— Спасибо, так и сделаю!..
Когда я вышел, в секретариат позвонил Швыдкой, и Раиса Антоновна усадила меня. Ждал я недолго, в приёмную перезвонил Степашин с вопросом, не ушёл ли я.
— Передайте Рецептеру, — сказал он своему секретарю, — что Швыдкой обещал быть настойчивее, так что будем надеяться.
Раиса Антоновна передала трубку мне:
— Владимир Эмануилович, приходите 13 июля на Книжный съезд, там будет Валентина Ивановна, там и закрепим… — сказал Степашин, который к этому времени был и президентом Российского книжного союза.
Раиса Антоновна, позвонила невидимому мне человеку и назвала его по имени.
— Нужно приглашение Владимиру Эмануиловичу, — сказала она, — он — личный гость Сергея Вадимовича.
Снова взял вересаевский сборник «Пушкин в жизни», предъюбилейное издание 1936 года, дивный двухтомник в твёрдых обложках, синих, с барельефами поэта как бы слоновой кости на каждом. Оба тома распухли от моих многолетних закладок, где ни открой, — зачитаешься, видишь Пушкина в жизни…
В Михайловском, где я бываю каждый год, от обид было не укрыться.
«Всемилостивейший государь! В 1824 году, имев несчастье заслужить гнев покойного императора легкомысленным суждением касательно афеизма, изложенным в одном письме, я был выключен из службы и сослан в деревню, где и нахожусь под надзором губернского начальства. …здоровье моё и аневризма давно уже требуют постоянного лечения… осмеливаюсь всеподданнейше просить позволения ехать для сего или в Москву, или в Петербург, или в чужие края…»
«Покойный император в 1824 году сослал меня в деревню за две строчки нерелигиозные, — других художеств за собой не знаю…» Это — Плетнёву…
«Гонимый шесть лет сряду, замаранный по службе выключкою, сосланный в глухую деревню за две строчки перехваченного письма, я, конечно, не мог доброжелательствовать покойному царю… Но никогда я не проповедовал ни возмущений, ни революций, — напротив». Это — Дельвигу.
Обида не испарилась. «Я теперь во Пскове, и молодой доктор спьяна сказал мне, что без операции я не дотяну до 30 лет. Не забавно умереть в Опоческом уезде…Что мне в России делать?» Плетнёву.
Унизили… Унизили и продолжают держать в унижении… Больно.
А.Н. Вульф пишет в дневнике, что Пушкин обещал непременно написать «историю Петра I, а александрову — пером Курбского!..»
Да, всё давно известно, но представьте себе заново, господа читатели, почувствуйте!.. Ставлю спектакль по мотивам пушкинской «Истории Петра»…
Не перенёсший обид и страстей, — я таких не встречал, — не может вообразить, как неотступно витает крылатая смерть над освещённой коробкой сцены, каким зорким оком высматривает она очередного подранка. Обида — вот смертельная наша болезнь, её растущая опухоль сажает актёрские голоса, затмевает взоры, пожирает ткани и кости...
— Завтра, нет, 8-го ложусь, — сказал Заблудовский 6 ноября 2010 года.
— Что тебе сказали, это — консервативное лечение?
— Не знаю.
— Но оперировать не будут?
— Может быть.
— Эту шишечку?
— Наверное.
— Взял с собой что читать?
— Нет, не хочу. Лежу — хорошо, сижу — нормально, встать трудно…
— Маленький телевизор?
— Нет.
— Тогда — школьную тетрадку, записывать мысли, случаи… Тебе принести?..
— Ладно, Воля, не трепись…
— Я вышел — ты ложишься, ты выйдешь — мне идти. Будь оптимистом.
— Конечно, Воля.
— С Богом, Изилёк…
Я был у него в Институте гематологии, 2-я Советская, 26, хирургическое отделение, палата восемь. 7 декабря он играл в театре, а 15-го был назначен наш спектакль «Роза и крест» в Малом драматическом.
— Играю до последнего, — сказал он.
— Слушай, — сказал я. — Давай я отменю 15-е, перенесём, разберёмся.
— Нет, Воля, нет, ни в коем случае!.. Не так много у меня спектаклей, чтобы ещё отменять!.. Спектакли меня держат…
Пятнадцатого все участники «Розы и креста» не отходили от закулисных телевизоров. Перед началом, увидев его, я сказал:
— Изилёк, давай я выйду перед занавесом, скажу слова и отменю, перенесу…
— Воля, не делай этого, я хочу играть.
И он играл. Чуть потише, чем обычно, но внятно и правдиво. Ребята, уходя и не уходя со сцены, собирались в кулисах. Они помнят до сих пор, что, когда Гаэтан Заблудовского сказал своё «Но трижды прекрасна жизнь», глаза у них были на мокром месте.
Подошли к «майским календам» и песне Гаэтана. Его пошатывало, и, обнимая за плечи, я осторожно вывел его вперёд. Песню Странника он читал тихо и бескрасочно, словно находясь на границе миров. «Мчится мгновенный век, / Снится блаженный брег!» Это был его последний выход в спектакле и в жизни.
«Мира восторг беспредельный / Сердцу певучему дан. / В путь роковой и бесцельный / Шумный зовёт океан…»
Я отвозил его до дому, и всю дорогу к себе слышал его голос: «Всюду беда и утраты… / Что тебя ждёт впереди?.. / Ставь же свой парус косматый, / Меть свои крепкие латы / Знаком креста на груди!..»
