришло в голову наведаться в родной мегаполис. Нелегко выполнять настолько серьезную задачу, плутая по незнакомым лабиринтам улиц.
Поначалу он думал зайти в туристический магазин, купить охотничий нож или кинжал, и даже, внимательно изучив витрину, заглянул внутрь. Ничего подходящего на виду не лежало. Мысль о том, чтобы обратиться к услужливому продавцу-консультанту – и получить вопрос о точной цели подобного приобретения, – вынудила его заколебаться. Побродив между горами теплых курток, спальных мешков и прочего походного снаряжения, Скейс наконец нашел целый набор складных ножей, которые, однако, показались ему чересчур короткими. К тому же Норман боялся, что в спешке не сумеет раскрыть лезвие. Нет-нет, здесь требовалось оружие попроще. Зато через некоторое время Скейс наткнулся на другую, не менее ценную вещь: он купил плотный брезентовый рюкзак цвета хаки с удобной лямкой и двумя железными пряжками.
В итоге он все-таки нашел то, что искал: в кухонном отделе новомодного бытового магазина, там, где на длинных стеллажах выстроилось несметное множество прелестных чайных пар, керамических мисок, простых и очень изящных столовых приборов и всевозможных принадлежностей для готовки. Вокруг царила настоящая толчея. Держа в уме свой кровавый умысел, мужчина бродил среди молодоженов, воркующих над каждой семейной покупкой, родителей с горластыми карапузами, невнятно лопочущих иноземных туристов и покупателей-одиночек, разборчиво приглядывающихся к баночкам с приправами, кофейным жестянкам и консервам. Молоденькие симпатичные продавщицы в летних платьицах увлеченно болтали между собой. Посетители сами выбирали то, что им нужно, клали товар в металлическую корзинку и несли к кассе. В такой обстановке никто не обратит внимания на очередного клиента в бесконечной, безымянной, подвижной веренице людей.
Норман провел долгое время у полки с ножами, проверяя каждый на тяжесть и равновесие, оценивая, насколько удобно рукоять умещается в ладони. В конце концов ему попался подходящий экземпляр – крепкий, для разделки мяса, с треугольным восьмидюймовым клинком и гладкой деревянной ручкой. Похожее на бритву лезвие защищал плотный чехол из картона. Особенно Скейсу понравилось отточенное острие. В самом деле, на первый глубокий удар придется основная сила. Повернуть и вытащить из раны – это уже не более чем рефлекторное действие. Стоя в короткой очереди, посетитель заранее приготовил деньги без сдачи, чтобы за несколько секунд миновать кассу.
Карта улиц Лондона у него уже была, купленный на подаренные сослуживцами деньги бинокль – тоже, оставалось приобрести в Брайтоне еще два предмета. В аптеке мужчина выискал на витрине тончайшие защитные перчатки, в универмаге – прозрачный непромокаемый плащ. Не желая возиться с примеркой, Норман выбрал самый крупный размер. Пусть себе свисает до пола, ведь, если кровь хлынет фонтаном, хозяину потребуется надежная защита. Скейс опустил перчатки в карман, после чего скатал макинтош вокруг бинокля и клинка, упрятанного в ножны. Сверток легко разместился на дне рюкзака, широкая лямка которого удобно легла на плечо.
