В хижине светилось, помигивал каганец, еле заметно горело в печи, это не прибавляло света, зато дышало теплом под низкий потолок, хотя, кажется, тепла там хватало и без того, тепло излучалось от четырех огромных мужчин, которые сидели на низеньких стульчиках вокруг огромного круглого котла и молча тянули дратву.
Из рассказов Иваницы про братьев Ребриных Дулеб почему-то представлял их маленькими веселыми сапожниками, которые бодро выстукивают послушными молоточками по подошвам и каблукам, а при первых звуках тревоги бросают свою работу и бегут на вече, на пожар, на драку, на выпивку. Тут же сидели чернявые великаны с разбойничьими лицами, молча тянули дратву, не смотрели ни на свою работу, ни друг на друга, уставившись взглядами в круглый котел, стоявший у их ног, затем все вдруг взглянули на гостей, узнали, видно, Иваницу, потому что на их лицах появились улыбки, и это еще больше поразило Дулеба, поскольку на неприветливых разбойничьих лицах улыбки расцвели просто-таки ангельские.
— Здоровы будьте, швецы-молодцы! — бодро поздоровался Иваница. Ждали меня целым-невредимым аль нет? А это мой товарищ, лекарь княжеский Дулеб. Всегда мы вместе во всем, — в беде и в радости. Беды больше, радости меньше, но голову не вешаем, потому как голова не сумка, ее нужно высоко держать! Вот так!
Таким разговорчивым Иваницу Дулеб никогда, кажется, и не слыхивал и даже не представлял, что тот может выпускать из себя сразу столько слов, начисто неприсущих ему. Но братья, видно, знали именно такого Иваницу. Старший из сапожников сказал младшему:
— А ну, Пруня, зачерпни гостям пива.
Тот, кого назвали Пруней, взял берестяной ковшик, набрал из котла и подал Дулебу, стоявшему первым, да и видно было по всему, что он старший. Дулеб взял ковшик, но пить заколебался.
— Не рано ли? — сказал он.
— Выпить никогда не рано, — сказал старший из братьев. — Человек должен смочить горло, дабы слова не застревали.
— Да вы все едино ведь молчите целый день! — засмеялся Иваница. Сидел рядом с вами, знаю.
— Почему бы и не помолчать, когда ты расскажешь, что на свете белом творится, — сказал старший брат. — Ищите на чем сесть, да и посидите возле нашего каганца.
— А тебе он зачем, свет? — хмыкнул Иваница. — Не все ли равно, что в нем и на нем?
— Не все едино, потому как Пруню надобно женить.
— Разве ты уже?
— Я — нет. Да и никто из нас не женат. Надобно младшего женить: у старших есть на это время.
Дулеб отпил немного из ковша, передал Иванице. Видно, эти сапожники любили пошутить, а может, они любили Иваницу, которого любили всюду и все, потому сразу и нарушили свое молчание, хотя, правда, говорил старший брат, трое остальных лишь посмеивались молча. Но иногда молчание красноречивее слов.
— Вот, лекарь, видишь братьев Ребриных, — сказал ему Иваница. Славные хлопцы. Шьют сапоги-вытяжки, обувают всю княжескую дружину, воевод, тысяцких, Петрилу, а кто разувать их будет?
— Кто обувает, тот и разувает, — улыбнулся Дулеб.
— Можно, — поддержал его старший брат, — можно. Выпей еще, лекарь. Пиво у нас славное. Есть солонина, но тебе, привыкшему к княжеским харчам, придется не по вкусу…
— А мы в порубе княжеском сидели, — похвалился Иваница. — На хлебе слезном да на воде.
— Где же это? — спросил Пруня.
— В Суздале. В Киеве и не слыхал ты про слезный хлеб, а там есть. Это такой, что из него слезы текут. Не видал такого хлеба?
— Видел и в Киеве, — сказал старший брат. — У нас в Киеве все есть. А порубы тут такие — нигде не сыщешь.
— Вот придет к вам новый князь — разметает эти порубы. — Дулебу хотелось увидеть сразу лица всех четырех братьев при этих словах, но сапожники словно бы спрятались от него, что ли, один лишь Пруня посмотрел на лекаря недоверчиво как-то и спросил не без насмешки в голосе:
— А наделает таких, как у себя имеет? Потому как что же это за князь — без порубов?
— Таких, как они сидели в Суздале, — сказал старший брат, а два других молчали упрямо и настойчиво, будто были немые или же навсегда отдали все слова самому старшему и самому младшему.
— Были мы у Юрия Суздальского, — спокойно продолжал Дулеб, попивая пиво, — видели его земли, его люд. Хочет он объединить всех, чтобы Киев и Суздаль, Чернигов и Новгород…
— А мы и не разъединялись, — бросил старший.
— Князь Юрий ведает про то. Однако боярство киевское да князь Изяслав…
— Вот ты, лекарь, говоришь: князь Юрий, князь Изяслав. И все: «князь», «князь». А что это такое? Князь — это тот, который ездит на конязе, а мы сидим на своих сапожничьих стульчиках, да притягиваем дратву в дырочки, да затягиваем ее изо всех сил. Так что же нам князь или конязь?
— Говорю про Юрия Суздальского. Забудьте, что он князь, принимайте его как человека.
— И что же этот Юрий?
— Хочет прийти в Киев.
— Так пусть придет, а мы посмотрим.
— Должен для добра всей земли прийти сюда навсегда.
— Навсегда приходят умирать. Он же не собирается?
