Смерть, ритуал и вера. Риторика погребальных обрядов — страница 18 из 83

 и в теологии религиозного опыта Рудольфа Отто[193]. Сейчас восприятие человеком инаковости находит свое описание и объяснение в эволюционной и когнитивной антропологии[194]. В большинстве этих случаев с трансцендентностью связаны мощные положительные коннотации, но для наших целей полезно определить и ее теневую сторону. В самом деле, именно в погребальных ритуалах мы сталкиваемся и не игнорируем, говоря философски, теневую сторону «инаковости», включающую «не-нас, находящихся и в нас, и в мире вокруг нас»[195]. Ритуальные слова и песни убеждают в значимости участников, которые уже не возвращаются к предыдущему «нормальному» течению жизни, но развиваются и меняются в процессе. Несмотря на то что некоторые уже никогда не будут «снова счастливы», и, возможно, никто по-настоящему не знает, какую часть они составляют в других обществах, гораздо больше тех, кто был затронут «глубинами» и все же выжил. К выражению «время лечит» мы еще обратимся в этой главе: именно в подобных поговорках отражается опыт выживания в период непосредственно после потери и дальнейшего процветания — ведь время, а с ним и жизнь в новых реалиях позволяют ощутить свое присутствие. Именно здесь мы можем обнаружить новую «силу» утрат — они дают возможность утешать других людей. Тем самым они говорят слова против смерти: слова, наделенные смыслом из‐за пережитого горя. Именно человеческий гений превратил биологическое состояние горя, со всеми его негативными следствиями, в позитивный социальный статус — выживший, рассказывающий историю. В терминах социологии знания погребальные обряды не просто поддерживают, но увеличивают ощущение смысла (sense of meaning). Возможно, не случайно во многих традиционных обществах к пожилым людям относятся с особым уважением, ведь они прожили жизнь и перенесли ее тяготы, и во времена до появления формального образования к ним относились те, кого называли мудрыми. Мудрость в этом смысле — не просто туманная идея, но конкретный факт приобретения человеком точки зрения на жизнь, не только прожив ее, но и познав ценность существования с его невзгодами. Вполне возможно, что главная причина, почему религии так распространены в человеческой культуре, состоит именно в том, что они предлагают механизм такой просветляющей адаптации к смерти. В тех религиях, которые наиболее успешно распространились в мире, особенно заметен этот элемент.

Резервации

В любом случае говорить о религиях мира как способе справиться со смертью путем зарождения мудрости или воспитания форм трансцендентности — не значит закрыть глаза на глубоко личное положение тех, для кого трансцендентность «не работает». Тех, для кого «покорение смерти» (death conquest) скорее оказывается публичным, а не частным делом, и тех, кто использует предлагаемые культурой ресурсы ритуала, но не достигает глубоко личного аффекта. Очертить эту потенциальную область отчаяния особенно важно для нашего исследования, поскольку академические дисциплины, будь то социальные, психологические или медицинские, оперируют собственными теориями, «длиной волны» и целевыми аудиториями, но могут просмотреть или проигнорировать какие-то группы или индивидов. В значительной мере это неизбежно, и стоит остановиться и подчеркнуть, что даже когда социальные обычаи достаточно сильны, они не достигают цели для всех и каждого, поскольку кто-то может реагировать иначе[196]. По собственному опыту мы знаем, что все люди разные, поэтому даже в одной семье могут встречаться самые разные реакции на горе. Эта оговорка важна, поскольку наше внимание всегда будет тяготеть к традиционному, распространенному поведению, а не к специфически индивидуальному. Люди могут следовать традиции, подчиняться социальным ожиданиям, выдавать приемлемую публичную реакцию и во всех внешних проявлениях «справляться» с обстоятельствами, в то же самое время страдая от боли или мучаясь недоступным другим образом. Именно слезы, к примеру, могут давать более ясное понимание того, что мы можем с легкостью принять за должное; слезы занимают важное место в социологическом понимании ритуала, а также в психологии[197]. Однако многие психологи различают слезы плача (crying) и рыдания (weeping), считая плач сигналом страдания, в надежде, что кто-то незамедлительно придет на помощь, а рыдание — признанием беспомощности. Рыдание может выражать «утрату… признаваемую как окончательная и безвозвратная», в то же время предоставляя «сильное утешение» и «ослабление изоляции»[198].

Проявление горя

Возможно, проще признать тот факт, что не все культуры практикуют горе одинаково, чем признать безуспешность ритуала в наших собственных социальных мирах. Однако именно в публичном пространстве мы пытаемся не позволить нашему опыту диктовать, как мы воспринимаем эмоции, ритуал и веру других. Сказанное безусловно применимо к тому, что Эпштейн называет «праздником смерти» (pageant of death)[199], описывая похоронные ритуалы, в которых базовые человеческие черты — «праздность и эгоизм» — могут сопровождать стандартизированное конвенциональное оплакивание. У утверждения, что в значительной степени человеческая деятельность — это своего рода представление (performance), есть реальный смысл. Мы учимся вести себя в различных контекстах и узнаем, что кто-то лучше других осознает и выполняет то, что обычно ожидается в типовой ситуации[200].

