ископов ли под Орантой или же на полати, где стоит Долгорукий с князьями и воеводами. Такова суетность людская.
Так в бесконечных блужданиях очутились они возле Ярославова двора, где в золотой гриднице готовилось, видно, великое пиршество для Долгорукого и его приближенных людей, потому что у коновязи стояло множество коней, привязанных к серебряным кольцам; пахолки нетерпеливо посматривали на Софию, откуда должны были прийти князья и засесть за столы, а уж тогда что-нибудь перепадет и тем, кто возле коней, потому как едят да пьют не только за столами, но и под столами, и в закутках да закоулках, и неизвестно еще, где едят больше и лакомее.
Какая-то суздальская, видно, жена въехала на Ярославов двор на возу, распрягла коней, бойко покрикивая на пахолков; Иваница тотчас же толкнул слегка своего товарища в спину, показывая ему, чтобы продолжал блуждание по Киеву без него, а сам, еще не веря собственным глазам, начал осторожно приближаться к дерзкой женщине, которая не побоялась пригнать свой воз на княжеский двор.
В белой сорочке-теснухе, с толстой косой, небрежно переброшенной через плечо наперед, гибкая и ловкая в малейшем движении, распрягала коней… Оляндра! Та самая Оляндра, которую множество раз видел он из суздальского поруба, до потемнения в глазах завидовал дружинникам с заросшими харями, которые могли веселиться с такой щедро-доступной, манящей, привлекательной женщиной.
Оляндра!
Иванице все еще не верилось, он подошел ближе, встал за спиной у женщины, она почувствовала его присутствие, обернулась к нему всем своим телом, твердые округлости ощущались под тесной сорочкой так, будто Иваница прикасался к женщине; Оляндра отбросила назад свою тяжелую светло-русую косу, прищурилась хищно и сторожко.
— Ты чего? Гнать меня отсюда надумал?
— Вот уж! — растерянно улыбнулся Иваница. — Да разве же я княжеский прислужник?
— Чего же смотришь?
— Видел тебя когда-то — вот и смотрю.
— Где же видел?
— А в Суздале.
— Ври больше! Был там?
— Вот уж! И у самого князя Долгой Руки в палатах был, и поруб изведал. Там тебя и видел.
— Не была в порубе.
— Зато возле него бывала. Со стражей возилась, а я скрежетал зубами.
— Из поруба?
— Ну да!
— Ну и дурак еси.
— До сих пор не верю, что стоишь передо мной. Вот протяну руку и…
— А ты протяни…
— Боюсь — исчезнешь.
— Не исчезну. Пришла в Киев, хочу тут быть. Вырывца моего убили под Переяславом. Боярыней хочу быть за Вырывца.
— А где же те? — не слушая ни про Вырывца, ни про боярыню, спросил Иваница, будучи не в силах оторваться от своих болезненно-сладких воспоминаний.
— Кто?
— Ну… Те, которые водили тебя тогда… Водили и возвращались… А тогда ты приходила да брала себе нового. Готов был разорвать тебя!
— Не шуми, дурак! Разве о таком вспоминают?
— Где же они?
— А я знаю?! Наверное, там.
— Где?
— В Суздале. Стерегут поруб.
— Там кто-нибудь снова сидит?
— Может, и сидит. Ежели и нет никого, поруб все едино стерегут. Потому как может пригодиться. Князь без поруба — не князь.
— Что же будешь делать в Киеве?
— А твое какое дело? С мужиками спать буду!
— Вот уж! Снова пойдешь к тем, которые стерегут порубы?
— Могу и к тебе прийти. Дождись ночи.
— Там ходила и днем.
— Это там. В Суздале любви много, ночей не хватает.
— Почему думаешь, будто только в Суздале? А в Киеве?
— Киев беден на любовь. Потому и пришла сюда. Принести любовь.
Как всегда, к несчастью Иваницы, откуда-то прибрел сюда Петрило. Иваницу он едва ли и заметил, зато сразу же увидел Оляндру, разгневался на нее, но, вспомнив, что должен расчищать дорогу Долгорукому, который уже спускался с софийской башни, чтобы вести своих приближенных на пир, набросился на женщину, зашипел:
— Прочь! Князья идут!
Оляндра ничуточки его не испугалась, отрезала со смехом:
— А мне князья и надобны! А ты ни к чему!
— Цыц! — попятился от нее Петрило. — Знаешь, кто я?
— Кто же? — подмигивая Иванице, не столько из большой благосклонности к нему, сколько из-за необходимости иметь сообщника, насмешливо спросила Оляндра.
— Петрило! Слыхала?
— И слыхать не хочу! Мне князь надобен! Долгая Рука!
— Прочь! — перепуганно наставил на нее руки Петрило, но уже было поздно, потому что князья шли от Софии, сверкало на солнце драгоценное оружие, играя самоцветами, тусклым золотом светились одеяния иереев; впереди всех, помолодевший, высокий, улыбающийся, широко шагал князь Юрий в наброшенном поверх льняного белого наряда дорогом корзне, уже не босой, а в сафьяновых зеленых, шитых перлами сапогах на серебряных каблуках.
Юрий охватил жадным взором все: и костер, на котором варили и жарили, и ведерки с пивом, и суету людскую, и зеленое спокойствие деревьев, и голубой простор неба, и широкий двор Ярославов, где когда-то бывали конные ристалища, и бесконечную коновязь с серебряными кольцами, и неожиданный на княжеском дворе простой суздальский воз с убогим скарбом, и пригожую женщину возле него…
Петрило согнулся чуть ли не вдвое, сверкнул на Юрия уже не злым, как на всех, кто ниже, а по-собачьему острым взглядом:
— Княже, милый! Петрило есмь. Восьминник в Киеве. Тебе и хочу служить, как было уже не раз. Спасал тут лекаря твоего приближенного.