Норман и сам не ответил бы, почему все-таки надумал заглянуть в «Козу и циркуль». Много подворачивалось причин. Действительно, раз уж он в Брайтоне… Да и паб находился по дороге на вокзал. Кроме того, новая стадия жизни еще дальше уводила от горестей детства; занятно было посмотреть, как сильно переменились знакомые края. Оказалось: ни капли. Темный, приземистый, тесный паб, привлекательный только для завсегдатаев, но отталкивающий своим видом случайного прохожего, все так же бесприютно жался в тень железнодорожного моста. По-прежнему внутри стояли длинные дубовые столы и скамьи, на стенах висели в кленовых рамках те же пожелтевшие снимки брайтонского пирса и рыбаков, выстроившихся группами перед лодками. В окнах угрожающе чернели пасти мостовых арок. В детстве Норман боялся их, почитая за логово чудовищ, не имеющих шей, зато плюющихся смертельно ядовитой слюной. Всякий раз он переходил на другую сторону дороги, при этом отводя глаза и страшась ускорить шаг, дабы не привлечь к себе внимания монстров. Правда, позже, в одиннадцать лет, мальчик заключил с ними негласный договор. Теперь он утаивал остатки еды – хвостик сосиски, ломтик помидора, хлебные шарики, чтобы класть их у входа под первую арку, словно некое приношение. Возвращаясь по вечерам, ребенок проверял, принята ли его жертва. В глубине души он догадывался, что здесь полакомились чайки, а все-таки отсутствие объедков успокаивало. А вот поезда никогда не пугали Нормана. Ночами, лежа в постели, он отмечал в уме каждое прибытие. Руки нервно мяли край одеяла, глаза недвижно смотрели в окно: сейчас послышится предупредительный гудок, и нарастающий гул почти мгновенно превратится в грохот и железное дребезжание, на потолке замелькают ослепительные рисунки, а кровать начнет содрогаться.
Мистер Скейс сиротливо уселся в сумрачном углу салона, обхватил ладонями кружку легкого пива и задумался, припоминая тот день, когда впервые узнал о своем уродстве. Тогда ему было одиннадцать лет и три месяца. Тетя Глэдис и дядя Джордж готовились принимать первых вечерних посетителей. Мать куда-то ушла с Тэдом, одним из бесконечной череды так называемых дядь, которые появлялись в их жизни так же быстро, как исчезали. Мальчик одиноко играл в маленьком темном коридоре между баром и гостиной: распластавшись на полу, выруливал модель биплана в точности на серый квадрат клетчатого линолеума. Уличная дверь распахнулась, послышался звон бутылок, загремели по полу стулья, и дядин голос произнес:
– Где Норм? Мардж сказала, он вроде бы не выходил.
– У себя в комнате, наверное. Джордж, у меня мороз по коже от этого ребенка. Вот ведь уродец! Вылитый маленький Криппен[37].
– Ладно тебе. Не такой уж он страшный, бедняжка. Папаша, конечно, подвернулся не Аполлон. Зато с пацаном нет никаких хлопот.
– Ну спасибо. Лучше б уж были. Мальчишкам положено шалить. А у этого повадки звериные: вечно прячется и не ходит, а точно за добычей крадется. Слушай, Джордж, ты не брал ключи от кассы?
Голоса понизились до шепота. Норман бесшумно выскользнул за дверь и бросился вверх по лестнице к своей спальне. Перед окном стоял шаткий комод, на котором покачивалось на шарнирах большое старомодное зеркало. Мальчик не помнил, когда последний раз смотрелся туда. Пришлось подтащить стул и забраться на него с ногами, прежде чем взгляду предстали худенькие скрюченные пальцы, добела вцепившиеся в дерево, и в потрескавшейся раме из красного дерева навстречу ребенку поднялось его собственное отражение. Норман долго и бесстрастно изучал выпученные глаза под искривленными стеклами дешевых очков в стальной оправе, прямую челку безжизненных каштановых волос, неспособную закрыть прыщи на лбу, нездоровую бледную кожу. И впрямь урод. Так вот почему его не любит мать. Открытие ничуть не удивило ребенка. Он и сам себя не любил. Осознание того, что он некрасив и, стало быть, недостоин нежной привязанности, всего лишь подтвердило давние, скрытые в сердце догадки. На самом деле оно пришло к нему не сегодня, а скорее проникло с первым глотком теплого молока, ибо еще тогда легко читалось на брезгливом, разочарованном лице матери и в ее ворчанье, не говоря уже об откровенных взглядах других взрослых. Что толку горевать или возмущаться? Он таков, и тут ничего не попишешь. Лучше было бы родиться одноглазым или без ноги. Возможно, люди жалели бы калеку, удивлялись бы его мужеству. Но выглядеть столь гадко – преступление, которое не заслуживает сочувствия, недуг, не оставляющий надежды.
