Смерть Сенеки, или Пушкинский центр — страница 23 из 37

юбимых его ролей, выпущенная впервые при Гоге, публично хваленная Мастером. И в то же время — главный подарок от меня. Ставил Блока и назначал его на роль я. История юбилейного спектакля описана подробно. В 2009-м, почти через тридцать лет после столетия Блока, новый вариант спектакля стал совместной работой Пушкинского центра и БДТ имени Товстоногова. Наш дуэт с Заблудовским шёл в ансамбле, состоящем из моих учеников, которых Изиль успел полюбить, а они его тихо обожали…

— Воля, — спросил он, — что, если во время боя я не буду становиться на колено, очень больно вставать?..

— Конечно, Изилёк, о чём разговор! — как можно небрежней ответил я.

У него был рак, местный и системный, операция уже невозможна, и, по словам Иры Шимбаревич, он сам всё усугубил, спросив в поликлинике, как унять боли в ногах. Ему посоветовали алфлутоп.

— Владимир Эмануилович! — говорила Шимбаревич, как всегда горячо и убедительно, — у нас в БДТ просто национальная катастрофа, все болеют, вся наша жмеринка, все машины возят «золотой песок» не на репетиции, а на уколы, капельницы, рентгены, узи… Я спрашиваю Изиля Захаровича: «А что вам делают?» Он говорит: «Алфлутоп». — «Да вы что!.. Вам алфлутоп противопоказан!..» Это — вытяжка из мелкой морской рыбы, от него растут хрящевые прокладки!.. Алфлутоп стал стимулятором ракового процесса!.. За ним нужен настоящий уход, его нужно кормить с базара — парное мясо, свежая рыба, зелень, а он вышел из больницы, взял авоську и пошёл в магазин!.. Я не могу разорваться, у нас ремонт и переезд!.. Сейчас он принимает два препарата, они вводятся в жидком виде, лекарство называется мабтера, самый медленный режим, одна капельница длится 16 часов!.. Владимир Эмануилович, первый, кто меня заставил вникать в медицину, был Товстоногов. Приходила в кабинет Людмила Ивановна из обкомовских усыпальниц и несла вредную чушь. Я позвонила настоящим докторам, стала читать медицинские книги и сказала ей: «Уходите и больше здесь не появляйтесь!..» Гоге нужно было колоть ретаболил, а он заявляет: «Ира, я никогда не снимаю штаны пры дамах!» А я говорю: «Значит, это случится впервые, и я стану свидетелем летального исхода! Я на вас, как на мужчину, не смотрю, вы — мой начальник и только!» И он получал свои уколы в мягкое место, как миленький!.. Будем ждать, Владимир Эмануилович, будем надеяться!..

— Спасибо, Ирина, — сказал я и перезвонил через два дня.

— Это — катастрофа, — сказала она. — Мы потерпели поражение. Изиль Захарович не воспринимает мабтеру. И химию тоже отторгает.

— Я знаю, Ира, но скажи мне честно… Это… года два?..

— Нет, что вы!.. Нет… Нет…


Прошло время, и я снова встретился с Нателлой Товстоноговой. Разговор был долгий, с отступлениями и возвращениями к главной теме. Страна прошлого — вот куда мы отправлялись вместе с ней, и эта страна волновала нас сегодня больше любой загранки и даже самой Японии.

Разумеется, речь шла о её брате и муже, и Нателла опять вспомнила давний случай с однокурсником Гоги, который добровольно доложил парткому ГИТИСа, что у Товстоногова репрессирован отец. Гогу исключили из института, он мог сгинуть, исчезнуть с концами, как многие, но вмешался счастливый случай, и появилось верховное указание, мол, сын за отца не отвечает. Это было чудовищное враньё, но оно давало слабую возможность чиновничьей демагогии. Товстоногов был возвращен в альма-матер и, с Божьей помощью, спасён.

— Но Гога его оправдывал, — сказала Нателла, — сделал скидку на то, что однокурсник боялся за себя. А я скидки не делала. Если бы его спросили, припёрли к стене, было бы другое дело. Но ведь его никто не спрашивал, понимаешь, он сам пошёл и сказал.

— Да, — сказал я. — Поступил, как отличник…

— Гогу раздражал театральный институт. Там всегда требовали процента русских фамилий.

— Когда я приехал в БДТ, мне предложили поменять фамилию. И я понял, что это шло от Гоги…

— Но ты же этого не сделал. Гоге самому предлагали взять фамилию матери, а не отца. Чтобы утвердить главным режиссёром в Тбилиси. Но он отказался. Если бы у отца была счастливая судьба, он бы, может быть, подумал, но отец был ре­прессирован, и это было бы предательством. Он сам так говорил. А ты…

— Мою мать тоже репрессировали, а отец тяжело заболел. Но в театре сменили фамилии и один, и другой, и четвёртый…

— Да, в театре есть подонки,— сказала Нателла и привела примеры. — Икс говорит об этом совершенно открыто! Игрек такой же, только сдерживается. Ведь он — сын интеллигентных родителей, а такой чурбан! И Игрек, конечно, примыкает к ним всем в душе. Он расцвёл бы пышным цветом, но стеснялся Гоги. У него такой прямолинейный ум…

— Да, Гога им не давал развернуться, — сказал я и спросил о красавице Саломее, матери Гогиных детей.

