Смерть Сенеки, или Пушкинский центр — страница 9 из 37

»...

Оставалось пол-января, февраль и март. И, опережая блокирующие действия разума, безотчетный палец снова накрутил код любимой Москвы...


Если Швыдкой взял трубку, значит, был готов к разговору. Он понимал эту историю лучше меня.

«Долгими зимними вечерами читаю Ваши стихи...» — так он поздравил меня с наступающим годом «оптимизации». И я представил себе: Миша приходит с работы усталый, наскоро перекусывает и спешит уединиться с книжечкой моих стихов. Так проходит долгая российская зима. Возможно, он даже читает мои стихи домашним, как это делал покойный Анатолий Васильевич Эфрос…

Валерий Подгородинский, начальник управления театрами, один из инициаторов создания Пушкинского центра, предшественник Майи Бадриевны в Министерстве культуры РФ до преобразований и оптимизации, однажды упрекнул:

— Вы ведь только на десять процентов чиновник, а на девяносто — пушкинист, — и, не запирая дверей, достал из секретера коньяк…

— Здравствуйте, Миша, — бодро сказал я Швыдкому.

— Здравствуйте, Володя, — отозвался глава Федерального агентства.

— Что я должен сделать, по-вашему, как худрук Пушкинского центра, чтобы потом не упрекать себя в бездействии?..

— Володя, — Миша вздохнул, — вопрос поставлен неплохо. — Он помолчал и задумчиво предположил: — По-моему, если такие люди… как Гранин... и Лавров... напишут письмо...

— Вместе или врозь? — спросил я, кому письмо, всё-таки сам догадался.

— «Коллективки» теперь не в моде...

— Понимаю, — сказал я. — Благодарю вас, Михаил Ефимович. Всего вам хорошего!

— Всего доброго, Владимир Эмануилович!..


Конечно, это было чудо, то, что Пушкинский центр удалось создать. У Пушкина никогда не было своего театра. Только — его имени. Но это не одно и то же. У Шекспира есть свой театр. У Мольера — есть. У Брехта — тоже. Есть и у Островского — Малый. И у Чехова — МХАТ… И у Горького — свой, доронин­ский… А у Пушкина — нет. А он своего театра хотел с самого начала… Другого театра… Не того, в какой захаживал…

Дописав «Годунова» в Михайловском, он был счастлив: «Трагедия моя кончена. Я перечёл её вслух, один, и бил в ладоши, и кричал: ай да Пушкин, ай да сукин сын!..» Понимаете, «один» и «вслух»!.. Сам себе режиссёр, актёр и слушатель, то есть зритель. С этого представления начался пушкинский театр — одного актёра и того же автора. Оставалось его расширить, возвести под свод, наполнить живыми голосами. Многими, а не одним…

Я часто играл в одиночку и должен был понять стремление к своему театру... «Ни наших университетов, ни наших театров Пушкин не любил. Не ценил Каратыгина, ниже Мочалова», — вспоминал Нащокин. Конечно, Павлу Воиновичу я верил больше, чем кому бы то ни было из мемуаристов. Пушкин не любил «наших» театров — то есть тех, которые были при нём и Нащокине. Отсюда все его драматические опыты, поэмы, статьи, пробы, наброски…

Отвечая Пушкину взаимностью, т.е. равною нелюбовью, московские и петербургские театры понять нового драматурга не могли и не хотели; актёры приросли к другой драме, другому способу игры, другому веку. Их надо было отрывать от привычного, переучивать, перенастраивать, заставлять по-другому думать, чувствовать и говорить на новом русском языке.

Кроме того, ко всем пушкинским новшествам надо было приучить и зрителя. А кому?.. А когда?.. Если бы Пушкин взялся за это гиблое дело, кто бы за него писал?.. «Пушкин», что ли?.. Для такой кошмарной затеи нужен был сумасшедший порученец, зацикленный на глобальном проекте. На эту роль артист Р., то есть я, и назначил себя, с вынужденным опозданием и оттого — с воодушевлением... Не театр имени Пушкина, а театр именно Пушкина…


И сам Пушкин — чудо. Одна из наших постоянных зрительниц сказала нам как-то после спектакля:

— Вы представляете, Пушкин был ростом в 166 сантиметров, а Николай I — два метра пять сантиметров. Пушкин должен был смотреть на него снизу вверх. Я как-то взяла линейку и отмерила разницу — 40 сантиметров. Стою, держу над собой линейку и смотрю вверх. Пушкин никогда не чувствовал себя маленьким!

А Михаил Константинович Аникушин задумал своего Пушкина у Русского музея высотой 4 метра 50 сантиметров, но перед установкой побывал в Риме, насмотрелся на римские статуи, и, вернувшись, за собственные деньги уменьшил фигуру Александра Сергеевича на 60 сантиметров. Пушкин дяди Миши, к которому мы подходим, высотой 3 метра 90 сантиметров.


Из-за Пушкина я однажды чуть не поссорился даже с Рассадиным...

И раза два — с Непомнящим… И много раз — с Фомичёвым!..

Сдуру, конечно. Но ведь из-за Пушкина…

А если бы Рассадин с Непомнящим жили в Петербурге, а не в Москве, они имели бы все шансы сравняться по числу полуссор — до полных всё-таки не доходило — и с самим Фомичёвым…

У самых дружественно настроенных пушкинистов, и даже у настоящих друзей время от времени возникают самопроизвольные вспышки. Все они прекрасно понимают, что фраза «у каждого свой Пушкин» — чушь. «Свой» — только у избранных, а «избранных» — мало. «Нас мало — избранных», — говорит пушкинский Моцарт. Видимо, «избранные» ревнуют друг друга то — к «Онегину», то — к «Годунову», то — к «Русалке», то — к «Моцарту и Сальери»… А то и ко всему Полному Собранию Сочинений Александра Сергеевича… К нему самому.

