Смерть у стеклянной струи — страница 37 из 56

от себя: — Циркач этот, судя по всему, пытается получить снисхождение следствия. Всю дорогу подчеркивает, мол, грабил только аморальных типов, которые, словно забыв, в какое трудное время мы живем, сорят деньгами и ведут себя неподобающе расточительно. При этом жертвы ограблений, о которых нам уже известно, и правда были не из простого народа. Но, во-первых, мы знаем далеко не всех: судя по показаниям Алевтины, которая слишком простодушна, чтобы что-то скрывать, мы и о половине состоявшихся операций этой банды не знаем. А во-вторых, даже если все жертвы и впрямь стиляги и прожигатели жизни, то согласитесь, это все равно не повод…

— Согласен, — вмешался Морской, не столько чтобы поддакнуть, сколько чтобы вывести разговор на более конкретные детали. — Про состав снотворного мне все ясно: Панковский бывший медбрат, мог разработать состав… Но как он умудрялся незаметно опаивать незнакомцев?

— Так фокусник же, — пожал плечами Коля. — Говорит, они всегда полагались на случай и волшебную силу импровизации. Много раз, кстати, бандитам не везло — то не было случая подсыпать снотворное в нужный промежуток времени, то жертвы удалялись с глаз долой еще до того, как отрава успевала подействовать. В этот раз — и Панковский это возводит чуть ли не в ранг «сама судьба приказала мне действовать!» — все для грабителей сложилось идеально. Панковский приказал Алевтине отслеживать нашу троицу, сам отработал первый номер в выступлении и по наводке девчонки — она рисовала стрелки на асфальте — легко настиг Ирину и компанию. Ну и застал чудесную картину: Грох, выудив из дипломата три стакана, пытался убедить продавщицу из будки «Пиво — воды» наполнить их газировкой. В ответ, конечно, услышал: «Вы обижаете в моем лице советскую торговлю! Моя машина прекрасно моет стекло! Вы ей не доверяете? Тогда не отрывайтесь от масс персональной тарой! Поднос со стаканами есть, ими и пользуйтесь. Берите тут и пейте!»

Грох русский язык понимал, но суть проблемы раскусить не мог. К тому же очередь уже бурлила: «Хочешь один три стакана брать, три раза и стой! Не нервируй продавщицу, не задерживай!»

Вот тут Панковский и блеснул, подключившись. Общественность утихомирил: «Спокойно, граждане! Товарищ — наш почетный гость, вы что, не видите? Не позорьте страну!» — Иностранца подбодрил, продавщицу поблагодарил за бдительность и, взяв у растерянного Гроха его стаканы, многозначительно поставил их на прилавок.


— Действительно повезло! — расстроилась Галочка. — Прямо несправедливо как-то. В таких делах — и вдруг везение…

— Дальше — больше, — продолжил Коля. — Только это уже не на «смене» Панковского было. После сада Шевченко «птичек» уже его напарница пасла. Гражданка Наталья Окунева. Она же дрессировщица из «Труперсоцюма». Иностранцев пустили в булочную, несмотря на табличку «Переучет», и Окунева даже приуныла. В безлюдной забегаловке на глазах у продавщицы ничьи карманы особо не обчистишь. Вернее, обчистить можно: послать продавщицу звонить в скорую, сделать вид, мол, ты медик и оказываешь первую помощь… Да только подозрительно все это будет чересчур. Зачем вошла, раз видела, что переучет? Они — понятно, отдыхают компанией, гости города, за что и доплатили. А ты чего? — озвучивая предполагаемые мысли Окуневой, Коля вжился в роль и, кажется, временно стал на ее сторону. — Бедняжка уже даже решила, что операцию придется отменить, и просто для проформы заглянула во двор здания — вдруг черный ход открыт и можно будет незаметно из подсобки просочиться? И снова повезло. Продавщица, принимая товар, старательно строила глазки водителю, а ее напарница на полдвора, словно нарочно оповещая потенциальных злоумышленников, кричала, что у нее, дескать, перерыв и законное право сбежать на полчаса, и никого там в булочной теперь нет, ну и не надо. Окунева зашла через черный ход. «Птички» уже были готовы. Одна дамочка лежала на полу у окна, а джентльмен сидел, упершись затылком в стену, держа на коленях вторую даму. Похоже, первой стало плохо именно Ирине, — добавил Коля от себя, — и Грох, перепугавшись, потащил ее на воздух. Но через миг и сам обмяк. По показаниям Окуневой, их банда не в первый раз травила — она предпочитает говорить «опаивала» — сразу целую компанию, и сложностей в таком решении не видела. Конечно, проще, если б «птичка шлялась в одиночку», но «богачи, когда по одному, кошельками не светят, а хвастаются, именно когда гуляют с кем-то, поэтому приходится «брать в оборот» всех сразу». Кстати! — Коля немного отвлекся. — Ты зря, Морской, считаешь, что рецепт их снотворного придумал Панковский. Да, он в медикаментах разбирается, но спецом по «опаиванию» в их банде все же была дрессировщица. Она потомственная циркачка. Этот рецепт оттачивался у них в семье поколениями, передавался от отцов к детям. Чтобы с животными в дороге было меньше хлопот, бродячие артисты их на время переезда усыпляли. Окунева про это говорит как про вершину научного прогресса! Другие, мол, своего медведя не жалели, водкой накачивали для транспортировки, а мои мама с папой — молодцы, поили специальным лекарством. Она считает, что это пойло абсолютно безопасно. И уверяет, будто точно знает, сколько нужно подсыпать и в какой объем, чтобы строго через определенное время «птичка» резко уснула и проснулась потом бодрой и — не поверите! — счастливо отдохнувшей. Слышали бы вы, как Окунева возмущалась, что в советском цирке не положено давать животным медикаменты собственного изготовления для дороги… Пылала праведным гневом. Целую лекцию прочла, мол, переезды — страшно нервная нагрузка для четвероногих артистов, почему запрещено облегчить бедняжкам страдания? И как доказать ветеринару, что он обязан выписать снотворное? И, главное, зачем, если она сама его прекрасно может приготовить…

