лучалось так, что ее, Ольгу, от него отлучали и спроваживали потихонечку в столицу. Меняйленко считал, что теперь Ольга ничего, кроме головной боли и лишних беспокойств, не в состоянии ему принести. Разумеется, ничего подобного он ей не говорил, но она отлично поняла это. Усадив ее в купе и поставив рядом с ней на сиденье багаж, он мрачно произнес:
— Теперь у вас, Оленька, одна задача — остаться в живых. Тот, кто дважды пытался вас убрать, все еще разгуливает на свободе. Те два трупа у Главпочтамта — не в счет. Был бы заказчик, а исполнители найдутся всегда.
Ольга понимала, что администратор намеренно сгущает краски и, на его взгляд, особой опасности нет. Тем не менее, ей было неприятно. «Был бы заказчик, а исполнители найдутся...» Жуть!
В версии о двойном покушении на нее отсутствовало главное — мотив преступления. Вернее, мотив имелся, да еще какой — полотно Рогира ван дер Хоолта, стоившее не один миллион долларов. Но Ольга до сих пор не могла осознать собственное место в этой замысловатой игре. По этой причине в ее душе присутствовала некая раздвоенность: с одной стороны, она знала, что за ней охотились и, возможно, будут еще охотиться, с другой — она никак не могла нащупать под всем этим реальной основы, и потому угроза со стороны неизвестных выглядела довольно эфемерно. Как резонно заметил Меняйленко, она «мелкая сошка» и оттого, должно быть, и в самом деле никому не нужна.
По правде сказать, администратор не слишком верил в теорию Ольги о тождестве «Этюда 312» со знаменитым портретом «Молодого человека с молитвенно сложенными руками». Он старался избегать в разговорах этой темы, но Ольга чувствовала, что Меняйленко знает нечто, мешающее ему эту теорию принять. С другой стороны — он и не отвергал ее полностью. В свои планы Меняйленко, как всякий хороший контрразведчик, никого не посвящал. Поэтому Ольга уезжала с ощущением собственной неполноты — в ее первозванском существовании все словно бы остановилось посередине, все несло отпечаток незаконченности: и отношения с Аристархом, и попытка разведать, что стало с картиной Ван дер Хоолта, и даже — как ей ни страшно было об этом думать — история с покушениями на ее жизнь.
Впрочем, нет. Кое-что Ольге удалось разведать досконально. Перед отъездом она решила напоследок прогуляться по знаменитому усольцевскому парку и навестить сторожку, где жил Матвеич — работник санатория, мастер на все руки. Ей было любопытно взглянуть, как живет этот веселый старичок-лесовичок, похожий на гнома из мультфильма Уолта Диснея. Стукнув в дверь и не получив ответа, Ольга потянула за щеколду и вошла в крохотную прихожую. Пройдя по небольшому коридору и дернув за старинное бронзовое кольцо, служившее ручкой, она оказалась в жилом помещении.
Домик Матвеича изнутри походил на избушку лесника. Казалось, старик существовал вне всякой цивилизации и в деле выживания полагался только на собственные силы. Мебель у него была самодельная, а на чисто выскобленных деревянных стенах висели прялка, хомут и конская сбруя. Над порогом была приколочена здоровенная подкова. Если бы не стоявший на краю обеденного стола тщательно укутанный кружевной салфеткой телевизор, то гостья могла бы решить, что некая сила перенесла ее в деревенское жилище прошлого века. По чистым, из сосновой доски полам во все стороны владений Матвеича тянулись домотканые половички. Если бы Ольге сказали, что половички соткал сам старик, она бы ничуть не удивилась — какими бы экзотическими и даже древними на вид ни казались окружавшие ее предметы, на каждом из них лежала печать заботы, ухода и рачительной хозяйской руки.
Но не половички и не конская сбруя поразили воображение Ольги: одна стена жилища дедушки была сплошь завешена картинами, выполненными в манере, которая называлась «наивной» или «примитивистской». С последним названием Ольга, впрочем, не согласилась бы никогда. В самом деле, трудно было назвать примитивными изображения желтого, как цыпленок, солнышка, кудрявой зеленой травки и голубого, напоминавшего формой озорную кляксу, деревенского прудика.
— Что, дочка, нравятся тебе мои картинки? — послышался над ухом у Ольги веселый, чудь надтреснутый голос хозяина. Неслышно ступая мягкими валенками по половицам, он вошел в комнату совсем незаметно.
— Бог ты мой! — с энтузиазмом воскликнула Ольга, поворачиваясь к Матвеичу лицом. — А я и не знала, дедушка, что вы еще и художник!
— Ну, какой там художник, — махнул он рукой, — так, балуюсь.
Старик предложил гостье присесть на лавку, а сам аккуратно повесил на гвоздик ее пальто. Оно было вычищено в фирменной химчистке Первозванска от крови и грязи и снова вручено владелице. Все это устроил Меняйленко, отрядив для этой цели верного Петрика.
— Еще отец мой, Матвей Парменович, баловался красками, — сказал Матвеич, усаживаясь рядом с Ольгой на лавку. — Его одна из княжон, Наталья по имени, от нечего делать взялась живописи учить. Папашка, помнится, говаривал, что у него ладно получалось. Да ты сама посмотри — вон, сколько картинок от него осталось. Он часто за кисть-то брался, когда в настроении был. Все наше Усольцево рисовал. Говорил, что ничего красивее дворца и здешнего парка за всю жись не видывал.
