Смерть Сенеки, или Пушкинский центр — страница 19 из 37

ночь. Сначала мне подумалось: не слишком ли изящен стиль. Потом я начал проникать в суть. Думаю, что такое? Почему эта книга не похожа для меня ни на какую другую? Я так автоматически стал вспоминать и думаю: что такое? Нет, это не Бабель, не такой-то, не такой-то. Тут всё своё. Во-первых, композиция. Вот сейчас говорят: новая литература. А ведь здесь автор начал её непривычно… Дуэль, театр, провинция, время, странности жизни, поиски какого-то тайника… Как это неожиданно!.. Неслыханный, невиданный Узлов…»

Александр Володин… Саша… Он пришёл в театральную библиотеку, чтобы говорить о моих стихах. И сказал здорово. С умом и чувством. Может быть, в библиотеке сохранилась запись, надо узнать. Это было, когда Саша своих стихов ещё не писал. Или не показывал. Может, тот вечер и был для него одним из множества толчков к своей поэзии...

И на роман он откликнулся таким необычным предисловием, часть которого я показал вам выше…


С Игорем Квашой долго не виделись. Очень долго. Лет двадцать, наверное...

Ушёл Виленкин, дорогой Виталий Яковлевич. Он сдружил нас, держал близко к сердцу, мы были как братья в его монастыре. Конечно, вели мы себя как актёры, а не как монахи, но при Виталии в нашем деле всегда был отблеск искусства…

Впервые я показал «Гамлета» одному Виленкину у него дома. А после премьеры в московском Доме актёра поздравлять меня на сцену вышли Виталий, Кваша и Владлен Давыдов. Виленкин привстал на цыпочки, чтобы обнять, а Кваша смеялся так счастливо, как будто сам только что сыграл все роли в «Гамлете»...

В тот вечер они дали мне урок московского хлебосольства, Игорь заказал столик в ресторане ВТО и вместе с Виталием взял оплату на себя — я был пустой: общага, маленький ребёнок, больной отец... Они хотели, чтобы я запомнил этот праздник. И хотя, конечно, дело не в деньгах, но куда деваться, ведь и в них тоже; и как мы тогда посидели нельзя забыть. Хотя и вспомнить речи уже невозможно. Спасибо вам, дорогие, за первые посиделки…

И потом часто что-нибудь отмечали у Виленкина в Курсовом, с его прекрасной сестрой Анной Яковлевной, и у Кваши в Глинищевском, с его замечательной женой Таней и мамой Дорой Захаровной, которая была всегда рада моему появлению, а позже удивлялась, почему я редко звоню и так давно у них не был…

Виленкин был мхатовцем в лучшем смысле этого звания, Кваша у него — на первом месте, а я, может быть, входил в пятёрку, как и Андрюша Миронов. Но москвич Андрюша был ближе, а я, ленинградский, в географическом отдалении.

Скромный, строгий, сдержанный, образцово интеллигентный, субтильный, или даже миниатюрный, Виленкин был человеком очень большого масштаба. Но вот он умер, и его монастырь закрылся. А Ефремов, говоривший когда-то, что в Москве надо слушать одного человека, Виталия, велел поставить гроб Виленкина не на мхатовской сцене и даже не в главном, а в боковом фойе, холодном и тесном, куда не смогли войти все, кто хотел Виталия проводить…


Почему же мы так разобщились с Квашой, что нам ещё мешало, кроме службы в разных городах? То, что вслед за Виталием ушёл и Борис Биргер, наш общий друг, опальный художник, нервный, сухой, двужильный?..

Биргер воевал всю войну и ничего не боялся. А если боялся, то не показывал вида. Он открыто дружил с Андреем Дмитриевичем Сахаровым и Еленой Георгиевной Боннэр, написал их двойной портрет, добывал и отправлял им в ссылку лекарства, а по возвращении встречал на своём побитом «Жигулёнке». Его тоже стали выталкивать из страны всё сильней и наглее, и он уехал в Германию, прославившись там больше, чем в России, и я побывал у него однажды, а Игорь наезжал не раз…

Почему разобщились... Я уходил из Большого драматического, но театры — сообщающиеся сосуды, особенно — БДТ и Современник. Оказалось, что из всех существующих театров ушёл... А Кваша остался и остался навсегда…

Понимаешь, читатель, всё-таки вопрос ставится грубо, ставится судьбой, временем, словом. Артист ты или кто-то другой?.. Артист и только. Целиком. С концами. С погружением до самого донца, с зависимостью от театра, предельной и беспощадной. С актёрским голодом и актёрской сытостью. С врождённой неврастенией и верой в приметы. С ночным бредом, беспочвенными мечтами, взглядом свысока на остальное население. Посвящённый и горделивый. Страдающий от недооценки и счастливый в момент обладания залом. Потный от страсти, завидующий собратьям и без них никудышный. Пьющий или похмельный. Просохший или завязавший. Одинокий и взятый за горло, то есть стиснутый родимой труппой до одури или до смерти… Артист ты или не артист… Du bist oder nein du bist… Are you an actor or not… Вот в чём вопрос...

Ладно, господа, отвечаю. Не про себя, а про друга, Игоря Квашу. Уж он-то артист на двести двадцать процентов, хотя и ставит, и читает с эстрады.