Едва дождавшись возвращения матери, мальчик пошел к ней в спальню.
– Мама, кто такой Криппен?
– Ну и вопросы. Криппен? Тебе-то зачем знать?
– Ребята в школе что-то говорили.
– Жаль, что ребята не нашли более достойной темы для обсуждения. Криппен был настоящим злодеем. Убил жену, разрезал на куски, а потом закопал в саду. Давно это случилось, еще при твоем деде. Хиллдроп-Крисчент, точно, там они и жили! – Ее лицо внезапно прояснилось от гордости за свою память.
– Что с ним стало?
– Повесили, а ты как думал? И хватит об этом, ясно?
Так он не только некрасив, но и морально испорчен. Видимо, душевная и телесная уродливость таинственным образом связаны между собой.
Вспоминая детство, Скейс поразился тому, с какой готовностью взвалил на себя это бремя, навязанное капризной судьбой, в то время как уверенность в собственном бессилии когда-нибудь освободиться от ужасной ноши едва ли облегчала его положение.
Мальчика спасли мелкое воровство и шахматы. Первое началось как бы само собой. Как-то ранним субботним утром Норман незаметно пробрался в заведение перед открытием. Ему нравился пустой и молчаливый бар, круглые столы с их витиеватыми ножками и пятнами на крышках; стенные часы с цветочным узором на циферблате и маятником, отмеряющим тишину еле слышным тиканьем; замаранная скатерть на подносе со вчерашними сосисочными рулетами; запах пива, пропитавший все заведение, особенно сильный и ядовитый в этой закоптелой комнате с бурыми стенами; загадочный полумрак за стойкой, уставленной рядами темных мерцающих бутылок в ожидании волшебного мига, когда включенные огни бара озарят их яркими вспышками. Осмелившись наведаться на эту запретную территорию, мальчик увидел незапертый, чуть приоткрытый ящик кассового аппарата и слегка потянул его на себя. Вот они, самые настоящие деньги, символ взрослой власти. Не те измятые бумажки, которые мать осторожно вытаскивала из кошелька в супермаркете, и не та скудная мелочь, которую сын время от времени получал на карманные расходы, а две увесистые пачки банкнот, подхваченные резинками, неестественно яркое серебро, похожее на старинные дублоны, и блестящие пенсы кофейного оттенка. После Норман так и не вспомнил, как его угораздило взять один фунт, – видел лишь себя, перепуганного, сердце колотится, спина прижата к двери, пальцы вертят украденные деньги.
Бумажки никто не хватился, по крайней мере мальчика не заподозрили. В то утро он приобрел модель гоночного автомобиля «лотус», а в понедельник хвастливо достал его на переменке и принялся катать по парте. Сосед покосился с плохо скрываемой завистью.
– Это чего, новый «лотус», что ли? Где взял?
– Купил.
– Дай посмотреть.
Норман протянул ему гладкую, блестящую игрушку, ощутив на секунду боль потери.
– Оставь себе, если хочешь.
– А тебе что, не надо?
Мальчик пожал плечами.
– Говорю же, забирай.
Тридцать пар изумленных глаз повернулись воззреть на чудо. Известный задира сказал:
– Может, у тебя еще есть?
– Может, и так. А что, понравилось? Хочешь такую?
– Да мне все равно.
Однако ему не было все равно. Стоило взглянуть на это прежде пугающее лицо, в эти жадные глазки, чтобы это понять. Норман возликовал.
– Я тебе подарю на той неделе. В понедельник.
