т возвратился в город едва живой.
Мстислав прибежал к Кудиновичу, дары предлагал, волости обещал. Демьян простонал:
— О суета людская! Кто мертвый возжелает этих даров и волостей? Почто все это? Усну вечным сном.
Лишь после этого решил Изяслав заключить мир с черниговскими князьями, чтобы окончательно оттеснить Глеба с его дружиной и прогнать в Суздаль, а самому иметь свободные руки для борьбы со своим загадочным и грозным врагом — Юрием.
В Чернигов послан был с грамотой белгородский епископ Феодор и печерский игумен Федос. В грамоте было написано:
«Уже раз целовали вы мне крест на том, что не будете требовать брата Игоря, но отступились от этого и учинили мне довольно зла. Но когда вы запросили у меня мира и каетесь во всем, что хотели учинить, то ради русских земель и христиан не поминаю того. Ныне же целуйте крест на том, что вы за Игоря вражды иметь не будете и не станете больше чинить того, что некогда намеревались».
В церкви Святого Спаса, среди кадильного дыма и молитв, в золотом сиянии свечей целовали крест князья Владимир Давыдович и брат его Изяслав, Святослав Ольгович и Святослав Всеволодович, клялись быть заодно, словно братья, охотно и обильно лили слезы, каялись в грехах.
А осенью Давыдовичи и Изяслав съехались в Остерский Городок, чтобы тут, в южном гнезде Долгорукого, сговориться о дальнейших действиях, ибо Изяславу не сиделось в Киеве, не имел он покоя от своих бояр, которых пугала даже тень великого имени Долгорукого и которые не могли успокоиться, доколе жив тот далекий, но такой вездесущий своим могуществом сын Мономаха.
Лодьи Изяслава приплыли из Десны в Остер, пристали к низкому берегу напротив Городка, возвышавшегося над речкой крутыми высокими валами; за валами видны были новые деревянные строения и красивая каменная церковь святого Михаила, поставленная Долгоруким. В церкви звонили. Звон звучал медленно-торжественно, так, словно приближались к Городку не враги, а свои. Изяслав ведал вельми хорошо, что Глеб с дружиной пошел в Суздаль, следовательно, в Городке осталась весьма незначительная застава, которую можно было бы выбить оттуда одним ударом, но он этого не хотел; ощущение силы наполняло его какой-то еще неизведанной доселе торжественностью, тот звон, казалось, раздавался над зелеными деснянскими лугами в честь киевского князя, хотелось слышать звон издалека, из-за реки, поэтому великий князь велел разбить свой бело-золотой шатер, затеял игры перед шатром, послушал, как рычат ненавистью друг другу в лицо его ничтожные карлики Леп и Шлеп, повеселился с предупредительными, заискивающими Давыдовичами, поплакал, повспоминал бога и святых мучеников, а этот звон звучал и дальше, будто и впрямь медным языком своим славил силу и уверенность Изяслава.
Ольговичи, которые тоже должны были прибыть в Городок, почему-то не пришли. Черниговские князья начали успокаивать Изяслава, уверяли его, что куда они, Давыдовичи, туда и Ольговичи, и уж ежели они все целовали крест Изяславу, то пойдут теперь повсюду и не отступятся от него, ибо душой нельзя играть; на это Изяслав, вздохнув и поплакав от растроганности, ответил, что его не тревожит отсутствие Ольговичей, потому что Святослав Ольгович готовит свадьбу своей дочери с сыном его брата, смоленского князя Ростислава.
А в церкви святого архангела Михаила звонили и звонили, так, будто сам дух святой залетел в Городок и, вопреки тем бедным суздальцам, которые укрылись за высокими, в буйной зелени валами, славит киевского князя, его всемогущество и удачливость, которыми он соединяет всех своих друзей и покоряет недругов.
Но под вечер прискакала передняя стража Изяслава и закричала в немалой тревоге, что вдоль противоположного берега Остра подходит к Городку какая-то дружина, быть может и сам Долгорукий.
— Спросили, кто такие? — выскочил из шатра Изяслав, о котором можно было говорить что угодно, однако все сходились на том, что родился он воином и в походе чувствует себя намного свободнее и лучше, чем возле своих четырех Никол или же замшелой княгини, принцессы из германского императорского рода, изнуренной непривычными для нее русскими холодами и постоянным пребыванием в бесконечных воспоминаниях о превосходстве германского духа и мощи императоров, ее прославленных предков, среди которых было немало и просто убийц, но ни одного, кто просидел бы жизнь на скамье за трапезой или же пролежал в пуховой постели возле теплой жены.
— Мы крикнули: «Кто такие?» В ответ услышали: «Суздальцы». Побранились еще малость, а затем кинулись оповестить тебя, княже.
— «Оповестить, оповестить»! — передразнил дружинника Изяслав. — Когда идет враг, с ним нужно биться, а не удирать к своему князю! Гром битвы милее моему сердцу, нежели ленивые слова о том, о чем и сами не ведаете! С чем пришли и что мне думать надлежит?
Дружинники насупленно молчали, торжественность этого зелено-золотого осеннего дня была сведена на нет, но как ни гневайся и какие слова ни произноси, а где-то вдоль противоположного берега приближается в это время вражеская дружина с красными круглыми щитами под знаком льва, готового к прыжку, а также под знаком лука с нацеленной в землю стрелой, что не помешает суздальцам при необходимости послать свои острые стрелы против немногочисленной киевской дружины и черниговцев, которые только и знали, что нарушали свое слово, мечась между одним и другим великим князем.
