Спектакль назывался «Два романа». «Роман в письмах» вспоминают нечасто, «Марью Шонинг» мало кто знает до сих пор. В этих двух пробах, тоже якобы незавершённых, даёт себя знать настоящая и новая для века драматургия.
— Я забыл, что это студенческий спектакль! — сказал Радзинский. — Конечно, «Роман в письмах» оглядывается на «Опасные связи» и «Томное сватовство». Пушкин и Жуковский, обнимаясь в слезах, говорили о платонической любви, а фрейлина, между тем, уехала беременной… Но «Марья Шонинг» — это просто неслыханно!.. Поздравляю!..
При этой встрече я опять спросил, помнит ли он «Ивана».
— Ещё как! Я был в ярости и напомнил Гоге его фразу, которую сам слышал от него: «Я бы не хотел, чтобы театр умер раньше меня»… Он стал повторять, что не разделяет позиции интеллигентов, которые всё ругают, а сами ничего не в силах сделать… Ты знаешь…
— Это началось с «Трёх сестёр»: «они ничего не делают!..» Та же позиция. Но там был Чехов!.. И там был Гога, полный сил… Талант побеждает любую концепцию. Концепция — узкая мысль, а талант стремится к гармонии…
— Подожди, дай переспросить, «Марья Шонинг»…Чей это текст?
— Да Пушкина, Пушкина, Александра Сергеича, — смеялся я.
— Какая проза! Сухая, лаконичная, — восхищался Эдик. — Поразительно, какой путь он прошёл!.. Это же Достоевский! — догадался он, наконец.
— Во-о-от!.. Ты понял, ты почувствовал, — радовался я…
Мою книгу о Пушкине я хотел вручить Гранину в ответ на его сборник о Пушкине, который он подарил мне. «Володе эту книгу с боязнью потому что пушкинист. Д. Гранин 2014». Дарственная наводила на размышления, но ирония радовала. «Моего лейтенанта» он надписал проще: «Володе — с давней любовью».
Позвонив к вечеру и собираясь приехать на будущей неделе, я напоролся на решительный вызов:
— Приезжай прямо сейчас, я свободен…
Оценив объём и вес моего сборника, который я назвал «Принц Пушкин, или драматическое хозяйство поэта», он сказал: «Ого!» и стал с ходу делиться.
— Понимаешь, Володя, вот я взял недавно читать Флобера, — взять с полки Флобера на десятом десятке, такое надо придумать. И тут последовала ожидаемая оценка, — нельзя читать!.. Или вот Достоевский… Читаю и вижу, что это просто болтовня… Толстого я очень чту и ценю, но как он начнёт рассуждать, меня одолевает скука. Даже лучший его роман «Анна Каренина», самый лучший, начинается с того, что Левин косит траву. Надо, кажется, переходить к делу, двигать действие, а он всё косит и косит. Потом появляются главные герои, а Левин всё ещё недокосил. Сколько можно?.. И только Пушкин пишет без всяких лишних штучек. «Капитанская дочка». Такая настоящая костлявая проза.
Тут я поднял вверх большой палец и повторил: «Костлявая проза»!
— Это я тебе как прозаик прозаику говорю, — сказал Гранин.
И всё-таки Достоевского нужно было защитить.
— Даниил Александрович, не хотел перебивать, уж больно хорош был монолог, но про Фёдора Михайловича есть что возразить.
— Возражай, — весело сказал он.
— Играл Раскольникова, репетировал Мышкина, ставил для себя «Бобок» и «Сон смешного человека». Я его присвоил, как актёр, и он меня — тоже… Но Пушкин это и советовал: «Роман требует болтовни. Высказывай всё начисто…».
— Где это он сказал?
— В письме.
— Скажи, где прочесть.
— Письмо, кажется, Бестужеву. Вернусь домой, перезвоню.
Письмо Бестужеву датировалось 1825 годом, за несколько месяцев до декабря, и, возвращаясь к «болтовне», мы с Граниным сошлись на том, что у Пушкина оставалось время перемениться к роману…
На этот раз я читал ему «Последние связи теряю с войной…» и предложил подарить.
— Подари. Покажи, как ты пишешь. — И он взял в руки мой блокнот, черновой, сборный, наброски писем, деловые заметки, любая всячина, включая стихи. Никому бы не показал, а ему доверил.
— Экономишь бумагу, — сказал он. — И почерк не ахти… А профили где?.. Профили не рисуешь?
— Нет, не моё.
— Зачем экономишь?
— Как-то само собой… Наверное, с войны. Было плохо с бумагой.
— Было плохо не только с бумагой, — сказал Гранин. — А когда стало хорошо, бумага терпела что угодно.
Новый вопрос был опять неожиданным:
— Володя, ты тоже считаешь Чаадаева сумасшедшим?
Сумасшедшим я Чаадаева не считал, но, догадавшись, что Гранин готов опровергнуть исторический слух, стал рассказывать, как репетировал роль Чаадаева с Владиславом Стржельчиком для телеспектакля «Смерть Вазир-Мухтара». Слушатель стал смеяться и звать дочь Марину, которая на призыв не шла. Отказавшись от помощи, Гранин сам встал с кресла, дошёл до кухни, но вернулся один.
— Стесняется, — сказал он, усевшись. — Прочти ещё.
Я прочёл «Вальс имени Гоголя», то ли стихи, то ли песню.
— Как ты играешь словами, — сказал он, и было неясно, хвалит он или сомневается, нужна ли такая игра.
— Если само идёт, почему нет?..