Настал конец преследованиям, и начался год высшего душевного торжества, прожитый на грани веселого возбуждения и ужаса; год, непохожий на все другие. Мальчик больше не запускал руку в кассу. Раза два он наведывался за стойку, но ящик всегда был заперт. Отчасти Норман даже радовался, что уберегся от очередного искушения. Совершить вторую кражу значило пойти на слишком большой риск. Зато с приходом лета и наплывом посетителей перед воришкой открылись иные, более безопасные возможности. Вечерами, во время одиноких прогулок по пирсу или побережью, его бесконечно моргающие глаза, обманчиво кроткие за стеклами очков в стальной оправе, не упускали ни единой из них: ни кошелька, легкомысленно брошенного поверх пляжной сумки, ни бумажника, торчащего из фланелевой спортивной куртки, ни сдачу, оттянувшую карман рубашки, что висела на спинке шезлонга. Школьник наловчился шарить по сумкам, запускать худые ручонки в задние карманы брюк и под пиджаки. Потом все шло по одной и той же схеме. Мальчик искал убежище, где можно было бы спрятаться от лишних глаз и проверить добычу. Обычно он забивался в мокрый, пропахший солью полумрак между огромными железными перекладинами пирса, вытряхивал деньги, а кошельки и бумажники зарывал в песок. Норман брал лишь монеты да фунтовые банкноты. Предъявить в магазине более крупную сумму значило навлечь на себя подозрения. Впрочем, такого никогда не случалось, ведь он работал в одиночку, а кроме того, выглядел очень заурядным, послушным и опрятным ребенком. За целый год мальчик лишь раз оказался на грани разоблачения – однажды, когда купил модель аварийного фургона и не удержался от соблазна покатать его в коридоре бара перед тем, как идти в школу. Подозрительно блестящая игрушка не могла не броситься в глаза матери.
– Это что, новое? Где взял?
– Один мужчина дал.
– Какой еще мужчина? – встревожилась Мардж.
– Просто мужчина, который выходил из бара. Посетитель.
– И что ты за это сделал?
– Ничего я не делал.
– Ну хорошо, а он просил?
– Да нет, просто дал, и все. Честно, мам. Я ничего такого не делал.
– Вот и не смей, понятно? И впредь не вздумай брать подарки у посторонних.
К счастью, с наступлением нового учебного года в его жизнь вошел мистер Миклрайт, новый учитель, помешанный на черно-белых фигурах. В школе сразу же открыли шахматный клуб, и Норман вступил туда одним из первых. Игра его завораживала. Мальчик упражнялся ежедневно, не имея нужды в напарнике, поскольку прорабатывал уже опубликованные баталии, ход за ходом развивал тайные стратегии, изучал по книгам из городской и школьной библиотеки хитрости всевозможных гамбитов. Вдохновляемый энтузиазмом и одобрением мистера Миклрайта, Норман очень скоро сделался лучшим игроком в классе. Потом были местные межшкольные состязания, Южный чемпионат и в конце концов – глянцевое фото в «Брайтон ивнинг аргус». Тетушка бережно вырезала снимок, и вечером в пабе его изумленно рассматривали. Это упрочило славу мальчика. С тех пор он ходил на уроки без страха. Нужда в мелком воровстве отпала сама собой. Даже плюющиеся чудовища покинули железнодорожные арки, оставив лишь мусор вроде пивных банок, мятых сигаретных пачек да бурой заплесневелой подушки, что понемногу теряла мокрые перья, привалившись к дальней стене.
Шагая к вокзалу и садясь в обратный поезд, Скейс размышлял о том, какая судьба ожидала бы его, не прекрати он заниматься кражами. Нельзя же было вечно уходить от правосудия. В один прекрасный день удача отвернулась бы. И что тогда? Несмываемое клеймо неблагонадежности, комиссия по делам несовершеннолетних, отверженность в глазах общества, крест на уважаемой карьере, ни встречи с Мэвис, ни рождения Джули. Надо же, как много решила в жизни минута, когда мистер Миклрайт впервые расставил перед восхищенным взором мальчишки мифических воинов, участь которых, подобно его собственной, определялась жесткими законами и чьей-то чужой волей.
