Смерть речного лоцмана — страница 22 из 56

В темном баре шумновато. В общем-то, там все тихо, если не считать глухого потрескивания радиоприемника, передающего результаты пятого футбольного сезона из Мураббина[35]. Аляж с Тараканом-Крезвой сидят на табуретах, склонясь над стойкой бара «Новый Мельбурн», старой пивной с неопределенным будущим: ее вот-вот либо сломают, либо начнут перестраивать под турбазу. Хозяин, когда-то веселый и достаточно крепкий малый, способный заменить любого вышибалу, теперь выглядит сломленным – он сидит за стойкой и наливает редким завсегдатаям своего дворца сокрушенной и увядшей мечты.

Время «Нового Мельбурна» как прибежища от городской суеты вышло. Впрочем, еще месяцок-другой, возможно, клиенты вроде Таракана с Аляжем еще могут посидеть за кружкой пива в этих обшитых фанерой стенах и спокойно почесать языком. В углу сидит старик, очень похожий на всех стариков, что сидят по углам любых других баров, и будущее его столь же неопределенно, как и у пивнушки, где последние два десятка лет он привык пропускать по маленькой, что теперь считается даже неприличным. Резко поднеся пиво к губам, старик водит трясущейся головой по сторонам, высматривая еще кого-нибудь в баре, как клуша, проверяющая, кто это пожаловал в курятник красть ее яйца. Таракан заказывает еще пару пива. Таракан и впрямь здоровый и противный. К тому же молодой: ему, наверное, года двадцать четыре от силы. Сложение атлетическое, а лицо такое, будто по нему изрядно потоптались. С виду он заправский речной лоцман: спортивные сандалии и спортивный флисовый костюм, свободный и слегка замызганный – словом, по первому впечатлению, видавший виды; на руках – разноцветные браслеты из крученых веревок, в ухе – серебряное кольцо с висюлькой в виде ятагана; глаза с прищуром, руки крепкие, смех протяжный, речь замедленная. Единственный минус – кривые зубы, хотя, впрочем, они-то и придают его несчастному лицу счастливое, радостное выражение.

Таракан, похоже, не против, что Аляж идет старшим лоцманом, и в бутылку не лезет, за что, вижу, я ему весьма признателен, потому как он прекрасно видит, что я не в форме, и смекает, что я не в форме с тех самых пор, как сплавлялся последний раз. Быть может, чувство благодарности и делает Аляжа словоохотливее обычного. Таракан рассуждает о способах прохождения порогов, о которых Аляж и не слыхивал. Аляж решает поговорить с Тараканом начистоту.

– Честно признаться, я совершенно не в теме, – говорит Аляж. – Думал, больше ни на что не гожусь. – Он смотрит на Таракана. – И эту работу я получил только потому, что понадобился человек, который знает реку, а такого больше не нашлось. Вот и все.

Таракан пожимает плечами. Ему, дескать, все равно нет до этого никакого дела.

– А я подписался на это дело из чистого любопытства.

Они разговаривают не спеша, спокойно, потому что оба понимают, хотя совсем не знают друг друга: следующие двенадцать дней им суждено жить и работать бок о бок. Теперь вижу, Таракан-Крезва глядит на Аляжа так, будто пытается прикинуть, что к чему, и я знаю, о чем он думает. Ему вспоминается один презабавный случай, произошедший с ним и с одной девицей из художественного училища, которая приклеивала скотчем открытки с портретами двух своих любимых художников к изголовью кровати, прямо над подушкой. И в минуты страсти Таракану невольно приходилось любоваться этими картинками, в то время как его тело переносилось в заоблачные выси. Так вот, Таракану-Крезве кажется, что Аляж (если не считать большущего орлиного носа – восхитительной, неповторимой прелести, которой у него не отнять) очень даже смахивает на эдакую приземисто-объемную помесь двух великих художников, изображенных на тех открытках: Винсента Ван Гога и Фриды Кало. Как будто изображения двух знаменитых живописцев причудливым образом слились в образ этого загадочного речного лоцмана: нидерландская крепость, подвижные черты и колючие рыжие волосы в сочетании с решительным смуглым мексиканским лицом, исполненным нежелания смириться с утратой своего физического изящества в угоду какому-то Аляжу Козини. Слегка ненормальному, слегка одержимому, уверенному лишь в неизбежности своей незавидной участи. Чудно́. И тревожно. Таракан размышляет, что мог бы изобразить этот Аляж, будь он художником. Наверное, ничего, кроме огромной кучи дерьма, заключает он. Вслед за тем Таракан предается более земным воспоминаниям – о том, что происходило под открытками, но я, слава богу, от них избавлен. Странно, что раньше я никогда не видел себя самого в столь явном и ярком, будто зеркальном отражении. Не знаю точно, когда я начал себя видеть таким образом, – наверное, совсем недавно, поскольку раньше я представлял себя более симпатичным и добродушно-веселым, не таким, каким вижу себя сейчас, – с дергающимся лицом и безумным взглядом.

Таракан чувствует: Аляжа что-то гложет, но он не решается спросить, что именно. Он думает: может, Аляжу привиделась женщина. И чувствует, что Аляж чем-то напоминает сломанную пружину, которая ничто не приводит в движение, а только колется. Таракан решает выдать шутку.