Впрочем, не следует смешивать идею представления с проблемой искренности. Степень, до которой люди осознают, что они участвуют в представлении, может сильно варьироваться в разных обществах, у разных людей. Кажется справедливой мысль, что различия могут наблюдаться между выраженными группами. Как часто оказывается, например в Британии, телевизионные сообщения о похоронах трагически погибших людей свидетельствуют о разнице между социальными классами. Часто показывают, как многих женщин из рабочего класса буквально — физически — поддерживают близкие, они не дают им упасть под грузом горя, в то время как женщины из высших слоев без помощи, контролируя эмоции, справляются самостоятельно.

Общество, в котором особенно драматична и востребована демонстрация горя, — новозеландские маори. Для них смерть традиционно является временем потенциально опасным, поскольку оно нагружено высоким уровнем тапу (табу) — своего рода духовной силы, основанной на уважении к особым сверхъестественным власти и авторитету[201]. Дом, в котором умер человек, может быть сожжен. Труп облачается в наряды, и родня дежурит рядом с ним, поддерживая непрекращающийся плач. Когда присоединяется новый родственник, этот плач растет, превращаясь в вопль. Родственники могут наносить себе порезы до крови. Эрик Швиммер описывает сцены, когда все родственники «рыдают настолько сильно, что из носов течет слизь. Горе должно быть совершенно безудержным»[202].

Слезы и эмоции

Ради упрощения мы сфокусируемся на двух «типах» слез, частных и публичных, что поможет нам заложить базу для более сложных теорий горя. В этом кратком описании я предлагаю лишь набросок, напоминание, что всем знакомое явление может иметь более глубокий смысл.

Частным образом слезы проливаются в одиночестве или в окружении близких, партнеров и друзей. В качестве символа горя они говорят об утрате, ощущаемой в уходе другого. Они говорят и о боли оставленного, и о скорби по ушедшему. Было бы негуманно и аморально говорить о подобных слезах как чем-то эгоистичном, так же как бесчувственно утверждать, что слезы, пролитые за других, бесполезны. Слезы являются символом в самом глубоком смысле: они участвуют в том, что репрезентируют, и репрезентируют одновременно живых и умерших. Очевидно, что подобные слезы оказываются активным эмоциональным резервом, значение которого не подчиняется в полной мере никакому описанию. «Почему я плачу?» — вопрос непростой. В антропологии есть правило считать некоторые ритуальные действия просто самоцелью[203], оно же распространяется на слезы: просто нужно плакать! Плач сродни ритуалам, являющимся не кодом, который нужно взламывать, чтобы узнать их смысл, а просто действием, в котором или при помощи которого актор чего-то достигает. Люди — предельно сложные эмоциональные существа, и иногда они нуждаются в разгрузке. Но даже в качестве самоцельного действия слезы могут стать частью личного нарратива человека. Мы все много говорим сами с собой[204], и наш внутренний нарратив растет с накоплением эмоционального опыта. Мы говорим себе: «я плакал», «я рыдал», «у меня не осталось слез». И в этом растет наша идентичность, часть «самости», не рассчитанная на публичный мир. Оставлю пока что тему «самости», но что с публичными слезами?

Публичные слезы обычно проливаются в присутствии других, в том числе более дальних родственников, друзей и соседей. У многих есть опыт пребывания с пережившим утрату человеком или семьей вообще без плача, несмотря на печальную ситуацию. Затем в дом приходит кто-то еще, вступает в круг горюющих родственников, кто-то из них приветствует его со слезами и эмоциональным порывом: новоприбывший выполняет роль эмоционального триггера. Это важный момент, который ставит часто игнорируемый вопрос об эмоциях как таковых. Что такое эмоция? Это один из аспектов жизни, который все культуры принимают как данность, но относятся к нему по-разному. В глаза бросается разница между английской сдержанностью и итальянским кипением, но это лишь вершина айсберга человеческого разнообразия. В обществе люди склонны думать, что их образ жизни — надежный, конкретный и абсолютный. Пользу может принести более широкий взгляд, опирающийся на сравнительную антропологию и сформулированный, например, Росальдо: «чувство приобретает форму в мысли, а мысль нагружена эмоциональным значением… Эмоции — это мысли, прочувствованные в приливах крови, пульсациях, „движениях“ наших печени, сознания, сердца, желудка, кожи. Это воплощенные (embodied) мысли»