— Чокнутая! — с ужасом произнесла Галочка, но тут же спохватилась: — Хотя вины ее, конечно, в этом нет. Отсутствие образования, что тут поделать. Особенно смущает логика, мол, «раз запретили потчевать животных, сварю-ка я свою отраву для людей»… Их она, я так понимаю, избавляла от нервной нагрузки, которую им причиняло наличие денег и драгоценностей?

— Примерно так, — кивнул Коля. — Первую кражу они в Ташкенте совершили. Еще в войну. Говорят, от безысходности, кормить тогда в труппе ни людей, ни животных было нечем. Потом им оправданием служил послевоенный голод. Дескать, мы гибнем, а тут «фраера с деньжищами навыверт». Удивительно, но про первые годы их «операций» у нас вообще никакой информации не было — никто ни разу не подал жалобу.

— Что удивительного? — перебил Морской. — Тогда и об убийствах семьи жертв иногда не сообщали. Ты вспомни, что было за время! Я первый бы сказал тогда пострадавшему: «Ограбили? Ну, хорошо, что не убили. Нечего милицию попусту отвлекать».

— Да, может, ты и прав, — согласился Коля и продолжил. — Итак, в послевоенные годы наши преступники отработали свою схему, вошли в раж, втянулись. Я все это выслушивал уже сегодня, когда уломал Глеба дать мне возможность допросить арестованных. В присутствии Петрова, разумеется, — Коля презрительно скривился. — Куда ж теперь без него! Впрочем, поговорить мне дали. В какой-то момент я не выдержал, говорю этой дрессировщице, мол, но сейчас-то не война. И продуктовые пайки, и ставка у вас есть — хоть небольшая, но хорошая… Другие как-то же живут и не воруют!

— И что она?

— Да ничего. Петров придрался, что я вместо допроса по существу морали читаю, и отстранил меня. Они меня боятся. Им всё кажется понятным, считают окончательное признание делом времени, а я своими мелочами только порчу всю картину.

— А «окончательное признание» — это какое? — спросила Галочка. — Пока во всем, что ты рассказывал, я тоже, как Петров, вижу закрытие дела.

— Не оттуда смотришь, — пожал плечами Коля. — Одно дело — я рассказываю, другое — они сами. Вот ты бы, Галочка, как раз, глянув на эту Окуневу, тоже засомневалась бы, что та способна на убийство. Физически слаба, к тому же… я не знаю… ну, не похожа она на человека, который, если во время ограбления жертва очнулась, полез бы в драку. Сбежала бы она куда глаза глядят! Если бы завершающая часть операции в этот раз досталась Панковскому — я б и не сомневался. Тот хладнокровный. Взвесил бы, что живой свидетель ему ни к чему, двинул бы хорошенько ослабленному снотворным Гроху, ушел бы. И черную кошку на дверях, уходя, сообразил бы нарисовать, чтобы подозрения на другую банду навести. Но Окунева… Она такая вся восторженная, уверенная в собственной хорошести. К тому же — на ней самой нет ни малейших повреждений. И в показаниях она твердит упрямо, что обчистила карманы «птичек», сняла часы и украшения и ускользнула через черный ход, радуясь, что смогла управиться и быстро, и незаметно. Ни драки, ни убийства, ни черной кошки она не признает. И я, между прочим, еще до того, как все эти их показания узнал, уже заподозрил нестыковки. Именно из-за вида Окуневой. Может, зря, а может… Понятно, это дело времени — в надежных руках Петрова эта ваша банда подпишет все, что надо…

— Не наша, — перебил Морской, который уже устал ждать ответа на главный волнующий его вопрос. — Дневник Ирины нашли?

— Нет. И это у меня пока что главный козырь. Я своим четко объясняю, что с дневником загвоздка. А они слышать не хотят. Во-первых, твердят, что в списке похищенных вещей дневник вначале и не фигурировал. Я поясняю, что гражданка Грох про дневник сперва забыла, но, не обнаружив его в гостинице, спохватилась. А уж потом, когда ей страницу подкинули, точно поняла, что он в руках преступников. Но наши не сдаются — и даже Глеб на их стороне. Во-вторых, говорят, не переживай, будет твоя Грох спокойна, когда полное признание получим. Они считают, что Окунева утащила дневник в азарте, а потом изодрала и выкинула, как не представляющий ценности. Я спрашиваю: «А первый лист?» Мне отвечают: «Ерунда! Наверное, попался среди мусора на глаза каким-то добрым гражданам, которые читали про ограбление. Они и вернули лист владелице, естественно, пожелав сохранить анонимность, чтобы не ввязываться в дурную историю». Там в тексте первого листа фамилия Грох упоминается, значит, любой, как только прочел в газете об убийстве, мог понять, куда нести дневник, — тут Коля снова сменил тон. — Ну, то есть это в отделении все так считают. А я не из таких…