В тот раз Гранин доставал немецкую газету и показывал фотку: он во время своего легендарного выступления в Бундестаге…
С двадцатипятилетием он поздравил так:
«Я рад поздравить весь коллектив Пушкинского центра и театра «Пушкинская школа» с юбилеем! Думаю, что вы сами радуетесь. Ваш центр отличается независимостью. Единственный, кому вы подчиняетесь, это — Пушкину. Ещё немного и Рецептеру.
Я думаю, что оба этих мужика вас вполне устраивают. Живите и наслаждайтесь своей молодостью и удовольствием, которым вы награждаете нас!»
В один из первых рабочих дней 2006-го Евгения Владимировна Петриашвили из Министерства финансов сказала:
— Должна вас огорчить, В.Э., ответ на просьбу получен, — и замолчала.
— Понима-а-а-ю, — протянул я.
— В нём ссылка на статью 36-ю Федерального закона о бюджете, т.е. агентству выделены деньги по верхней строчке…
Это значило, что денег больше не дают, и всё опять зависит только от агентства. А Пушкинский центр у него не один, а один из тех трёх учреждений, которые всё-таки стали «возвращенцами». Известие об этом я скрывал от самого себя, чтобы не сглазить. И Швыдкому было по-настоящему трудно, потому что теперь оказались нужны не прежние, а новые, бльшие цифры, нам-то, центру, нужны ставки на целый актёрский курс, где же их взять?..
— А кто подписал ответ?
— Заместитель министра финансов Татьяна Алексеевна Голикова.
9 февраля того же года докатилась благая весть о том, что в Распоряжении Правительства РФ от 1 февраля за номером 103–Р Пушкинский центр уже вне списка оптимизируемых учреждений.
Значит, он провисел под дамокловым мечом оптимизации… Сколько же?.. С декабря 2004 года… Больше года… Точнее — тринадцать месяцев.
Вздохнём вместе, читатель.
Мы получили право быть теми, кем родились.
Конечно, административный детектив ещё не окончился, но 9 февраля можно было считать днём снятия аппаратной блокады.
Летом заканчивали обучение мои студенты, а положение Пушкинского центра окончательно определено ещё не было.
— Здравствуйте, Михаил Ефимович!.. Поздравляю… Желаю…
— Владимир Эмануилович, взаимно, того же и вам!..
— До меня дошло, что Министерство финансов не даёт дополнительных средств для оставляемых федералов, но разрешает в рамках отпущенных проблему решить.
— Да, это так, но денег-то совсем нет, поэтому я и просил Сергея Вадимовича позвонить Алексею Леонидовичу. — Имелись в виду Степашин и Кудрин. — А я поручу Майе Бадриевне разобраться и посмотреть, что и как…
— Но Сергей Вадимович сказал мне, что вы обещали нам помочь.
Тут Михаил Ефимович произнёс дипломатическую фразу, которая могла звучать отчасти утверждающе, а отчасти вопросительно, мол, не хочет ли Сергей Вадимович проверить, как расходует деньги агентство. Я отвечал, что это мне и в голову не приходило, но студенты — на выпуске, это — дети, он хочет нам помочь…
— Я понимаю, Володя, это — будущее центра, и вы хотите строить будущее…
— Я надеюсь на вас, Миша…
— Стасик, ты как?
— Плохо.
— Ты говоришь «плохо», Коржавин — «душно».
— Совсем плохо.
— Ты так ни разу не говорил.
— Я ещё ни разу не умирал…
— Не делай этого.
— Извини… Готовлюсь…
В пушкинский день, 6 июня, операцию отложили в очередной раз. Было решено перепроверить решение академика Петровского, который, не видя его и его ноги, по одним бумагам решил, что нужно отчекрыжить ногу до голени. В этот день появилась статья Стаса «Иудино время», которую он читал мне в больнице по рукописи, сделанной «лёжа на брюхе». Статья была отчаянная, страшная и, в то же время, бесстрашная и отчаянная, как его нынешние дни. Мне снова удалось просидеть с ним в больнице почти семь часов, на этот раз мы были вдвоём в одиночной палате под одиннадцатым номером, где тайком выпили стеклянную флягу коньяка, и опять всё сошлось, потому что больше ни с кем я так говорить не могу, и больше никого столько слушать не стану…
В ответ на вопрос о прозе я отрицательно мотал головой, и, наверное, это отрицание тоже было близко к отчаянию.
— Знаешь, сейчас тебе это трудно понять, — сказал Стасик, — но мне кажется, что ты просто счастлив теперь. Удалось отстоять центр, создать театр, поставить спектакли, выпустить главные, может быть, книги. Всё это ты сможешь оценить потом.
Потом я делал ему бутерброды с икрой, открывал пластмассовые коробочки с салатом оливье, который Стасик всегда любил, и из свёклы с черносливом. Вошла толстая сестра с больничной едой, и Стас от неё отказался. Конечно, тут помогла бы вторая коньячная фляга, но второй у меня не было.
«Жду встречи»,— написал он на своей книге, летящей в Бостон к Коржавину. Осенью 2008 года дела там были плохи, Эме предстояла операция, которую отложили из-за увеличившейся опухоли.
— Эмка всё-таки дожил до 85, — сказал Стасик, — мне столько не прожить.
— Никто на земле этого не знает, — сказал я, что думал, и, всё-таки, притворяясь бодряком. Операция Коржавина казалась мне кошмаром. Потом я узнал, что, состоявшись, она длилась двенадцать часов, и просил Бога о помощи...