— Не беда: привезли всё свое. Потому как люди мои привыкли пить и есть вдоволь. Как сказано у апостола: «Пускай никто не судит вас за еду или питье или за какой-нибудь праздник: се тень того, что наступит». Твое же будущее предвидится таким же постным, как и нынешнее.
— В грядущем плавании, князенька, надеюсь испытать высочайших радостей и счастья.
— А мы и тут возьмем, что сможем взять!
Долгорукий хлопнул в ладоши, отроки бросились сдвигать столы, вносить припасы, готовить пиршество.
— Зови боярыню и Манюню.
— Нужно ли, княженька? У них много работы. Нужно следить за скотиной, наводить порядок в ковчеге. И сам не покладаю рук, оторвался от работы лишь ради тебя и твоих.
— Взял бы помощников.
— Знаешь ведь: не могу. Не велено господом. Должен готовить все припасы, иначе не спасусь.
— Так зови своих. Не сядут мои люди без них за стол. Знаешь мой обычай, точно так же, как я твой.
Боярин исчез в темных переходах. Долгорукий взглянул на Дулеба:
— Что скажешь, лекарь?
— Опасный и вредный безумец.
— Почему же опасный? Имеет бога в сердце и цель в жизни. Посвятил себя строительству ковчега, жизнь на земле считает преходящей, готовится к плаванию, ибо лишь в плавании — все. Ежели подумать, оно, быть может, и правда: все мы временные на сем свете, а на том свете будем плавать либо в море божьего милосердия, либо в котлах с растопленной смолой. Да и что делает человечество?.. Не ковчеги ли оно строит, называя их так или сяк?
Кисличка возвратился не скоро. Он шел впереди, а за ним двигалась приземистая, пышная боярыня, одетая, можно сказать, бедно, но чисто, руки у нее были крепкие, натруженные, — видно, была из простого рода, взята боярином не для роскоши, а для непрерывной работы, для проклятого труда, для бессонных ночей. Третьей, как угадали одновременно Дулеб и Иваница, шла Манюня, дочь Кислицы, белотелая, свежая и пригожая, даже странно было, что у такого засушенного урода родилось такое дитя, да еще и выросло в смраде и мраке забитого наглухо ковчега, сохранило красу и нежность, несмотря на тяжелый труд, от которого, это было совершенно ясно, боярин не мог ее освободить, потому что не имел здесь никого, кроме жены, самого себя и дочери.
Манюня тоже была одета скромно, но этого никто не заметил, потому что в этой девушке было так много всего чисто женского, с такой щедростью излила природа на нее всю роскошь, что мужчины только вздохнули, увидев такое диво, а княжна Ольга не удержалась, подбежала к Манюне, обняла ее, воскликнула:
— Ты Манюня? А я Ольга.
— Это княжна, Манюня, — степенно пробормотал боярин Кисличка. Поцелуй ей руку.
Но Ольга сама чмокнула Манюню в щеку, не протянув своей руки, а каждый из мужчин с сожалением подумал, почему он не оказался на месте княжны и почему не суждено прикоснуться губами к этой нежной щечке.
— Вот уж! — вздохнул Иваница так громко, что все обратили на него внимание. Долгорукий засмеялся. Князь Андрей лукаво погрозил пальцем, а Манюня покраснела, хотя вряд ли кто мог это заметить в полутьме и задымленности боярского ковчега.
Сели за столы. Боярин Кисличка по правую руку от Долгорукого, Манюня — слева от великого князя, между Дулебом и князем Андреем была боярыня, молчаливая и смущенная присутствием таких высоких гостей.
Чашник разлил пиво и мед, обратился к Юрию:
— Дозволь, княже, слово?
— Дозволяю, но знай, о чем надобно молвить.
— Знаю, княже.
— Не обо мне.
— Ведаю.
— И не про коней.
— Согласен, княже.
— Тогда начинай.
— Был на свете слепой человек. Ибо все мы так или иначе слепы на этой земле. Но вот был слепой, не скрывавший своей незрячести. Был у того слепого и сын. Вот пошел куда-то сын, а слепой сидит и ждет. Приходит сын, слепой и спрашивает у него: «Где был?» — «Молоко ходил пить». — «Какое же оно?» — «Белое». — «А я уже и забыл, что ж это такое — белое». — «Такое, как гусак». — «А гусак какой?» — «Такой, как мой локоть». Слепой пощупал локоть сына: «Теперь знаю, какое молоко».
Так выпьем за Манюню, у которой локти и впрямь как молоко. Будь здоров и ты, княже, возле такой девушки, как Манюня Кисличкина.
— Будь здоров, княже, возле Манюни.
— Здорова будь, Манюня!
— Здоров будь, княже.
Кубки осушили под веселые восклицания, налили еще раз и выпили снова; когда же закусили все как следует, Долгорукий вытер усы, крикнул:
— Теперь нашу песню про Манюню!
И Вацьо подскочил, взмахнул руками, изо всей силы крикнул «гей!», начиная песню, а все сразу подхватили, наполнив до отказа ковчежную гридницу сильными мужскими голосами:
Гей, боярский двор — море,
Гей, Кисличкин двор — море!
Что крутые берега его — тесаный терем,
Что буйные ветры — стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина!
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Те же ловцы — неудальцы:
Неводы у них не шелковые,
А крючочки у них не серебряные.
Гей, боярский двор — море,
Гей, Кисличкин двор — море!