Он затащил меня, уже отпетого концертанта, на один из своих первых «сольников», провожал к поезду и выслушивал соображения, а я хвалил, хвалил, чтобы он не огорчался и не останавливался. Я понимал, что свои недочёты он усечёт сам, только бы концертировал, повышая плотность короткой жизни. Артист Кваша. Коренник. Основатель. Столпник. Муж и мужчина. Последнее свойство нечасто и встретишь; многие заражены бабством, капризами, сварой. А на Игоря автор смотрит открыто и благодарно, хваля судьбу за безупречность героя и друга.


Наконец, встретились. И обнялись по-старому. Я сказал из Грибоедова:

— «Нас мало, да и тех нет...»

Игорь ответил от себя, зная что-то, мне ещё не открытое:

— И нам мало осталось.

Он смотрел внимательно, с сочувствием и пониманием, как на всех потерянных и растерянных в своей передаче «Жди меня» по Первому каналу.

— Передача тебе идёт, — сказал я. — Ты в ней равен себе. Жаль, что её не видел Виленкин. Он был бы тобой доволен...

— Спасибо, Володь, — сказал Игорь и усадил за стол. — Ты читал книгу о Стржельчике, мне переслали недавно?..

— Толубеев сделал бы лучше, жалко, что не успел.

— Понимаю, — сказал Игорь. — Но есть Стржельчик, есть театр...

На столе перед ним лежала книга с портретом Игоря на обложке, как видно, приготовленная мне. Я достал из сумки две свои и положил рядом.

— Какая большая, — сказал я.

— А у тебя их много, — сказал Кваша.

— Мать рассказала: звери спрашивают львицу: почему один детёныш? Она отвечает: я рожаю однажды в жизни, но зато я рожаю льва. Может, актёрская книга и должна быть одной. Я-то всю жизнь двоился... Много играешь?

— Через два дня на третий, — сказал он. — Сейчас хотел бы поменьше...

— Много спектаклей — не дают вздохнуть, мало — как без воздуха...

— А ты играешь?

— Редко... «Розу и крест» с Заблудовским… И детьми…

— Кто это — «дети»?

— Мой курс, студия, ученики, играем Пушкина, Грибоедова, Шекспира... Театр при Пушкинском центре. «Пушкинская школа». «Ты этого хотел, Жорж Данден...»

Кваша кивнул и глубоко закашлялся. Какие-то идиоты всё время набирали номер его мобильного и сопели в трубку. Издержки славы…

— А дублёры есть у тебя?

— В том-то и дело, что нет, — сказал Игорь. — Всё-таки лет много.

— Ты тридцать третьего?

— Тридцать второго.

— Разве не от тебя зависит?.. Я думал, хочешь — играешь, не хочешь — нет…

— В том-то и дело, что не так, — повторил Кваша и посмотрел, как будто спросил: «Ты что, забыл?..»

Теперь кивнул я. Мне захотелось что-то объяснить про себя, про эту жизнь, в которой всё необъяснимо, и, взяв со стола свою книгу, стал листать страницы. Конечно, стихи ничего объяснить не могли, но всё же, всё-таки. Может быть, что-то застревает между строчками? «Ты — смысловик», — сказал мне однажды Рассадин. Смысл возникает сам по себе, без нашего умысла…

— Это Коржавину и Рассадину, — сказал я. — Я глохну, Эмка слепнет, а Стасик — без ноги…

— Я не знал, — сказал Игорь, и стало видно, что он ощутил боль.

— «Мы живём и в чаду, и в бреду, / кто безух, кто безглаз, кто безног, / но творим друг для друга среду, / охраняем один островок. / Тут не в возрасте дело, ты прав, / если хочешь, уже не в стране, / хоть единый российский устав / соблюдаем, как можем, вполне. / Крепко держимся памятных вех, / открываемся, как на духу, / и душа улетает наверх, / всё любимое — там, наверху...»

Я читал и видел, что это уже не только стихи, а реплика в разговоре. К ней припадала Москва, опять новая с одиннадцатого этажа. Москвы было так много, как никогда прежде в этой комнате. Со стены смотрел ещё один Игорь, такой, каким его увидел покойный Биргер, — молодой, красивый, совсем не усталый… Рядом с Квашой появился Виленкин и стал еле заметно кивать маленькой гордой головой в такт замедленному чтенью...

— «Реже письма, но чаще звонки, / больно чувствуем свой своего. / Нам меняться уже не с руки / не скажу, накануне чего. / Что мы чуем, покуда с земли? / Кем для нас продлевается срок? / Два безбожника Бога нашли. / Третий смотрит на этот порог. / «Мало нас, да и тех уже нет», — / Грибоедов сказал одному... / Ну, пока... Наступает рассвет. / Вот засну, да и вспомню, кому...»

— Хорошие стихи, — сказал Кваша.

— Ты услышал, — сказал я.


…Обсуждали с Виктором Гвоздицким возможность показать его спектакль о Пушкине на Псковском фестивале, и вдруг он говорит:

— Владимир Эмануилович, вы мне однажды очень помогли; были какие-то жуткие гастроли БДТ в Омске и Тюмени, я жил в номере с артистом… он пил горькую. Вы почувствовали моё настроение и спросили: «Как вам живётся?» Я говорю «Плохо». А вы: «Не знаю, поможет ли вам, но попробуйте понять одну вещь. Это — не театр, это — армия, и вы — на службе. Сумеете снести её порядки и дисциплину — победите вместе с армией, а нет — так нет…» Вы знаете, я понял, и вдруг стало легче…

Я об этом эпизоде забыл, а когда Гвоздицкий вернул его мне, задним числом и сам понял заново. Недаром же это совпадение: я жил в БДТ 25 лет, столько же длилась солдатская служба царю. В те годы мы с БДТ больше всего побеждали…