– Попомни мое слово, как пить дать, нарисуется какой-нибудь паршивый бухгалтер по имени Барри, – говорит он, разглядывая линии, которые выводит своим указательным пальцем на запотевшей стенке бокала. – Так всегда бывает. Ей-богу, я шесть раз кряду сплавлялся по Талли, и каждый раз у меня в группе оказывался бухгалтер по имени Барри.

Они смеются. Бармен передал им через стойку еще пару пива.

– Да уж, – изрекает Аляж, – от этих Барри нет проходу.

– И от врачей Ричардов, – подхватывает Таракан. – Как-то раз у меня на плоту их было аж целых двое.

– И от зубодеров Деннисов, – продолжает Аляж.

– Из Банкстауна[36], – подмечает Таракан. – Ох уж мне эти зубодеры Деннисы из Банкстауна! – Таракан заметно веселеет. – А про сиделок забыл? – вспоминает он. – Ни разу по одной не было. Всегда, всегда по паре.

– И ты даже не спрашиваешь, что они поделывали последнюю неделю. Потому как это касается работы, а их от нее с души воротит.

– Господи, только не это! Лучше спросить: ну что, Барри, где побывал за последний отпуск? И ему это нравится, потому как в глубине души он хочет доказать тебе и всем остальным, что он не какой-нибудь занудный домосед. А вот в отпуске он может вообразить себя кем угодно. Вот наш Барри уже гоняет на лыжах в Австрии, или топает по горам Тибета, или летает на воздушном шаре в Бутане, а я про себя думаю: бедняги, да у вас ни гроша за душой, и без няньки вы не сможете и шагу ступить, потому что, ей-богу, ежели вас предоставить самим себе, вы через час пропадете.

Между тем по радио передают результаты тотализатора в Рэндвике[37], а потом объявляют, что через пару минут подсчет начнется во Флеминге[38]. Таракан решает рассказать про себя, наивно полагая, что Аляж сделает то же самое.

– Повстречался я как-то с одной девицей, когда работал на Талли, и она оказалась проституткой. Говорила, у проституток все то же самое: нельзя говорить с клиентами по душам – кругом одни клиенты, представляешь? – нельзя говорить, что у тебя на уме. И ты не виновата, что они тебе противны, даже если хочешь, чтобы было по-другому, потому что кретины есть кретины: зачем платить за то, что можно получить бесплатно? Так им еще хочется пудрить тебе мозги, она так и говорила, а мозги не продаются. Они-то уходят, а ты остаешься, и дальше все снова-здорово, никуда не денешься. В общем, я несу чушь, знаю. Но у нас с ней вроде было что-то общее: она – проститутка, я – лоцман. Она мне нравилась, понимаешь? Очень даже нравилась. – Таракан улыбается и осушает свой бокал. – Когда нас спрашивали, где мы работаем, мы всегда отвечали: в туризме. – Он подзывает пальцем бармена – тот кивает и, достав из-под стойки поднос, ставит на него два свежих пива. – Что, в общем-то, было правдой. – Он отрывает взгляд от пустоты, поворачивает голову и смотрит на Аляжа.

– Все мы клиенты, – с легкой улыбкой говорит Аляж. – Под конец дня – все как один.

– Ладно, что у нас за маршрут? – спрашивает Таракан.

– Так, шуточное дело, – отвечает Аляж.

Когда Аляж еще только начинал лоцманствовать на реке, среди лоцманов было заведено главное правило: никогда не воспринимать все всерьез. Это же шуточное дело, говаривал Бормотун, первый лоцман, с которым он работал на пару, и Бормотун был прав: большое шуточное дело, которое делалось недели две, шуточное дело, суть которого заключалась в том, что только лоцманы понимали, что здесь смешного. Большое шуточное дело строилось на бессчетном количестве шуток, разыгрываемых с клиентами. Правила были частью этого шуточного дела. И действовали они на всем речном маршруте. Правила были для всего: когда есть, когда спать и даже когда ходить по нужде, что можно было делать только в полиэтиленовый мешок (его утилизировали в конце маршрута) и подальше от палаточного лагеря, при том что отхожие места выбирали лоцманы, а они, исключительно забавы ради, старались отыскивать их в конце какой-нибудь небезопасной длинной тропы, петлявшей по краям скал. Клиенты любили ясность, порядок и размеренность, привносимые правилами в мир реки и леса, не внушавший им никакой ясности, а, напротив, казавшийся беспорядочно-неопределенным. Однажды Аляжу до смерти наскучило устанавливать правила повседневной походной жизни, и он предоставил клиентам самим придумать их. И потом клиенты не без основания кляли его за то, что он испортил все дело – в смысле путешествие.

Он знал: все меняется, что для многих новоявленных лоцманов желоб уже вовсе не шутка и что новобранцы знали только те шутки, которые запомнили, чтобы потом вспоминать их, гребя на плоту или сидя у бивачного костра, и предназначены такие шутки были для того, чтобы развлекать клиентов. И когда Аляж попробовал объяснить все это одному молодому лоцману, который паковал снаряжение на складе Вонючки Хряка, собираясь на однодневный маршрут, так вот, когда он попробовал объяснить, что все дело в шутке, парень ничего не понял. Нет, сказал он, тут все серьезно. Но в том-то и «соль» шутки, подумал Аляж, но сказать вслух не решился. Всякий, кто отказы