— Петрило? — засмеялся Долгорукий. — Толще стал или старее? Иди с нами, коли ты уж тут. А это Иваница? Лекарь, — Долгорукий поискал глазами среди князей и воевод Дулеба, но не нашел, хотя и знал, что тот должен быть где-то здесь, — лекарь, почему же ты покинул своего товарища? Иваница такожде люб нашему сердцу. Пошли с нами, Иваница.
— Вот уж! — пробормотал Иваница. — После поруба да на пиршество?
— Злопамятен! — удивился Юрий. — Не забыл про поруб! Повинюсь перед тобой при всех. Иди с нами.
— А я? — выскочила вперед Оляндра. — А меня тоже пригласишь, княже? Мой Вырывец под Переяславом… Боярыней меня сделать должон! Боярский двор мне в Киеве за моего Вырывца! Все стояли, а он побежал на Изяслава! Ты и сам стоял, а Вырывец побежал!
— Ну, — Юрий растерянно развел руками, — что мне делать с такой суздальчанкой? Зовешься как?
— Оляндра!
— Иди с нами, ежели хочешь.
— А и пойду!
Князь Андрей что-то прошептал Юрию на ухо. Долгорукий вздохнул. Оляндра тем временем втиснулась между Юрием и его сыном, словно так оно и надлежало, была там и княжна Ольга, но для нее теперь не стало места возле отца, ее медноватые волосы сверкали где-то дальше, рядом с красным нарядом Берладника, так что киевляне, которых вмиг набилось полон двор Ярославов, не знали, на кого раньше смотреть надлежит: на князя ли Юрия, на молодую ли княжну, на роскошного ли в своей красоте Берладника, рядом с которым блекли самые видные мужи, или же на беспутную Оляндру, которая пролезла к князьям и извивалась среди них, босая, в тесной сорочке, будто блудница вавилонская.
Такого в Киеве никогда еще не видывали.
А Долгорукий, словно бы оправдываясь и перед киевлянами, и перед своими, и перед осуждающими взглядами иереев, привлек к себе Дулеба:
— Вот, лекарь, княжеская доля: власть всегда выше человека, власть нависает над тобой даже тогда, когда ты добыл ее собственными усилиями и заслугами. Чем превзойти власть? Все князья, лишаясь власти (а лишаются они ее неизбежно, хотя бы и после смерти), могут продлевать свое существование лишь благодаря тем людским поступкам, которых не позволяло их положение. Следовательно, поступки вопреки положению.
— А я ничего тебе не говорю, княже. Рад видеть тебя в Киеве, здоровью твоему рад.
— Считаешь, помолодел?
— Всем это видно.
— Лишь бы ты не ошибся.
— А возле такой жены, как Оляндра, и вовсе моложе станешь, улыбнулся Дулеб.
— Князь должен дать мне боярский двор! — тотчас же вмешалась Оляндра. — Ты, княже, добрее всех! Ты пожалеешь бедную женщину!
— Доброты княжеской на всех женщин не хватит, — сказал Долгорукий с сожалением. — И человечности также не хватит. Ни для народа, ни… — Он оглянулся вокруг, разыскивая кого-то взглядом, и добавил после молчания: Ни для летописцев…
— Может быть, и чрезмерно добр ты, княже, — негромко заметил Дулеб. Вижу, позвал на пиршество и Петрилу, и Ананию; наверное, придет и Войтишич, который где-то спрятался и выжидает.
— И Войтишич придет, — согласился Долгорукий. — Все придут, всех приму. Потому как не может человек тратить свою жизнь на вражду, уже сегодня пошлю гонцов во все концы нашей земли, чтобы объявили о мире и конце всех раздоров и ненавистей. Единство и свобода для всего люду. Самое дорогое в свободе — борьба за нее. Мы достигли свободы, доказали свою способность, теперь можем свободно взяться за свое дело. Никого — над нами, никто не будет мешать, — стало быть, какие же враги могут быть у нас сегодня и почто ненависть?
Дулеб долго молчал, подошли уже к сеням, стали входить во дворец, согласно чинам и дерзости, у кого что было, а когда мыли над серебряными рукомоями руки, лекарь снова каким-то образом оказался возле князя Юрия и сказал ему:
— Кому кажется, что он уже достиг свободы, на самом деле ее утратил или же утратит вскоре. Человек борется всю жизнь. Затем и пришел он на свет.
— А ты, лекарь? — спросил князь. — Также борешься?
— Борюсь. Даже с самим собою, ежели хочешь, княже. Ты же перебороть себя не можешь, вижу.
— А нужно ли? Намекаешь на эту вот жену? Или вспоминаешь Суздаль и наши странствия по Суздальской земле?
— Боюсь успокоения твоего, княже.
Иваница тем временем пробрался к Оляндре, попросил тихонько:
— Сядь возле меня за столом.
— А ежели я возле князя хочу!
— Там без тебя найдется кому сидеть. Хочу, чтобы возле меня была.
— Меня — спросил?
— Вот и спрашиваю.
— Уж больно ты благой. А я люблю колючих.
За столом располагались долго, с гомоном и выкриками, перебрасываясь словами с князем Юрием; располагались, как велось здесь десять и сто лет назад, — незначительных оттесняли к двери, возле князя по правую руку сыновья и особенно видные люди, по левую руку — служители бога, лучшие люди суздальские и киевские, хотя последних было и не густо, убежали с Изяславом, потому-то Войтишич, который чуточку позднее других появился в золотой гриднице, получалось, был как раз уместным за столом; Долгорукий пошел навстречу старому боярину, тот издали раскрыл для объя