Счастье, хоть река разделяла супротивников. Пусть не широкая, но достаточно глубокая, чтобы задержать суздальцев на то время, пока Изяслав либо приготовится к битве, либо отступит без позора и бесславия, хотя отступление всегда так или иначе несет бесславие.
Спасли Изяслава два всадника, появившиеся невесть и откуда, — они, видно, где-то переплыли на конях Остер, потому что по конской шерсти еще стекала вода и у самих всадников сапоги и порты были насквозь промокшими. Если бы не вода на конях и на всадниках, можно было бы принять их за привидения, — так внезапно они появились, словно бы и ниоткуда, и такой страшный вид имели: худые, обросшие нечесаными бородами, сквозь которые едва проглядывало бледное, изнуренное тело, будто у мертвецов, или великомучеников, или утопленников, хорошенько вымоченных в воде. Конная стража тотчас же окружила всадников со всех сторон, мечники, стоявшие у княжеского шатра, выхватили из ножен свои мечи, но тех двоих ничто не удержало, они спокойно ехали дальше, потом, не заботясь о своих конях, слезли на землю и пошли к Изяславу, неловко ставя ноги, покачиваясь так, будто вот-вот должны были упасть и умереть у ног князя. Изяслав растерянно оглядывался по сторонам, хотел было разгневаться, но не успел, потому что один из странных всадников заговорил вдруг, обращаясь, кажется, к нему, хотя и без надлежащей почтительности:
— Вот и возвернулись к тебе. Здоров будь, княже.
— Здоровы будьте, — еще не придя в себя от растерянности, ответил Изяслав. Хотел было спросить, кто они такие, но всадник опередил князя, ибо сказано уже, что не владел надлежащей почтительностью, спросил не без насмешливости в голосе, хотя откуда бы и могла взяться насмешливость в таком хлипком теле?
— Ужель не узнаешь?
— Не узнаю? — небрежно скользнул по ним своими золотушными глазами князь. — Кого я не узнаю? Почему я должен узнавать? Кто такие и что вам надобно?
— Дулеб я, твой лекарь приближенный, — сказал этот странный человек. — А это — Иваница.
— Ты лекарь? Дулеб? С нами крестная сила и святая богородица! Живой?
— Коли не умер, стало быть, живой.
— Где же был так долго?
— Куда ездил, там и был.
— У Долгорукого?
— Там.
— И возвернулся?
— Стою перед тобой.
Изяслав перекрестился. Он был самим собою всегда и всюду. Прежде всего должен был показать свою набожность, сердечное потрясение.
— Остерегал я тебя, сын мой! И удерживал от неосторожности. Не послушал меня. Мог бы и навеки там остаться.
— Мог.
— Но радуюсь, что возвратился целым. Эй, там, дайте гостям меду! Отведу тебе шатер отдельный на вас двоих. Переоденетесь, согреетесь.
— Благодарение. В порубе привыкаешь ко всему.
— Бросил вас Долгорукий в поруб?
Изяславу не терпелось спросить, что же выездил Дулеб, кроме своего сидения в порубе, но княжеское достоинство не позволяло, да и знал уже про грамоты к митрополиту Клименту и епископу Онуфрию. Дулеб сразу удовлетворил княжескую любознательность, сказав:
— Бросили нас в поруб за несправедливое обвинение против князя Юрия, ибо ничто не подтвердилось, к полнейшему нашему стыду и позору.
— Убедился в этом? — сурово посмотрел на него Изяслав.
— Стоим перед тобой, разве не достаточно одного нашего вида? Имели время и возможность подумать про свою дерзость и глупость.
— Как же высвободились?
— Не имеешь к нам доверия, княже?
— Спрашиваю из сочувствия, потому что сердце мое обливается кровью и душа разрывается на части от боли.
— Сидели бы там и до смерти. Вызволил нас князь Ростислав, идучи сюда с дружиной.
— Сын Юрия?
— Да.
— Супротив воли отца своего пошел?
— Князь Юрий был к тому времени у Берладника, а Ростислав часто навещал меня в порубе, советовался со мною, расспрашивал о тебе. И когда приспело ему время идти сюда на помощь Ольговичам, выпустил он нас из поруба и взял с собою. Гонцы догоняли нас неоднократно с велением Юрия отправить узников назад в Суздаль, но князь Ростислав не послушал.
Дулебу и Иванице подали чаши с медом. Они пили медленно, то ли наслаждались напитком, то ли нарочно затягивали время, испытывали терпение Изяслава, хотя кто же не знал о княжеской нетерпеливости.
— Позову Петра Бориславовича, — промолвил князь. — Надобно записать все, лекарь. Когда речь идет о князьях, призываем в свидетели также и потомков. Ты снял вину с князя Юрия, облегчение это не только для меня, но и для всей истории. Радуюсь вельми, Дулеб, и удивляюсь, что стрый мой отплатил тебе неблагодарностью.
— Не надо Бориславовича, — оторвался от чаши Дулеб. — Ничего не надо писать, сам все запишу, княже. Да и не об этом нынче следует вести речь это уже дела минувшие. Тебя ждут новые. Прибыли мы к тебе уже не как твои слуги и не как вызволенные из поруба, а прежде всего — как послы от князя Ростислава. Согласен ли нас выслушать?