Теперь Дулеб увидел как-то сразу лица всех четверых сапожников и не заметил на них больше ангельских улыбок, выражения их лиц были такими жесткими и дерзкими, будто перед ним сидели те, которые убили князя Игоря, а при случае убьют и всех других князей, ежели они ткнутся в Киев.
— Так почему же тогда терпите Изяслава в Киеве? — неожиданно спросил он, словно бы продолжал свои молчаливые переговоры с ними еще с того августовского дня, когда произошло в Киеве неотвратимое.
— А его никто здесь не терпит. Ты же его лекарь, — стало быть, видел: Изяслав бегает, как заяц, вдали от Киева. Тут не сидит. Да ты пей, лекарь.
— Мы с Иваницей уже попили. Благодарю. Погрелись, поедем дальше.
На пороге Дулеба остановил старший брат:
— За добрые вести, лекарь, забыли поблагодарить тебя.
Дулеб от неожиданности остановился:
— За какие вести?
— Говорил ведь: новый князь идет на Киев.
— Хочет идти. А голоса киевлян не слышит.
— Дак пусть идет.
И замкнулись в своем молчании, усевшись вокруг котла с пивом, которого им хватит на целый день.
Затем Иваница привел Дулеба к гончару Охтизу. Этот глиняный человек, вместо предполагаемой неповоротливости, отличался суетливостью, которая была бы к лицу сапожнику, ведь больше всего хлопот у него было не с глиной и не с огнем, в котором обжигал свои изделия, а с женщинами, окружавшими его, будто птицы небесные, и мешавшими спокойно делать свое дело.
— Не дают поговорить с людьми, — жаловался гончар Дулебу и Иванице, которых остановил прямо возле небольшого глиняного замеса, считая, что это самое лучшее место для гостей, да еще прибывших вон откуда: с самой княжеской Горы. — Замучили женщины до смерти. Несколько дочерей у меня, да племянниц, да жениных сестер, да золовка у меня, да еще… Одни женщины, а мужчине — ведь не они в голове, а глина. Как ты ее замесишь, и как вымесишь, и какой черепок получишь. Черепок в моем деле — все. Говорите князь? Князю ни до глины, ни до черепков нет дела. У князя дружина да чистое поле, а у меня глина и черепок. Месишь, месишь, хитришь-мудришь, мешаешь так и этак, прилаживаешься отсюда и оттуда, а все это — будто жену для себя выбирать в темной темноте… Я тут сел в яру, имею хороший черепок, а пересунь меня куда-нибудь с этой глины, что я получу? Князя вашего? Эге-ей! Было их, да и еще будет, как собак. Да и не то сказал. Ибо разве же князь мне товарищ? Или знает он обо мне? Или хочет ведать? А собака знает. Еще когда бог слепил из глины первого человека и поставил сушить, уже тогда послал собаку, чтобы она стерегла. С тех пор собака друг человека. Про собаку и речь моя. Не про князя, нет…
— А ты, дядя Охтиз, не бойся, — лениво прервал его Иваница. — Мы уже не про князя Игоря спрашиваем, это забыто. Виновных нет. А ежели они есть, то не нам за них приниматься. Заехали к тебе, как ты тут живешь, посмотреть. Про князя же сказано тебе к слову. Вот, может, придет новый князь в Киев, справедливый, добрый да великодушный, таких, мол, тут и не видывал еще. Верно говорю, лекарь?
— Может, и не все это так, да, может, и так, — улыбнулся Дулеб. Князь Юрий не хотел бы идти сюда, не ведая, как посмотрят на это киевляне и что скажут.
— Князья далеко, а глина — вот она, — показал гончар, — мягонькая да теплая, ежели поместить ее да помять. Говоришь, князь Юрий, а ты его прислужник?
— Я лекарь княжеский, да не у Юрия Суздальского, а тут, у Изяслава.
Охтиз то ли никак не мог взять в толк, то ли прикидывался забитым человеком; он снова начал что-то говорить про глину, рассказал Дулебу, чем и как разбавлять замес, чтобы черепок вышел крепким и гладким; затем спохватился, что перед ним лекарь, да еще и княжеский, да еще и связанный сразу с двумя князьями, с одним близким, а с другим вон каким далеким, хотя и долгую руку имеет, — хотел было отнестись с подозрением к такому странному и загадочному лекарю, да передумал.
— Скажу тебе, добрый человече, так. Хотя мы и в глине, а хворостей нет. Ежели и нападут на кого, то у меня еще баба тут старая есть, она знает молитву от всех болячек. К святому Юрию молитва, ежели хошь знать. Не к князю твоему, а так — к Юрию, да еще и к святому. Дескать, ехал святой Юрий на золотом коне, с золотым шестом, с золотым крестом, выгонять золотым шестом и золотым крестом хворости киевские в камыши, в болота, где колокола не звонят, где люди не ходят, где звери не бродят, где голоса не слышно, где петухи не поют, где солнце не светит.
— Вот! — крякнул Иваница. — Такая молитва подойдет хоть кому. Лекарю моему и то пригодится. А уж для князя Юрия — лучше и не сыскать.
Дулеб молча показал Иванице, что пора ехать дальше, но гончар перехватил этот взгляд и вцепился в лекаря мертвой хваткой, тарахтел снова про свою глину и про черепок, приглашал подождать, пока его женщины напекут теплых лепешек, — он так прожужжал Дулебу уши, что тот начисто очумел и долго еще не мог прийти в себя даже на морозе.
— Вот уж! — хохотал Иваница. — Будешь знать, лекарь, какие киевляне.