Смерть титана. В.И. Ленин — страница 41 из 98

И после всего этого говорун Троцкий смеет настаивать на второстепенной роли Сталина в октябрьском перевороте? (Когда он, Сталин, останется во главе России один и останется надолго, он запретит всем даже упоминать о перевороте. Все будут говорить: «Октябрьская революция».)

Но разве один Троцкий удостоился его нелюбви? Он, Сталин, одинаково ненавидит и Зиновьева, и Каменева, и Пятакова. Все они недостойны Ленина, это все показушники, они все имитируют ленинскую хватку, умение не торопясь двигаться к цели, ворочать пластами истории, ловить момент, они имитируют ленинский здравый смысл. Без него они все стоят голенькие, и одни от растерянности, другие от самомнения хотят управлять этой страной, не любя ее, а по-прежнему, как и до революции, только ненавидя.

В конце концов этот несуществующий Бог, от которого Коба Сталин отрекся, еще когда ушел из семинарии и поступил на работу в Тифлисскую обсерваторию, именно этот Бог нашептал ему, что он станет управлять этой партией, а через нее страной и народом. Это его, Кобы, народ, и он будет пасти его, вырывая из обширного стада черных и дурных овец. А пока ему, затаясь, надо мириться с тем, что у него есть, — с этими тонкошеими вождями. Он будет мириться с ними, потакать им все время, подводя ближе к роковой черте. Они сами и разоблачат себя и подпишут себе приговор.

Пока он, Сталин, ни от чего не отказывается, как гоголевский герой Осип. Имя этого героя напоминает его собственное. Как там этот слуга говорил: «Веревочка? — давайте сюда, и веревочка пригодится». Не гвоздик, а веревочка. Пусть подумают хорошенько, почему в нашем арсенале должна быть, товарищ Троцкий, и веревочка…


Глава пятая. Часть первая

Недавнее: кончина первого русского марксиста.

Необходимость соединения пропаганды с агитацией вынуждает молодого революционера, искать контактов с зарубежной группой «Освобождение труда».

Плеханов и его окружение. Арест


Ну, наконец-то я и в тюрьме. Это, следовательно, начало декабря 1895-го — конец февраля 1897 года. Целый с лишним год тюремного опыта, которым снабжены далеко не все кабинетные ученые. Правда, следует отдать должное в высшей степени либеральному режиму, который в то время существовал в тюрьмах для политических. С одной стороны, по политике в основном шел все же свой брат, просвещенный дворянин, с другой, еще памятен, видно, знаменитый процесс Веры Засулич, ответившей на унижение человеческого достоинства политического заключенного пулей в петербургского градоначальника. Немыслимый, идущий, конечно, от трусости власти, либерализм доходил до того, что арестанты свободно получали почти любые заказанные книги, продукты из тюремной лавочки или с воли и даже, как в моем случае, минеральную воду из тюремного лазарета. Тот пример, когда ветхозаветное «око за око» способно утихомирить безнаказанную полицейскую шкодливость.

Первая мысль, которая у меня возникла в тюремной камере, — ну, теперь-то я всласть поработаю. Несколько довольно изматывающих дней первых волнений и допрос следователя, наложившихся на мое собственное нездоровье, а дальше я был, до высылки в Сибирь, предоставлен самому себе. Распорядок дня в тюрьме я составил себе довольно жесткий: много работы, чтения, письма и солидная доза физкультуры. Себя не жалеть — это мой тайный девиз. В качестве совета будущим политзаключенным мог бы сказать, что наиболее эффективными являются глубокие церковные поклоны. Но класть их необходимо не менее пятидесяти зараз. Это почище любой новомодной гимнастики. Я могу себе только представить, как удивлялся надзиратель, заглядывая в глазок: арестант — политический — без устали кладет до земли поклоны. А здесь все чрезвычайно просто: революционер при любой возможности должен экономить и копить собственные силы, которые понадобятся ему для судьбоносных минут жизни, и его, и его партии.

За год с лишним, проведенный в тюрьме, написано было немало: проект программы партии, между прочим, самый первый проект — здесь не должно быть путаницы с «Первым проектом программы русских социал-демократов», изданным в 1885 году группой «Освобождение труда». Была написана брошюрка для рабочих «О стачках», потом «Объяснение программы» партии — по объему это значительно больше самой программы, — я вообще люблю писать, макать перо в чернила, люблю бумагу, мысли, бегущие одна за другой, мне это доставляет физиологическое удовольствие. Здесь же, в тюрьме, было написано и благополучно переправлено на волю несколько листовок, сообщение о провокаторе Н. Михайлове, от «дружбы» с которым я предупреждаю оставшихся на свободе членов «Союза борьбы», здесь была начата и книга «Развитие капитализма в России».

Тюрьма и ссылка — это прекрасное место для интеллектуальной работы. Томище «Капитализм в России», с огромной подготовительной работой, таблицами, с безбрежным статистическим материалом, мне бы никогда не одолеть без жестокого распорядка дня и отгороженности от быта, от разговоров, от заработка на хлеб, которые внезапно и насильственно дала тюрьма.