Старичок хихикнул и закурил вонючую папироску.
— Да и где ж ему было видать-то, когда он никуда из Усольцева не выезжал? Разве что заскочит в Первозванск за мануфактурой какой или скобяным товаром — и сразу назад. Он, папаша-то мой, большой домосед был. Так всю жись здесь, в парке, то есть, садовником и прослужил.
— Выходит, — сказала Ольга, тоже закуривая и с удовольствием глядя на старичка-домового, — вы с отцом потомственные садовники здесь, в Усольцеве?
— А вот и нет, — словоохотливо сообщил он, болтая ногами в валенках, как маленький. — Садовником был мой отец. Меня-то как раз по свету помотало — будьте нате. Я и в Польше был, и в Германии и даже в Монголии. Все, знаешь ли, милая душа, в армии служил. Если подсчитать, так полных семь лет оттрубил. А потом ничего — опять сюда, в родные края подался! — Тут старичок снова засмеялся негромким, дребезжащим смехом. — И, как видишь, по примеру папашки тоже Усольцево рисую. Хотя, конечно, — он помотал головой, — мне до него далеко, до моего папашки-то. Тот в барском доме обучался, разные приемы живописи знал — сама, чай, разве не замечаешь?
О да, Ольга замечала — и еще как! И взгляд ее прежде всего уперся не в этюды природы и дворцовых построек, выполненные в классическом стиле, а в композицию, состоявшую из разноцветных треугольников, квадратиков и тонких прямых линий. что-то это ей до боли напоминало и взволновало до того, что ей даже сделалось жарковато.
— Скажите, дедушка, — она поднялась с лавки и ткнула пальцем в приглянувшееся полотно, чтобы не было ошибки, — а это что у вас такое? Вроде, на вид из окна не похоже?
— Это? — Матвеич расплылся от улыбки, как именинник, и стряхнул корявым пальцем пепел в выдубленную временем морщинистую ладонь. — Это, милая душа, княжеские проказы. Княжна Наталья, вишь, в последние годы увлеклась странностями всякими и вместо пейзажиков или там клоунов-арлекинов стала такие вот штуки мазюкать. Смешно, да?
— Смешно, — коротко ответила Ольга, хотя в эту минуту ей хотелось не смеяться, а скорее, петь от восторга. — Это что же, тоже вашего отца творчество?
— Нет, — радушно заверил Матвеич, — это княжны Натальи картинка, говорю же. Когда, значит, ее семейство подалось на Юг, до Деникина — в восемнадцатом году это было, папашке моему тогда в аккурат девятнадцать стукнуло — он из мастерской княжеской эту картинку и притащил, — говорил, что, мол, на память взял о княжне, и вообще, о прежнем режиме. Так с тех пор у нас и висит. А что, шибко она тебе приглянулась? Мне эти треугольнички, право слово, ни уму, ни сердцу — ничего не говорят, а вот княжна — любила. Да и что тут скажешь — увлечение, — протянул дед.
Ольга походила по комнате, что-то весьма целеустремленно высматривая.
— У вас, дедушка, случайно метра нет — или рулетки?
— Неужто мерить хочешь? — с интересом посмотрел на нее дед. — Тебе что ж, размер ее понадобился? Я его тебе и так скажу — шестьдесят на пятьдесят — тютелька в тютельку.
Ольга уперлась в полотно только что не носом.
— Рама какая-то странная — и покрашена в один тон с основным фоном.
— Так и картинка тоже, понимаешь ли, милая душа, не совсем обычная. — Знаешь что, — неожиданно сказал Матвеич, — а хочешь я тебе ее подарю? Мне она ни к чему, мне природных видов хватает, а тебе она, вижу, пришлась по сердцу. Бери, чего там...
— Неудобно как-то, — сказала Ольга, то так, то эдак поглядывая на картину. — Ведь это, все- таки, память о вашем отце. Нехорошо, наверное.
— Чего ж тут нехорошего? — удивился дед. — Это ж не отец рисовал, а княжна. Ее-то я и в глаза никогда не видел. А картинка перейдет в хорошие руки — тебе. Может, среди твоих знакомых еще любители треугольничков найдутся. Известное дело, Москва... У москвичей головы по-другому устроены, не как у других. Бери, милая душа, и даже не думай. Давай-ка я тебе ее упакую...
Так Ольга сделалась обладателем этюда в стиле Малевича или Родченко. Правда, о том, какой у него был порядковый номер — 313,314 или 315, ей так и не суждено было узнать — автор этюда, княжна Наталья Усольцева, скорее всего, упокоилась вечным сном на парижском кладбище Пер-Лашез, где были похоронены многие русские эмигранты «первой волны». О том, что это была супрематистская картина, схожая с похищенной из дворянского собрания, она Меняйленко не сказала, сообщив лишь:
— Это мне Матвеич подарил. Его работа.
— А, народное дарование... У директрисы санатория один его шедевр в кабинете висит, — небрежно заметил администратор и больше не упоминал о картине, хотя, как показалось Ольге, несколько раз внимательно оглядывал полотно, словно примеряясь к нему — казалось, Александр Тимофеевич мысленно просчитывал его размеры.
«Боится, что увожу из Первозванска портрет «Молодого человека с молитвенно сложенными руками», — злорадно решила про себя Ольга и не преминула уколоть администратора.