Смерть призрака — страница 2 из 48

— И вы не выразили протеста? — спросил Кемпион.

— Протеста? Разумеется, нет. Джонни это бы понравилось. Он бы его слегка отшлепал, забавляясь. Кроме того, это имеет приятные стороны. Макс снискал славу только благодаря своим писаниям о Джонни. Я вполне знаменита только как жена Джонни. Милая бедняжка Беатрис считает себя знаменитостью как «вдохновительница» Джонни, а моя полоумная Лайза, которую это занимает меньше всех нас, поистине знаменита как «Клитемнестра» или «Девушка у пруда». — Бэлл вздохнула. — Я полагаю, это доставляет Джонни больше удовольствия, чем что-либо другое. — Она виновато посмотрела на собеседника. — Я всегда, видите ли, чувствую, что он откуда-то наблюдает за нами… Мистер Кэмпион кивнул с серьезным видом.

— Об этом ходили кое-какие слухи, — сказал он. — Диву даешься, насколько они проникают в сознание. И если я могу так выразиться, то, с точки зрения расхожей рекламы, его выдающаяся воля была признаком его гениальности. Я полагаю, что вряд ли найдется другой художник, который смог бы сотворить двенадцать новых картин спустя десять лет после своей кончины, да еще убедить половину жителей Лондона приходить и разглядывать их — одну за другой — в течение двенадцати лет.

Бэлл восприняла эту тираду без тени иронии.

— Я думаю, так оно и есть, — согласилась она. — Но, вы знаете, Джонни не имел в виду именно это. Я совершенно уверена, что единственной его идеей была парфянская стрела, то есть удар к моменту ухода. Он метил в беднягу Чарльза Тэнкерея. В этом было что-то, напоминающее пари. Джонни был уверен в своей работе, он предугадал, что смерть его вызовет определенный шум, но вскоре интерес к нему совершенно померкнет, что, собственно говоря, и произошло. Но он ясно понимал, что поскольку его картины поистине хороши, то после какой-то полосы забвения в конечном итоге его снова «откроют». Он правильно угадал, что для публики такой полосой будет срок в десять лет.

— Это была потрясающая идея, — подтвердил молодой человек.

— Но было не просто устное желание, вы знаете, — сообщила старая дама. — Он оставил письмо. Вы ведь его никогда не видели? Я принесла его сюда и держу в столе.

Она удивительно проворно поднялась с места, торопливо пересекла комнату и, подойдя к большому бюро, инкрустированному серпентином, стала выдвигать один заваленный бумагами ящик за другим, пока наконец не вытащила откуда-то конверт, который с торжествующим видом принесла туда, где до этого они вдвоем сидели.

Кэмпион почтительно принял из ее рук реликвию и развернул лист тонкой бумаги, испещренной каракулями великой десницы Лафкадио.

Старая дама стояла за ним, вглядываясь в написанное из-за его плеча.

— Он его составил незадолго до смерти, — пояснила она, — он ведь всегда баловал меня письмами. Читайте вслух. Оно очень меня смешит.

«Дорогая Бэлл, — прочел Кэмпион, — когда ты вернешься скорбящей вдовой из аббатства, где десять тысяч идиотов будут (я надеюсь!) рыдать над вырезанными на мраморе виршами, посвященными их герою (не позволяй старине Фолиоту этим заняться, ибо я не хочу, чтобы обо мне напоминали чернопузые путти или плоскогрудые ангелы!), — итак, когда ты вернешься домой, пожалуйста, прочти это и еще раз приди мне на помощь, как ты всегда это делала.

Этот невежа Тэнкерей, с которым я только что болтал, оказывается, смотрит вперед, прямо в мою грядущую кончину. Он получит преимущество передо мной в течение десяти лет: будет гулять в чистом поле, кичиться своим омерзительным вкусом и мозгами, напоминающими молочный пудинг. И все это время ему не будет помехой сравнение со мной. И дело не в том, что этот человек не может рисовать. Мы, академики, так же хороши для публики, как любой пляжный фотограф-поденщик. Просто у него мышление обычного человека с его заботами о пригородных поездках, детишках, прирученных собаках, о моряках, пропавших в море. Я оплакиваю это мышление. Я говорил ему, что переживу его, даже если для этого мне придется умереть, — а мне придется это сделать, чтобы открыть ему однажды глаза.

Я оставлю в подвале двенадцать холстов, упакованных и запечатанных. Там лежит также письмо к старику Салмону со всеми необходимыми распоряжениями. Ты не должна выпускать все это из рук в течение пяти лет после моей смерти. Затем их следует отослать Салмону в таком же виде. Он будет их распаковывать, извлекать и обрамлять. По одной. Все они пронумерованы.

И я хочу, чтобы на одиннадцатом году после моей смерти в Воскресение Показа ты открыла мою мастерскую, разослала приглашения, как это принято, и показала первую картину. И это должно повторяться в течение двенадцати следующих лет. Салмон выполнит всю черновую работу, в том числе и маклерскую. К тому времени мой хлам, возможно, поднимется в цене, поэтому ты сможешь, если захочешь, просто для забавы выставить вон всю собравшуюся толпу. (Если же я буду окончательно забыт, моя родная, устрой эти показы ради меня и возьми на себя заботу о них.)

В любом случае старине Тэнкерею предстоит в течение двадцати двух лет терпеть меня, нависшего над его головой, и, если он это переживет, да будет с ним удача.