— История нас рассудит! — воскликнул однажды распалённый Фомичёв, адресуясь к «русалковеду» Рецептеру. Хорошо, что суда истории не ждали, и занялись армянским коньяком, в те поры ещё настоящим...

Именно в общих застольях господа пушкинисты рождают такие перлы для любезной науки, такие сжатые и блистательные реплики, летучие и неожиданные сближения, высокие и смелые мысли, какие не часто встретишь в опубликованных ими же монографиях, не говоря уже о коллективных сборниках и периодических временниках. Если бы посиделки пушкинистов с питием и закуской шли под магнитофонную запись и были бы изданы Российской академией наук, или меценатом, например, принцем Уэльским, или дорогой графиней Клотильдой фон Ринтелен, наука о Пушкине обогатилась бы новым жанром…

Обмывали как-то в Новосибирске только что выпущенную (кстати, Пушкинским центром в СПб.) долгожданную книгу Юрия Николаевича Чумакова о поэтике Пушкина, в которой, кроме прочего, была изложена концепция «открытого отравления» (Сальери бросает яд в бокал Моцарта у него на глазах и безо всякой утайки). В тот вечер, воздавая должное автору, споря с ним и рассуждая о других пушкинских материях, участвующие почему-то часто пересаживались с места на место, очевидно, пытаясь заполнить собой сегодняшние застольные вакансии. Событие воодушевило чувствительного автора, и он написал стихи, посвятив их Юрию Николаевичу. В стихах были упомянуты пушкинисты не только присутствующие, но и оставшиеся в Москве и Санкт-Петербурге.

«Пересесть, поменяться местами / по теченью высоких речей... / Господа пушкинисты, я с вами, / хоть не ваш и, пожалуй, ничей. / То, что нам задавала наука, / мы усвоили каждый как мог, / и токуем о празднике звука, / глядя в рюмочку и в потолок. / До конца мы сойдёмся едва ли, / именинник и автор суров: / в чём ошибся Непомнящий Валя, / то поправит Сергей Бочаров... / Жаль, что нет на пиру Фомичёва, / и Рассадин сейчас вдалеке, / но сияет хрустальное слово, / как звенящая рюмка в руке...»

После публикации этого текста сочувствующие взволновались: «Как это так? Почему на пиру нет Фомичёва? Куда он девался? И какой без него пир?!.» Тут же стали звонить в Пушкинский Дом и на квартиру: «Жив ли Сергей Александрович?.. Вот как!.. Ну, слава Богу! Передайте, что пьём его драгоценное здоровье!..»


В середине шестидесятых годов прошедшего века неравнодушные сотрудники московского Музея А.С. Пушкина прямо на сцене преподнесли мне, кланяющемуся после концерта, застеклённый и окантованный портрет молодого человека в мягких бакенбардах, слегка курносого и с пухлыми губами. Портрет был показан окружающей артиста публике с вопросом: «Кто здесь изображён, как думаете?» Все дружно сказали: «Рецептер в какой-то роли».

Музейщики с удовольствием посмеялись и объявили, что на дарёном порт­рете не кто иной, как Павел Воинович Нащокин, друг Пушкина собственною персоной.

Как же вышло, что два совершенно далёких друг от друга человека, накрепко приколоченных судьбами к разным векам, получили от природы одно и то же лицо, никто объяснить не мог. И позже, в течение многих лет, пока не завёл бороды, я любил в хмельную минуту давать своим гостям скопированную литографию под стеклом и задавать тот же вопрос: «Кто это, по-вашему?»

— Вы, — уверенно отвечали спрашиваемые, или: — Ты!.. В какой это роли?..

«Друг Пушкина Нащокин, / связник, добряк, игрок, / забыв свой век и срок, / смотрел на жизнь из окон... / Темнело. Дождь пошёл. / Свечей не зажигали. / Тарелками бряцали, / готовя поздний стол. / “Друг милый, Пушкин, ах!.. / Ну что б тебе явиться / и нам опять завиться / завистникам на страх!.. / К цыганам ли, в балет, / к зелёному ль суконцу, / да по луне иль солнцу / угадывать секрет!.. / Я вышел сиротой. / Зачем меня оставил?.. / И город, как пустой, / и карты против правил...”»


— Понимаете, Георгий Александрович, — доверительно объяснял я Товстоногову, — штука простая, он писал пьесы, статьи, у него было целостное представление, была система, мимо которой проходили все. У Станиславского ничего не вышло с «Моцартом и Сальери», он в этом признался, Мейерхольд всю жизнь готовился к «Годунову»... Но ведь это — от частного к общему, а нужно — от общего к частному. К системе нужно подходить системно, ну, хотя бы заниматься ею систематически...

Товстоногов кивал, зная, что в подвале Музея Достоевского у меня есть своя «пушкинская» студия, и вкрадчиво спрашивал:

— Вы будете заниматься студией и в этом году?

— Да, конечно, — продолжал токовать весенний глухарь. — Ставлю «Пир» и «Каменного гостя». Хочу проверить, что это такое — пушкинская «природа чувств». Нарочно перечитал вашу статью, абсолютно стратегическую...