Собственно, ожидать этого ареста мне следовало бы давно, потому что, несмотря на довольно серьезную игру в конспирацию, мы, социал-демократы, начавшие беспрецедентную борьбу с режимом, имели дело с очень неплохим и, главное, регулярно и достаточно финансируемым ведомством полиции. Кстати, не самым дурно работающим учреждением Российской империи.

Известная пословица о веревочке, которая рано или поздно заканчивает виться, справедлива и для революционеров. Судя по всему, я привез за собой «хвост» из своего первого в 1895 году путешествия за границу. Как мальчишка, обрадовавшийся прекрасной поездке, осуществлению всех своих желаний, главным из которых были, конечно, встреча и знакомство с легендарным Георгием Плехановым и не менее легендарной Верой Ивановной Засулич. А посмотрев Германию, Австрию, Швейцарию и Францию, я решился на легкомысленнейший шаг — взял в качестве курьера чемодан с двойным дном, чтобы привезти на родину немножко свежей марксистской литературы и начинавший входить в моду множительный аппарат мимеограф. Мы, революционеры-подпольщики, такие умные, опытные, изобретательные, а туповатые жандармы и таможенники о возможности провозить что-то между стенок чемодана, видите ли, даже и не подозревали! Перевернули на таможне чемодан кверху дном. Прищелкнули многозначительно пальцем, вслушиваясь в эхо, но почему-то отпустили. Может быть, все же не влип? В Петербурге посылку передал адресату вроде бы без всяких осложнений. В прекрасном настроении уехал в Москву к родным. Я, дескать, от бабушки ушел, я от дедушки ушел.

Много раз потом у меня возникало ощущение — следят. Но зрение было в то время хорошее, ноги проворные, неимоверные откалывал с сыщиками номера. Помню, один такой жандармский страдалец во вполне буржуазном котелке обнаружился в воротах доходного дома. Старый знакомый обязательно захотел узнать, куда я направляюсь. А мне очень не хотелось сдавать эту квартиру, да и вообще кто — кого, да и где наша когда-нибудь пропадала. Я мгновенно залетел в подъезд этого же дома и из окна на лестничной клетке над дворницкой, хохоча, наблюдал, как заметался филер. Казалось, игра будет продолжаться вечно. Не пойман, как говорит мещанский апокриф, не вор. Поймать надо было с поличным.

Но у охранки были более актуальные планы, чем игры в кошки-мышки с революционерами. Это были достаточно серьезные ребята. Оказалось, отпустили на таможне вместе с чемоданом, с литературой, а потом настойчиво и скрупулезно начали пасти. И на первом же допросе в доме предварительного заключения намекнули, что, возможно, поинтересуются судьбой приехавшего со мной из-за рубежа чемодана. Вы, значит, милейший, говорите, что оставили чемодан, вернувшись из-за границы, у родных? А что, если этот чемодан объявится в чужих и не вполне лояльных к правительству руках? Будет ли, по-вашему, считаться это доказательством вашей предосудительной деятельности? Крупской из-за этого чемодана даже пришлось ехать в Москву к моим родственникам, чтобы в случае необходимости сговориться о показаниях и попытаться добыть в магазине у «Мюра и Мерилиза» подобный чемодан. Если, дескать, потребуют предъявить чемодан, то можно будет предъявить. Мысль для дипломированного юриста, присяжного поверенного непростительная. Стыдоба: мальчишеская беспечность и глупость. Или я тогда еще не знал, что вождю и руководителю не следует так рисковать и заниматься мелкой революционной поденкой? Или я тогда не ощущал еще себя идейным лидером и вождем?

Впрочем, тогда лидер был в единственном числе — Плеханов. Тот бесстрашный революционер, 20-летний студент Горного института, который, может быть, первым в России на сходке возле Казанского собора в декабре 1876 года — мне шесть лет — публично, при стечении сотен людей, сказал о революции. Редчайшая смелость, поразительное личное бесстрашие. Он тогда говорил не только о революционных идеях Николая Чернышевского, еще отбывавшего ссылку — это было 6 декабря, Николин день, — но и о декабристах, о петрашевцах, напомнил о великих предшественниках — Пугачеве и Разине. Возле колонн Казанского собора были сказаны слова, которые не забудет Россия. Мы многое умеем забывать и забываем, но этого забывать не следует. 20-летний бесстрашный мальчик говорил:

«Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми; наше знамя — их знамя, на нем написано: земля и воля крестьянину и работнику. Вот оно. Да здравствует земля и воля!»

Эта речь вошла в легенды русского освободительного движения. Интересующемуся историей Отечества следует запомнить и это название первой, наверное, революционной организации в России — «Земля и воля».

В сознание демократически настроенной публики навсегда вошла личность оратора, проявившего, несмотря на молодость, редкую политическую зрелость и мужество. Но грандиозность этих слов, сказанных в самом центре столицы русского самодержавия, подчеркивал еще и знаменательный факт: на последних словах речи над толпой, окруженной жандармами, взметнулось красное знамя. История сохранила и сохранит и имя 16-летнего рабочего-текстильщика Якова Потапова с фабрики Торнтона. Именно его подбрасывали вверх товарищи, чтобы вся площадь видела красное знамя, которо