Джейн нахмурилась.
— Нам всем так трудно с ней… Она всех тянет назад…
Я фыркнул.
— Вы только послушайте! Всего неделю назад ты была одним из паршивых маленьких лебедей и бегала по сцене с тремя подружками, а теперь уже думаешь, как занять место Иглановой.
Одним непрерывным плавным движением, как заметил бы критик, пишущий о балете, Джейн Гарден нанесла мне сокрушительный удар подушкой. После короткой борьбы я наконец-то с нею совладал… хотя не без труда: она была девицей крупной и, несмотря на великолепную шелковистую кожу, состояла из сплошных мышц.
— Это неправда! — с трудом выдохнула она, ее волосы разметались по подушке, к которой я крепко прижал ее спину.
— Зазнайство… вот что это такое.
— Каждая балерина думает точно так же. Спроси любую…
— Ужасная компания… самонадеянные, бесталанные.
— О! — она выскользнула из-под меня и, тяжело дыша, уселась на кровати, откидывая волосы, закрывшие лицо.
— Меня бы ничуть не удивило, если бы ты убила Эллу, чтобы занять ее место.
Джейн мрачно рассмеялась.
— Нет нужды объяснять тебе, что наша труппа построена по кастовой системе. До того как погибла Элла, я была седьмой по счету.
— Но теперь стала второй, потому что знала: если Элла уйдет со сцены, я постараюсь, чтобы ты заняла ее место.
— Все очень здорово сработано, — довольно улыбнулась Джейн.
— У тебя просто нет совести.
— Совершенно верно. Особенно сейчас, когда дело закрыто.
— Ты не боялась, что тебя поймают?
— Ну, если говорить серьезно, я никогда не чувствовала себя так плохо, как после смерти Майлса.
— Почему?
— Видишь ли, милый, я была там.
— Там?
— Я видела его примерно за час до смерти… заезжала к нему перед приемом.
— Господи! — Я сел и уставился на нее: — Ты рассказала об этом Глисону?
— Нет, не стала… Думаю, я испугалась.
— Дуреха… — я встревожился. — Ты же знаешь, что за домом следили, следили днем и ночью! Ты вошла с главного входа?
— Вошла я… Ну конечно. Так ты думаешь…
— Он знает, что ты там была и не сказала на допросе. Как по-твоему, какой вывод он может из этого сделать?
— Но… Ведь Майлс все сделал сам, не так ли? Ведь дело закрыто? — тихо спросила она.
Иногда мне кажется, что у балерин ума меньше, чем у среднего растения.
— Я не знаю, знает ли об этом Глисон и что считает по этому поводу полиция. У меня такое чувство, что не знает, но я могу ошибаться. Даже если это так, не имеет никакого значения, что пишут газеты и что говорит Глисон. Но они все еще занимаются тем, что произошло с Эллой… а может быть, и с Майлсом тоже.
— Думаю, ты преувеличиваешь, — но она явно встревожилась.
— Да, кстати, думаю, с моей стороны не будет нескромным, если я поинтересуюсь, что ты делала в тот вечер в квартире Майлса?
— У меня было для него письмо от Магды.
— Которая примчалась, когда он уже умер.
— Я знаю… но она хотела, чтобы я с ним встретилась и кое-что рассказала. Ее семья следит за ней, как ястребы, она сказала, что не может выйти из дому, поэтому попросила сходить к нему.
— Это было до того, как изобрели телефон, или до создания национальной почтовой службы?
— Не нужно над этим смеяться.
— Я никогда не был более серьезным.
— Тогда и веди себя как следует.
— Я и веду… Черт побери…
Несколько минут мы рычали друг на друга, а потом она сказала, что Магда несколько дней не могла выйти из комнаты, что родители не позволяли ей даже подходить к телефону. Если не считать одного посещения украдкой, Майлсу не позволяли с ней встречаться; фактически семья не позволяла ей встречаться даже с Джейн.
— И что же Магда хотела ему передать?
— Какая теперь разница? Когда все кончено…
— Послушай, так что же она хотела ему сказать?
— Речь шла о ребенке. Она хотела знать, одобрит ли Майлс, если она сделает аборт.
— И что он ответил?
— Ответил отрицательно; сказал, что они поженятся сразу после суда.
— И как он выглядел, когда ты его видела?
— Он был в великолепном настроении… хотя в словах его не было особого смысла… Майлс говорил о новом балете, о «Затмении» и мистере Уошберне… Он был на него очень зол. Не знаю почему.
— Уошберн с ним уже встречался?
— Нет, не тогда.
— А откуда ты знаешь, что они в тот вечер встречались? — Я был похож на окружного прокурора и настроен весьма решительно. Но это не помогло.
— Потому что я встретила мистера Уошберна, когда уходила, и он меня спросил, в каком настроении Майлс.
— В тот вечер там было весьма оживленно: половина труппы побывала у Майлса дома.
— Ох, перестань, пожалуйста, острить. Ты ведешь себя как в кино.
— Может быть, — мрачно буркнул я. — И как реагировал Уошберн, когда тебя увидел?
— Прежде всего был очень удивлен — ведь мы оба должны были быть на приеме.
— Он не просил тебя хранить все в тайне?
— Ой, перестань, может быть, хватит? Это совсем не смешно.
