Смерть Сенеки, или Пушкинский центр — страница 35 из 37

Не могу сказать, как Володин, что прочитал её в одну ночь. Всё-таки, уже 85, не шутка, глаза устают быстро. Но просыпался каждый раз с чувством: сейчас начну читать чудную вещь.

Чем хорош, чем нов, чем жив Ваш «Узлов»? Его редкое, «казановское» свойство — не главное в нём, и далеко не главное. Он прежде всего человек, а создать человека из слов редко кому удаётся, Вам удалось. Повторяю: Вы талант. Это не каждому скажешь, даже опытному литератору. Замечательная особенность: Вы пишете об Узлове как мемуарист о действительно существовавшем человеке, поэтому Узлов не вымысел, он между нами жил, как жили весьма известные артисты БДТ. Так же как вымысел у Вас становится мемуаром, мемуар у Вас обладает поэзией художественного вымысла. Как славно, что есть писатель (Вы), который нов, не прибегая к тому, чтобы, сняв с себя всё, даже трусы, нанести пощечину здравому вкусу.

Моё восхищение разделяет Инна Львовна. Ваш С. Липкин. 14.Х.1996».


Миша Швыдкой оправдал надежды. Подарком для меня стала копия его письма Кудрину, которое было отослано и получило не только исходящие и входящие номера и подпись Миши, но и около десятка согласовательных виз, то есть подписей, сделанных ответственными чиновниками его агентства.

«Вход. № 116 от 20.12.05 В Министерство финансов РФ Кудрину А. Л.

Уважаемый Алексей Леонидович!

Прошу вас помочь в решении вопроса об увеличении численности Государственного Пушкинского театрального центра в Санкт-Петербурге с целью соз­дания театра-студии «Пушкинская школа» на 16 актерских единиц в размере 863,7 тыс. рублей (фонд заработной платы 684,4 т. р., начисление на оплату труда 179,3 т. р.)

Пять лет совместно с Санкт-Петербургской Государственной Академией театрального искусства по специальной программе воспитывались актёры «пушкинского курса», призванные составить труппу театра-студии «Пушкинская школа». Речь идёт о новом художественном направлении и деле с далеко идущими последствиями в истории русского и мирового театра.

Репертуар будущего театра студии: «Два романа» («Роман в письмах» и «Марья Шонинг» А.С. Пушкина), «Жил на свете рыцарь бедный…» («Скупой рыцарь» и «Сцены из рыцарских времён» А.С. Пушкина), «История села Горюхина» А.С. Пушкина, А.С. Пушкин. «Диалоги», «Горе от ума» А.С. Грибоедова, «Джон Теннер. Вслед за Пушкиным на Дикий Запад», Первая редакция «Бориса Годунова», готовятся «Маленькие трагедии» А.С. Пушкина и др. Многое из названного идет на сцене впервые, репертуар связан со школьной и вузовской программой и представляет интерес для широкого зрителя.

Потерять возникшее художественное единство значило бы потерять пушкинскую перспективу первой в истории России пушкинской труппы.

С уважением, М.Е. Швыдкой».


«Тетрадь Юрия Живаго» дал мне поставить руководивший тогда «Театром на Литейном» Вадим Голиков. Тот самый, в дипломном спектакле которого «Перед ужином» я дебютировал на сцене БДТ. Ученик Товстоногова, славный человек, окончивший перед театральным институтом философский факультет университета.

Художниками стали мой старший друг Борис Биргер и внук Бориса Леонидовича Петя Пастернак. Музыку написал Эдисон Денисов. Здесь признаюсь вам, что удерживаю себя от прилагательных, потому что и художественное оформление, и музыка выше моих похвал. Выше моих похвал и Вадим Голиков, не вмешавшийся в спектакль даже на выпуске. Это было первое воплощение романа на драматической сцене. Другие, музыкальные, случились гораздо позже. Стихи Бориса Пастернака, написанные якобы доктором Юрием Живаго, звучали со сцены, соединяя поэта и романиста, а не разобщая их.

Как напомнил мне недавно один из участников спектакля, после премьеры в ресторане Дворца искусств имени Станиславского постановщиком, то есть мною, был дан банкет с развёрнутой выпивкой и закуской…

После смерти Олега Табакова худруком МХАТа имени Чехова назначили Сергея Васильевича Женовача, и вот, только что, в марте 2019-го, было объявлено, что он запретил актёрам пить. Не воду, а водку. Интересное нам предстоит кино…


— Эдик, — сказал я Кочергину. — Ты хорошо слушал в передаче у Миши Швыдкого и хорошо говорил. Я видел то, о чём ты говоришь.

— Спасибо, Володя. Он мне то же сказал после передачи, те же слова…

— Слушай, а ты вообще в театры ходишь?

— Хожу, хожу иногда.

— А видел по соседству про Сталина?

— Видел.

— Швыдкой спрашивает: «Тебе что, больше н о чем ставить?.. Ты хочешь, чтобы всё это вернулось?..»

— Да. Это — бездарная хацапетовка.

— Ты профили делал в войну для прокорма, можно было понять…

— Володя, я сейчас в новой квартире, приходи!

— В Пушкине?

— Да.

— А старую продал?

— Нет, там будет мастерская.

— Я буду в Пушкине с середины июля, выпущу спектакль и приеду. А на какой улице новая хата?

— На Глинки.

— Ладно, Анечке привет.

— Ире тоже. До встречи.

— До встречи.


15.