— Не было ничего, — сказала Нателла, — что бы он мне не рассказал… Сначала из семьи ушёл Гога, заподозрив её в неверности. А потом, недолго побыв с детьми, она привела их к нам. Сандро было год и четыре месяца, а Нике — четыре месяца. И Ника жутко болел, мы еле вытащили его. Потом был суд, и её просили взять на время Нику, но она отказалась… Потом она вышла замуж за главного архитектора Тбилиси, и у неё был ещё один ребёнок. Она была очень красивая.

— А с мальчиками виделась?

— Нет. Уже потом, когда они были в 8-м и 9-м классе, она приехала с подругой, Медеей, тоже очень красивой. И тогда Сандро и Ника спросили меня: кто же из этих двух — их мама?.. Наша мама, моя и Гогина, Тамара Михайловна, её не любила. А я с ней встречалась время от времени, у нас были нормальные отношения. Потом муж-архитектор от Саломеи ушёл, она сильно переживала…

— Она жива?

— Нет, обнаружился рак, и она умерла.

— Гога любил её? И поэтому не женился?..

— У него возникло недоверие к женщинам. А потом появился даже какой-то цинизм. Он был женат ещё раз. Но у него личное никогда не было связано с театром. А Инна Кондратьева не могла вынести, когда в театре появилась Доронина, и в «Иркутской истории» роль досталась Тане. С Саломеей были такие же сложности…

— Нателла, — спросил я, — а сколько было тебе, когда пришлось воспитывать мальчиков?

— Восемнадцать, — сказала Нателла.

— Как же ты решилась?

— А что мне оставалось — в детский дом отдавать?

И тут до меня дошло, почему Нателла всегда казалась мне ближе других из семьи. Она всех чувствовала своими, в том числе меня. Она не боялась ответственности.


10.


С премьерой «Ивана» я Гогу так и не поздравил, это было выше моих либеральных сил. Нельзя было не поздравить Мастера с премьерой!.. Но и поздравлять было нельзя, нечестно...

О, как скрестились наши взгляды после дурацкой отсидки в ложе и ещё более дурацкого выхода!.. Теперь поздравление показалось бы просто издёвкой...

Что было хуже, скажите, умные люди, поздравлять или нет?..

«Какой из уклонов от генеральной линии партии хуже — правый или левый?» — спросили Сталина. «Оба хуже», — сказал рябой. С юмором был бандит.


Закрыв за собой дверь и не успев сориентироваться в пространстве, я агрессивно сказал:

— Сдвинете с роли — уйду!..

Гога не задержался с ответом и выпалил, как из двустволки:

— Да!.. Сдвину!..

На миг мы встретились взглядами, но этого хватило, чтобы вспомнить ту переглядку, когда я возник перед ним из ложи, как тень отца Гамлета. Стало ясно, что общей игре — конец, но вместо того, чтобы развернуться и выйти, я двинулся вперёд и сел в белое кресло у Гогиного стола. Он пошёл к своему и тяжело уселся напротив. Сигареты и зажигалка лежали на столе. Курить было запрещено врачами.

О чём говорят в случаях разрыва?.. Что ему говорили уходившие?..

— Я надеюсь, «Мещан» вы играть не откажетесь? — внезапно спросил Товстоногов.

— Конечно, — сказал я.

Маленькие окна, как всегда, были глухо задёрнуты шторами, и воздуха не хватало. Я видел длящуюся сцену со стороны и сознавал, что должен переживать глубокую оценку, но драматизм происходящего чувствовал неотчётливо. Наверное, у Сенеки, как у Сергея Сергеевича Карновича-Валуа, старейшины нашей гримёрки, болели длинные ноги. Как залежавшийся дома Станислав­ский, старый римлянин был обречён. Смешным и нелепым виделось то, что к нынешнему дню я догадался, как играть Сенеку, который, как придумал Радзинский, всё-таки явился к Нерону...

Через много лет Ира Шимбаревич, сидевшая в предбаннике Гоги, рассказала мне, что, когда я ушёл, Гога появился из кабинета, взял графин с водой, налил полный стакан и вернулся с ним в кабинет, закрыв за собой дверь. Больше часа он не звонил и не снимал трубку…


Риелтора из Пушкина звали Леной, кочергинская рекомендация произвела впечатление, и она взялась за меня со всей энергией. Не очень веря в предприятие и посмеиваясь над собой, мы с женой обошли три или четыре квартиры в Царском Селе, одна из которых дважды не открывалась, — то ли хозяин не до­ждался нас, то ли мы не застали хозяина.

На третий — совпало. Он сидел на низкой скамеечке посреди своей разрухи и, глядя исподлобья, сказал что-то низким голосом. Теперь это — редкость, и в театре, и в жизни. Оказалось, что хозяин торопится, хочет купить дом в деревне и уже нашёл его. Но, прежде чем купить его жильё, нам нужно было продать своё, иначе — не на что покупать.

Пушкинская «двушка» была рядом с царскосельским вокзалом, давая возможность сесть в электричку на Витебском и полететь на ближайший юг…

Вид из окошек оказался в парк, в зелень и в свет. К тому же у Иры в Пушкине тотчас переставала болеть голова…

Мрачноватый мужичок с низкой скамеечки так и не встал, но смотрел на меня пристально, как будто гипнотизировал или подавал какой-то сигнал. Скоро до нас дошло, что Кочергин тоже положил глаз на эту «двушку», думая превратить её в мастерскую, но, узнав, что мы близки к решению, сказал риелтору Лене, что купит её только в случае моего отказа. Хозяин, которого назовём Романом, — пусть в романе будет и Роман, — тоже предпочёл нас, и скоро прояснилось почему. В прошлое время он был официантом в ресторане «Невский», и за его столиком я, как он сказал, кутил однажды с Володей Высоцким.