Оказавшись дома, Скейс первым делом зашел в ванную комнату, примерил снаряжение убийцы и посмотрелся в длинное зеркало. Мерцающие складки плаща, повисшие на худых плечах, и обнаженный нож, зажатый в руке… Больше всего Норман походил на хирурга перед опасной операцией, а то и на жреца древнего мрачного культа, готового заколоть ритуальную жертву. И все же отражение в зеркале не внушало подлинного страха. Чувствовалось в нем что-то неправильное, почти жалкое. Одежда? Нет, здесь был полный порядок. И клинок сверкал отточенным лезвием, как полагалось. Что портило картину, так это смиренная, почти болезненная решимость в глазах – глазах не палача, но приговоренного.
16
Четвертого августа инспектор по делам условно освобожденных по предварительной договоренности зашла осмотреть квартиру. Филиппа готовилась к ее визиту с особой тщательностью: начистила и переставила скудную мебель, купила горшок с геранью и водрузила его на подоконник. Правда, до приезда матери оставалось еще море неоконченных дел и только десять дней, однако девушка искренне радовалась достигнутому. Она и не помнила недели, когда бы работала так много и с таким удовольствием. С самого начала Филиппа сосредоточила усилия на материнской комнате, и теперь та была почти готова. Труднее всего оказалось избавиться от ковра. Хорошо, что Джордж услышал, как соседка давится кашлем от пыли, воюя на лестнице с непокорным свертком, и не только помог отнести неподъемную тряпку вниз, но и убедил мусорщика – возможно, не без помощи небольшого подкупа – забрать ее прочь. Следующие два дня ушли на то, чтобы соскрести с досок пола старую краску и нанести новую. Девушка ничего не взяла из прежнего дома, кроме чемодана с одеждой и полотна Генри Уолтона, которое повесила над камином. И хотя картина не слишком совпадала по стилю, на взгляд Филиппы, она все-таки неплохо смотрелась над простой, но довольно изящной деревянной резьбой.
А главное, сохранились еще кое-какие деньги про запас. Девушка прежде не подозревала, сколько разных мелочей нужно для создания домашнего уюта и как они дорого стоят. Предыдущий владелец оставил в ящике под раковиной набор инструментов, так что после многих проб, ошибок, долгого перелистывания книги «Основы плотничного дела», взятой из филиала Вестминстерской библиотеки, и праведных трудов Филиппе удалось сколотить несколько дополнительных кухонных полок и новую вешалку для прихожей. Уцененную викторианскую плитку девушка укрепила на стене за раковиной. Особенно будущей хозяйке понравилось белить оконные рамы, чувствуя на руках жар летнего солнца, а также разыскивать в лавках старьевщиков и на ближайшем рынке необходимые предметы мебели. Самой удачной покупкой она считала пару маленьких плетеных кресел из камыша – в отличном состоянии, хотя и мерзкого зеленого цвета; перекрашенные, с яркими лоскутными подушками, кресла привнесли в обе комнаты дух свежести и веселья.
Стоило Джорджу заметить, что соседка опять возится с мебелью, как он оставлял на время свой магазин, чтобы оказать посильную помощь. Филиппе он нравился. Они почти не разговаривали, кроме тех случаев, когда девушка покупала фрукты на обед, зато этот мужчина и без слов излучал необыкновенное добродушие. Однажды он поинтересовался датой приезда миссис Пэлфри. «Пятнадцатого», – ответила соседка, но имя исправлять не стала.
Ночью она утомленно лежала с распахнутыми глазами у открытого окна, слушая рокот и шорохи Лондона, глядя, как меняют оттенок нависших облаков пятна света, порожденного ночной жизнью города, понемногу засыпая под тихий перестук поездов подземки, проносящихся между Марилебон и Эджвер-роуд.