Свой юбилей Кочергин затеял на сцене БДТ. На ней стояли длинные столы, была варёная картошка, квашеная капуста, водка, основа была прочной, как его проза и сценография. Юбилей шёл путём, было много званых и избранных…

Дольше всех говорил Додин, когда стали шуметь, он прикрикнул, как будто был не у нас, на Фонтанке, а у себя, на Рубинштейна. Его артисты, которых было много, набросали на сцену розы с длинными стеблями и шипами, по ним поздравитель пошёл обнимать юбиляра. На них он поскользнулся и сел на розы с шипами…

Когда пришёл мой черёд, я прочитал вот что:

— Повеяло свежестью, кочергинские деревья вели себя, как хотели, не оглядываясь на людей. Повеяло свежестью, и Товстоногов, не откладывая, позвал Кочергина делать костюмы к «Генриху IV». Кочергин был уже полноправным сценографом и сам звал на костюмы кого хотел. Но у Гоги было верхнее чутьё, и он не хотел упустить веяния свежести. У Эдика тоже было верхнее чутьё, он тоже чуял, чем пахнет приглашение в БДТ. Мы вместе пришли в рукописный отдел «Публички» смотреть материалы рыцарской эпохи — Товстоногов, Кочергин и я, не знающий своего будущего, автор композиции по пастернаковскому переводу. Мы смотрели картины и картинки, а Шекспир и Пастернак поглядывали сквозь крышу на нас. Итак, «костюмер» — Эдик, а сценограф — сам Гога.

Кажется, ему приснилась эта корона над сценой, к которой тянулись жадные руки в железных перчатках.

С «Генриха» началось с Эдиком и у меня; в БДТ мы делали «Розу и крест» Блока, опять о рыцарях, и в те времена, когда «Розу» — пожалуйста, а крест на сцене запрещал Обкомгоркомрайком. Правоверностью было безбожие, а саму веру в Бога почитали за грех.

Позже, когда страх отступил, мы сделали с Эдиком во Пскове пять пушкинских трагедий, включая «Русалку», и в центре его сценографии засветились иконные клейма.

Я думаю, наш Кочергин — не выдумщик, не придумщик и даже не изобретатель, а живородящий «кудесник, любимец богов». В его мастерских оба века веют свежестью почеркушки, эскизы, макеты, занавесы, рукописи, книги, пристрастия и предпочтения.

Сегодня Кочергину восемьдесят лет и три дня, и, по счастью, он — такой же пацан, каким был, добираясь напропалую в сторону Ленинграда и своей судьбы.

Он, конечно, грешник, как все мы, этот настоящий католик, но он мне друг по сцене и брат во Христе, и я благодарю Эдика Кочергина за свежий ветер, который он порождает и которым окружён. Здоровья ему и Божией помощи…


Последним, кто пытался свести меня с Товстоноговым, оказался англий­ский трагик Эдмунд Кин. Не обошлось, конечно же, без Дины Морисовны.

Уже довольно давно я вёл разгульный образ жизни советского литератора, заныривая на отмеренный срок, согласно литфондовской путёвке, то в близлежащее Комарово, то в абхазскую Пицунду, а то — в прибалтийские Дубулты.

Латвийский дом творчества писателей имени Яна Райниса, где вблизи от станции железной дороги стоял мощный бронзовый Райнис, как близнец, похожий на Ленина, а в отдалении маячил Ленин, просто неотличимый от Райниса, пришёлся мне по душе…

Минуту… По законам социалистического реализма, я должен дать возможность поправить себя бывшим насельникам этого дома. Вполне возможно, что у станции Дубулты стоял как раз Ленин, а похожий на Ленина Райнис был совсем в другом месте…

Вокруг пели сосны, шуршал прибрежный песок, во мне росла подспудная независимость и осуществлялся реальный отрыв не только от лучшего в империи театра, но от театра вообще, а отчасти и от самой империи. Латвия в те времена считалась почти заграницей.

Здесь, в Доме творчества, возникали редкие соседства и случались славные посиделки с поэтами, прозаиками и критиками, часть которых была или становилась моими друзьями.

И правда: то вденешь коньячку с самим Давидом Самойловым, то чокнешься водкой с Юрием Левитанским, то послушаешь за кофейком рассуждения о прозе Асара Эппеля или Анатолия Королёва, а то загудишь с Григорием Поженяном, забывая о разнице в возрасте.

Морской волк, фронтовой разведчик, легенда Одессы и Севастополя, неистовый поэт и рассказчик, цирковой партерный силовик, растущий не вверх, но вширь, Поженян любил возглавлять любую компанию, и я искренне восхищался его жизнелюбием и витальной силой.

— Это Григор, — телефонировал он из номера в номер. — Санитарный звонок, всё в норме?.. Как насчёт поправки здоровья?..

— Готовность номер один!

— Свистать всех наверх! — командовал Гриша, и при встрече заводил рассказ о плаваниях с капитаном Гарагулей, штурме Керчи или других эпизодах своей легендарной жизни.

Поженян любил чёткую форму и устные повествования перебивал ремарками: «Конец первой части…», «Часть вторая…». И, разумеется, промежутки между частями сопровождались звоном рюмочных склянок.

А уж если к Григору приезжала из Москвы его Леночка, а ко мне из Питера — моя Ирина, то любой день календаря превращался в горячий праздник…


Вы хотите напомнить мне об английском трагике, которого звали Эдмунд Кин, Дине Шварц и Гоге Товстоногове?.. К ним я и веду…