Что крутые берега его — тесаный терем,
Что буйные ветры — стража верная.
А у него на море белорыбица
Манюня Кисличкина.
Ловили ловцы,
Ловцы-молодцы,
Эти ловцы — удальцы,
Ибо неводы у них шелковые,
А крючочки у них все серебряные.
Поймали белорыбицу,
Схватили Маню Кисличкину,
А поймав, за стол саживали,
За стол с князем да с боярином.
Да и сами садились,
Песню заводили,
Медом-пивом запивали,
Манюню цело…
— Шутники и весельчаки твои люди, князенька, — прищурившись, заглянул в глаза Долгорукому Кисличка, когда закончилась песня.
— Перед потопом, боярин, — развел руками Долгорукий и вдруг гаркнул: — Манюню цело…
И влепил Манюне в щеку поцелуй звонкий, молодецкий, а отроки проревели троекратно:
— Манюню целовали, Манюню целовали, Манюню целовали!
После чего Юрий поцеловал девушку еще и в губы, приведя ее в такое неописуемое смущение, что она убежала бы из-за стола, если бы князь не придержал.
— Зять надобен тебе, боярин, — заговорил князь Андрей. — В заповедях божьих для Ноя сказано ведь, чтобы взял он в ковчег род свой и жен сыновей своих. Ты же сыновей не имеешь, а лишь дочь. Вот и должен найти зятя для дочери.
— Нужно, да тяжело, — вздохнул Кисличка. — Среди моих людей нет достойного, а со стороны как возьмешь? Не могу бросить ковчег, чтобы искать. Пустить сюда тоже никого не могу.
— Привезли тебе для выбора вон сколько молодцов, — сказал Долгорукий. — Даже из Киева имеем.
Иваница задвигался на скамье, будучи не в состоянии скрыть удовольствия.
Помнил об Ойке, не мог выбросить ее из сердца, но возле Манюни умирали все воспоминания, отступали страсти, омрачались надежды, — он способен был смотреть лишь на нее, наслаждаясь и довольствуясь самим предположением, как роскошествовал бы он в случае согласия Манюни…
— Не ведаю, согласился бы киевский наш гость, — осторожно начал было Кисличка, на что Иваница чуть было не крикнул: «Согласен!» — но Долгорукий своевременно опередил его, взмахом руки пригасил жар Иваницы.
— Зовется Иваница, — сказал князь Юрий. — Учен не меньше, чем его товарищ лекарь Дулеб.
— Вот уж! — стеснительно крякнул Иваница, потому что рядом с ним шевелился паскудный книгоед Силька, который откровенно прыснул в кулак, когда князь сказал про ученость Иваницы.
— Но, — продолжал Долгорукий, — прежде всего, боярин, должны иметь мы согласие на брак от самой Манюни, потому что насильства над ней мы не потерпим, в особенности же любя ее. Затем согласие должен выразить также Иваница. Но перед этим ты должен рассказать все про свой ковчег и про все, что будет ждать здесь будущего твоего зятя. Налей-ка, чашник, боярину меду, хотя никакой мед не сравнится своей сладостью для него с его ковчегом. Здоров будь, боярин, и ты, мать, и ты, Манюня!
— Ковчег — это мир отдельный, — опрокинув кубок и теребя свою узкую бороду, начал Кисличка. — В своей безграничной доброте и огромном милосердии господь всемогущий открыл мне в самый год моего рождения, что выбирает меня из всех земных людей, дабы построил я новый ковчег, как праведный Ной некогда, и спасся в нем со всем живущим в годину нового потопа, который будет наслан высшей силой, когда наступит исполнение времен. Исполнение же это определяется счетом лет, ибо я родился в лето шесть тысяч шестьсот[5], то есть — две шестерки и два зеро, — стало быть, вернее всего ждать исполнения времени в лето, назначаемое четырьмя шестерками, однако случиться это может и раньше, из-за чего я готовился уже во время переполовинивания, то есть в лето шестьдесят шесть тридцать третье, хотя тогда ковчег мой не был готов, в лето шестьдесят шесть сорок четвертое стихии уже не пугали меня, потому как я успел укрепить ковчег, хотя опять-таки не все сделал изнутри, закончив лишь нижнее жилье, потому и надеялся, что потопа не будет, ибо завещано мне, как и праведному Ною, соорудить в ковчеге нижнее, среднее и верхнее жилье, что я успел к лету шестьдесят шесть пятьдесят пятому, которое приблизилось к концу и, может, ведет за собой первый вал воды, из-за чего, князенька, и не могу долго тебя принимать, ибо в святом письме не сказано, чтобы брать в ковчег людей, там есть лишь о скотине. Ежели про бессловесную тварь не похлопочет человек, то кто же это сделает? Потому я прежде всего устроил скотину, соорудив нижнее жилье и поставив туда коров, коней, потом закончил жилище среднее — для овец, птиц, собак, свиньи свободно ходят из нижнего до самого верхнего жилья, потому что эта тварь создана богом, чтобы всюду совать рыло и разравнивать нечистоты, которые могут собираться где-то с одной стороны и наклонять ковчег. Все сотворил господь на благо. Свинью, чтобы разгребать нечистоты, мышь, чтобы прочищала свинье рыло, кота чтобы гонял мышь, не давая ей прогрызть дыр в ковчеге. Даже клоп нужен, чтобы человек не спал и не забывал про паруса и кормило.