— Я не смеюсь. То, что ты там была и не сказала Глисону, может обернуться серьезными проблемами.
— А он меня не спрашивал… В конце концов, я ему не лгала.
— А о чем он тебя спрашивал?
— Он задавал множество вопросов… самых разных.
Бесполезно: если Джейн решала сохранить что-то в тайне, добывать из нее правду было так же сложно, как собирать шарики ртути из разбившегося градусника.
— Тебе бы лучше пойти к Глисону и рассказать то, что рассказываешь мне.
— Я не уверена, что все закончилось.
— Тогда не говори, что я тебя не предупреждал.
В три часа я отправился к патрону, она пошла на репетицию, и настроение обоих было не из лучших. Я был одновременно и рассержен, и встревожен тем, что она сделала, и подумывал, не рассказать ли обо всем Глисону мне самому. Но по ряду причин решил этого не делать. Зато теперь меня весьма интересовало, упоминал ли Глисону про их встречу мистер Уошберн. Такая возможность прежде не приходила мне в голову, теперь же беспокойство перешло в тревогу.
Мистера Уошберна я обнаружил в кабинете играющим с особым пластиком, подаренным одним из поклонников. Эта безобидная розовая масса, будучи скатана в шарик, подпрыгивала не хуже резинового мячика, но при ударе молотком разлеталась вдребезги; зато если ее растягивать, она вытягивалась в невообразимую длину. В общем, в таком занятии не было никакого смысла, и я расценил как весьма серьезный знак, что мистер Уошберн был всецело поглощен растягиванием этой розовой жвачки в длинный жгут вдоль всего своего огромного ампирного стола.
— Я же сказал, сегодня можете устроить выходной, — невозмутимо заметил мой патрон, начиная заплетать веревку. Интересно, выдержит ли его ум такое напряжение?
— А я решил, что стоит на минутку заскочить и кое-что доделать. Толедо хочет получить свежие фотографии, так что… — я с интересом наблюдал, как мистер Уошберн вяжет из своей веревочки удавку.
— Вчера все было изумительно, — заметил мистер Уошберн. — Пожалуй, лучший спектакль сезона.
— В сегодняшних газетах очень высокие отзывы.
— Прекрасно… прекрасно. Видели раньше эту штуку?
— Да.
— Прекрасная идея… отлично успокаивает нервы. — Он скатал свою игрушку в шарик и начал постукивать им по ковру, пока тот куда-то не закатился. Патрон полез под стол, чтобы его достать. А я спросил:
— Сезон в Чикаго вы решили открыть новым балетом Уилбура?
— Нет, мы дадим премьеру в середине сезона… примерно на третьей неделе. Я еще не решил точно когда…
— Нужно что-нибудь сделать в связи с завтрашними похоронами?
Мистер Уошберн прилепил пластик к верхней губе, но теперь тот походил скорее не на усы, а на безобразную опухоль.
— Пожалуй, лучше ничего не делать. Чем быстрее все это забудется, тем лучше. Кроме того, это сугубо семейное дело. Из Джерси должны прибыть две его тетушки и бабушка; они всем и займутся.
— Вы пойдете?
Мистер Уошберн покачал головой и сунул пластик в коробочку, напоминавшую коробку для яиц.
— Не думаю… Кстати, я предупредил, что и другим лучше не ходить: газеты наверняка ухватятся за фотографии Иглановой и отведут похоронам слишком большое место.
— Тогда я тоже не пойду, — облегченно вздохнул я, так как никогда не любил похорон. Потом как можно небрежнее спросил, не говорил ли он полиции, что видел Джейн возле квартиры Майлса в ночь его смерти.
Мистер Уошберн мрачно покосился на меня.
— Она поступила очень неразумно, скрыв это от полиции.
— А вы не рассказали?
— Нет, я ничего не сказал. Конечно, это тоже неразумно, но у меня не было ни малейшего желания терять Джейн Гарден в тот момент, когда она вышла на первые роли. Впрочем, не думаю, что полиция заинтересовалась бы моими словами. В конце концов, дело закрыли по их собственной инициативе.
— Думаю, вы правы.
— Кстати, что вы сказали вчера тому типу из комитета ветеранов?
— Я сказал, им не удастся доказать, что Уилбур — красный.
Мистер Уошберн расхохотался.
— Тогда вы будете счастливы узнать, что вас обвиняют в симпатиях к красным, проведении их линии и всяческом им содействии. А некий Эбнер Флир назвал вас ренегатом и изменником. Что можете сказать в свою защиту?
— Ничего… За исключением того, что в годы моей юности я уже был отправлен под вражеские пули такими, как мистер Флир, и ему подобными. И от очарования идей носителей священной миссии избавился задолго до того, как в моей памяти начали тускнеть сверкающие пуговицы армейского мундира.
— Я полностью согласен с вами, хотя обвинения против Уилбура достаточно серьезны. Ведущие газеты начинают копать всерьез, и, честно вам скажу, меня тревожит, как пойдут дела в Чикаго. Там все не так, как в Нью-Йорке. Если в Нью-Йорке на комитет ветеранов смотрят как на глупую шутку, то в глубинке он обладает достаточным весом, и мы можем столкнуться с большими проблемами.
— И что же можно сделать?
— Хотелось бы мне знать…
— Что, если поместить в газетах объявления и объяснить, что он был дважды полностью оправдан?