На следующий день в тот же институт его должен был отвезти театральный водитель, но Заблудовский поехал сам на городском транспорте.
Он сидел на койке и говорил с освобождённым водителем, благодаря за заботу. Речь оборвалась, и он упал на пол. Сделали массаж сердца, но жизнь окончилась.
БДТ прощался с Заблудовским 20 декабря. Я был с ним и что-то сказал ему на заснеженном кладбище, а он дал мне знать, что слышит…
Как-то меня спросили о методе Товстоногова, и я ответил: это Товстоногов, сидящий в зале. Собственно, метод заключался в том, что он блестяще помнил, на чём остановился в прошлый раз и закрепил в артистах выверенным действием. Ткань спектакля возникала между Гогой в зале, с его правом курить, теми, кто в этот момент был на сцене, и теми, кто за кулисами или за Гогиной спиной ждал своего часа и выхода. Для следующей репетиции оставалась петелька, за которую цеплялся крючок завтрашней... Сквозное действие выстраивалось не по тексту, а порой и вопреки ему. Когда Гога был в форме, можно было залюбоваться. Он всегда убирал лишние действующие лица и только раз названные имена, чтобы не засорять мозги артистам и зрителю. Самые ленивые актёрские «полушария» при Товстоногове начинали искрить и рождали новорождённый смысл.
9 августа 2012 года во сне умер в больнице Петя Фоменко, не успев понять, что умер. Машинка заводила сердце семь раз, а на восьмой — не завела. Это случилось утром, между восьмым и девятым часом…
Родные и театр были готовы давно и держали себя мужественно. Похороны назначили на понедельник, тринадцатого, с новой сцены.
Я читал Псалтирь и поехал в Москву прощаться…
— Здравствуй, Серёжа.
— Здравствуй, Володя, — ответил Юрский.
— Надеюсь, на здоровье не жалуешься?.. — спросил я.
— Не жалуюсь, но приходится иметь его в виду…
— Приедешь ещё разок на фестиваль?
— Володя, сейчас это нереально: предстоит столетие Плятта, весь декабрь буду его готовить… Надо придумать, как это провести. Никуда мне не уехать…
— А я размечтался, хотел тебе предложить поставить ещё какого-нибудь «Мольера» или какую-нибудь «Фиесту»…
— Это всё равно, если бы я предложил тебе поставить что-нибудь в Харькове…
— Для тебя я бы поехал… Видишь, какой я полемист?
— Да, полемист ты хороший…
— А Харьков у тебя — от Паниковского: «Езжайте в Киев!»
— Да, пожалуй. То работа, то медицина…
— Знаю, это я тоже прохожу: то операция, то уколы, то десять таблеток в день. Измеряют, суют под аппарат, дуплекс, комплекс... А всё вместе — старость…
Первая Серёжина книжка «Кто держит паузу» полна деталей, которые я упускал, но недавно, перечитав ночью, встретил, как новости. Он репетировал роль Адама в «Божественной комедии», Евой была Зина Шарко, его жена. Ещё до премьеры, готовясь к «Горю от ума», Товстоногов узнал, что Смоктуновского на роль Чацкого у него не будет и, вызвав Юрского, сказал, чтобы готовил Чацкого…
Свою книжку Серёжа подписал мне так: «Волику, мужественному поэту и артисту искренне дружески. До свиданья. Конец сезона 12/VI/79 г. С. Юрский».
— А ты бываешь в Москве? — спросил он.
— Бываю, и это связано с Рассадиным. Вот он действительно болеет. Я беру командировку, день — министерское присутствие, второй — у него. Сижу у дивана, по семь–восемь часов говорим. До поезда. Ещё недавно он стоял, а потом слёг. Скачет сахар, скачет давление, сейчас лежит, даже телефон врачи запрещают...
— Это я очень понимаю по Славе Невинному, я придумывал ему какие-то работы, звонил, а сейчас перестал, страшно. Страшно!.. Что сказать?..
— Стасик мне говорил о твоём звонке, ты его порадовал.
— Это замечательная книга, «От Фонвизина до Бродского»!
— Там ещё «Советская литература…», «Заметки Стародума»…
— Эти я более или менее знаю…
— В следующий раз соберусь в Москву, позвоню заранее. Надо всё же видеться, хоть изредка. А то ведь потом — суп с котом.
— Да, знаю такое блюдо… До звонка. Обнимаю тебя.
— И я тебя обнимаю.
С Юрским больше всего наговорили не воочию, а по телефону… Он виделся мне здоровым, спортивным, даже атлетически крепким. По моему зову прибыл на один из Пушкинских фестивалей, выступал на сцене и на лаборатории, обсуждал проблемы театра Пушкина, и, как всегда, произвёл впечатление физической неутомимости и неподдельной отзывчивости.
— Здравствуй, Серёжа, чем занят?
— По-моему, ставлю свой последний спектакль…
— Храни Господь! Не зарекайся, Серёж!.. Всякая речь опасна пророчеством... По своей пьесе?
— Нет, тут один молодой человек написал о Шагале.
— Это высоко. А Тенякову с дочкой займёшь?
— Тенякову займу, а дочку — нет.
— Здесь один тип собирался ставить о Шагале пластический спектакль…
— Политический? — переспросил он.
— Нет, пластический, не балетмейстер, а режиссёр, вот фрукт!
— Ну вот, — сказал он, — это — зараза. Все наши мюзиклы и пластические спектакли — и есть разрушение театра.