Инспектор опоздала на десять минут. Наконец прозвучал звонок, и Филиппа открыла дверь высокой темноволосой женщине, немногим постарше ее самой. В руках у гостьи пучился пластиковый пакет из супермаркета на Эджвер.
– Филиппа Пэлфри? – смущенно спросила она. – Меня зовут Джойс Баджелд. Прошу извинить за опоздание. Только вчера вернулась из отпуска, и уже в полной запарке. Все восемь О’Брайенов разом попали под суд, словно сговорились. Можно подумать, они боятся, что начальство меня уволит: не успею отлучиться, обязательно устроят налет на магазин, лишь бы доказать мою незаменимость. Сидели себе рядышком на скамье подсудимых, довольные такие, и скалились, как обезьянки. Вы, случаем, не собирались пить чай? Горло будто наждак.
Вскоре Филиппа уже ставила на стол пару дымящихся керамических чашек. Все-таки первая гостья в ее доме. Филиппа изо всех сил старалась не думать об официальной цели такого визита, не обижаться и хотя бы прикинуться покорной.
Порывшись в пакете, инспектор извлекла коробку шоколадного печенья, открыла ее и предложила хозяйке. Вдвоем они принялись жевать его, запивая горячим чаем и сидя рядом на кухне.
– Я вижу, ваша мать будет жить в отдельной комнате? В этой, да? Мне нравится ваша картина.
«А чего она боялась? – возмутилась про себя девушка. – Что мы погрязнем в каком-нибудь инцесте? Если на то пошло, отдельная комната здесь не поможет».
– Хотите осмотреть ванную? Она пролетом ниже.
– Нет, спасибо. Слава богу, я не санитарный инспектор. Вы на месте, квартира тоже. Значит, вашей матери есть куда и к кому переехать. Вот и все, что меня интересовало. Завтра пошлю начальству отчет. Насколько я знаю, дата освобождения остается прежней – пятнадцатое число.
– Ну, все в порядке? – спросила Филиппа с плохо скрываемым волнением.
– Пожалуй. Конечно, все решает Министерство внутренних дел. А вы здесь долго пробудете? Я хочу сказать, у вас уже есть работа?
– Пока нет. Но мы что-нибудь отыщем. Можем устроиться в гостиницу, официантками в кафе, что-то в этом роде. – Филиппа помолчала и повторила с еле заметной усмешкой: – Мы ведь не боимся тяжелого труда.
– Тогда вам обеим место в музее… Простите, сегодня я не в духе. Гостиница – место недурное, когда бы не клиенты. Если не ошибаюсь, в октябре вы переезжаете в Кембридж? И что потом?
– Да ничего. Думаю, мать найдет себе квартиру подешевле, если не сможет платить за эту, или подыщет работу с проживанием. В конце концов, есть же приюты для условно освобожденных.
Казалось, инспектор как-то странно покосилась на нее.
– Значит, заботы Мэри Дактон всего лишь откладываются ненадолго… Впрочем, первые два месяца на воле всегда самые трудные. В это время бывшему заключенному требуется особая поддержка. К тому же ваша мать лично просилась переехать к вам. Большое спасибо за чай.
Хотя визит не продлился и двадцати минут, миссис Баджелд успела увидеть все, что хотела, и задать все нужные вопросы. Захлопывая уличную дверь и поднимаясь домой по ступеням, Филиппа воображала себе, что будет написано в отчете: «Дочь заключенной достигла совершеннолетнего возраста. Это здравомыслящая, образованная девушка. Квартира, трехмесячная плата за которую внесена заранее, выглядит вполне достойно. Заключенная поселится в отдельной комнате. Хотя жилье маленькое и скромное, к моменту моего посещения оно было чисто убрано. Мисс Пэлфри рассчитывает устроиться на работу вместе с матерью. Рекомендую дать утвердительный ответ на прошение о переезде».