Многие станут пытаться склонить тебя к преждевременному вскрытию упаковок, аргументируя тем, что я вряд ли был в здравом уме, когда писал это письмо. Но ты же знаешь, что я в обычном смысле слова никогда и не был в здравом уме, и ты сумеешь отбиться от этих советчиков.

Вся моя любовь с тобой, родная. Если ты приметишь среди посетителей первых показов странную старую леди, не лишенную некоторого сходства с последней королевой (спаси ее Бог), знай, что это мой призрак в маскарадном наряде, и отнесись к нему с подобающим уважением.

Ваш супруг, мадам, — Джон Лафкадио (Возможно, величайший художник после Рембрандта)».

Кэмпион вложил письмо обратно в конверт.

— Вы действительно впервые увидели это письмо, вернувшись с погребальной церемонии? — спросил он.

— О, конечно же, нет! — откликнулась миссис Лафкадио, запихивая конверт в ящик бюро. — Я помогала ему, когда он его писал. Мы просидели над этим письмом однажды ночью, после того как от нас ушли обедавшие у нас Чарльз Тэнкерей и Мэйнелс. Но все остальное Джонни проделал сам. Я думаю, что картин, которые он упаковал, я никогда не видела, а само письмо было послано мне банком вместе с другими бумагами, оставленными там Джонни.

— И теперь уже идет восьмой год, как демонстрируются его картины… — отметил мистер Кэмпион.

Она кивнула, и в ее блекло-карих глазах промелькнуло легкое облачко печали.

— Да, — произнесла она, — но есть много такого, что не дано нам предугадать. Бедный старый Салмон умер через три года после Джонни, а Макс спустя немного времени перекупил его контору на Бонд Стрит. Что же касается Тэнкерея, то он пережил Джонни всего на восемнадцать месяцев.

— А что за личность был этот Тэнкерей? — серьезно осведомился мистер Кэмпион.

Миссис Лафкадио сморщила свой носик.

— Он был одаренным человеком, — ответила она. — И его работы гораздо охотнее, чем чьи-либо, раскупались в конце прошлого века. Но он отличался полным отсутствием чувства юмора. У него были почерпнутые из книг понятия и сильно развитое сентиментально-горестное отношение к детям. Я часто думаю о том, что работы Джонни приходились в тот период не по вкусу публике, потому что он питал необъяснимое отвращение к детям… А впрочем, не угодно ли вам сойти вниз и посмотреть картину? Все уже готово к великому завтрашнему вернисажу.

Мистер Кэмпион поднялся с места. Она взяла его под руку и, заговорщицки улыбаясь, повела вниз по лестнице.

— Это похоже на андерсеновский камин, не так ли? — прошептала она. — А мы с вами китайские фигурки, которые оживают раз в год, вечером. Завтра пополудни мы вкусим свою последнюю славу. Я буду хозяйкой, донна Беатрис внесет декоративную нотку, а Лайза постарается выглядеть как можно более убогой, что ей, бедному созданию, прекрасно удается. А когда гости разойдутся, картина будет продана — на этот раз, по-видимому, Ливерпульской галерее искусств. А мы, мой милый, вновь впадем в спячку до следующего года.

Она со вздохом и немного устало ступила на выложенный плиткой пол холла.

Отсюда наполовину застекленная дверь вела в сад, где в восемьдесят восьмом году Джон Лафкадио построил свою великую мастерскую.

Дверь была открыта, и из нее открывался знаменитый вид на «убежище мастера», который всегда мог наблюдать любой гость, вошедший в дом через парадный подъезд.

— Там горит свет? — Бэлл удивленно подняла брови, но тут же пояснила: — Ах, конечно же, это У. Теннисон Поттер. Вы ведь знаете, кто это, не так ли?

Мистер Кэмпион неуверенно кивнул.

— Я о нем слышал и видел его фотографию в каком-то номере «Прайвит Вью», но не думаю, что встречался с ним лично.

— Ну да, разумеется, — она отвела его в сторону и сказала, понизив голос, хотя вряд ли кто-либо мог ее отсюда услышать, — мой милый, он очень трудный. Он живет в саду со своей женой, с таким маленьким прелестным духом. По-моему, Джонни сказал им, когда мы много лет назад впервые вошли в этот дом, что они могут построить себе мастерскую в саду (Джонни жалел этого человека). Они так и сделали — построили мастерскую, и с тех пор всегда жили здесь. Поттер — художник, резчик по красному песчанику. Он изобрел процесс обработки, но не смог его реализовать — эти грубые облицовочные блоки поддаются с таким трудом; это и погубило беднягу. — Она умолкла на минутку, чтобы сопроводить сказанное вздохом, и вновь заговорила тихим голосом, в котором никогда не исчезал оттенок молодого задора. — Он устраивает маленькую выставку своих гравюр, как он их называет (хотя на самом деле это литографии), обычно в уголке мастерской. Макса это очень злит, но Джонни всегда позволял ему при случае устраивать эти выставки, и я твердо настояла на этом.

— Я не могу это представить, — произнес ее собеседник.

Глаза миссис Лафкадио сверкнули.

— Но я это сделала! — воскликнула она. — Я сказала Максу, чтобы он не был жадиной и вел себя подобающе, как бы ему это ни претило. Его надо время от времени порядком одергивать.