Смерть в середине лета — страница 22 из 24

Он достал из кармана мячик — и забросил в высокое Небо.

Голубое Небо.

Небо приняло мячик, подняло к себе — и очень быстро вернуло.

Мальчик поймал мяч и снова забросил — так, будто бы он завладел этим Небом.

А потом он вдохнул в себя воздух, глубоко-глубоко. Никогда еще, ни в доме, ни на улице, он не мог так дышать: то была больше еда, чем дыхание. Набирая полный рот воздуха, он ощущал странный вкус и запах — голубое небо и белые облака… откуда пришли к нему эти запах и вкус — он не знал; только чувствовал, что все-таки знает источник.

Вновь его охватила радость.

От постижения Истины — источника вкуса и запаха. И он познал теперь суть земли.

Земля начала свой танец, схожий с биением сердца. Лес, все, что было в лесу, заиграли музыку к этому танцу. И он понимал все — музыку, танец. Пел лес, пело море зеленых полей к северу от холма, пели маленькие пичужки. В этот самый момент он смог бы даже заговорить с этими птахами.

Мальчик забрался в лес у подножия — и заблудился. Взошла луна. И внезапно — из тени леса вышел к нему человек.

— Куда вы идете?

— Я отправился в путешествие, но кое-что забыл дома…

— Дома? Вы — про тот серый брошенный дом на холме, что зовется «тюрьма»?

— Да, мой дом так зовется — «тюрьма»… — Так отвечал человек, удивившись.

— Вы, наверное, узник, и вы что-то забыли в своей тюрьме? А когда найдете, то снова выйдете?..

Мальчик поймал взгляд мужчины — и долго не отводил глаз. Глаза мальчугана походили на осеннее озеро — такое чистое, что можно было пересчитать все песчинки на дне. Пугала эта чистота. Пугала своим совершенством… Когда видишь чистейший жемчуг — долго-долго боишься прикоснуться к нему рукой: так пугает он тайнами своей чистоты.

— Да, все так, — промолвил в ответ мужчина.

Он еще бормотал это — а мальчик уже бросился к нему, и спрятал лицо в протянутых навстречу руках, и заплакал…

В тон ему заплакал и соловей на высоком дереве.

— Вы не должны оттуда выходить!.. Нам запретят играть здесь, на холме… Возвращайтесь обратно в свой серый дом.

Вздохнув, человек посмотрел на луну. Глаза его были так же чисты, как и глаза Акахико.

— У меня был ребенок; такой же маленький мальчик…

— Где же он сейчас?

— Сейчас он — чайка, и летает над морем. И когда он охотится, отыскивая серебро рыбьей чешуи среди волн, то окунает шею в воду. И говорит: «меня умертвили в сером вечернем море, мой убийца — на черном дне. И пока не поднимется он на поверхность, я обязан ждать здесь, зависнув над этим морем…»

— О чем вы?!

И человек продолжал:

— Дьявол, убивший ту бедную чайку, нашел себе путь на поверхность. И знаешь, кто показал ему этот путь? Ты… И я сделаю тебя счастливым. Я возвращаюсь в тюрьму.

На краю леса осужденный покидает ребенка — и взбирается по склону, возвращаясь в свой серый дом.

Год проходит.

И когда снова распускается щавель — из ворот тюрьмы появляется освобожденный. Мальчики, его друзья, уже ждут его.

Освобожденный выходит:

Много яркого света повсюду.

Дети бегут к нему и садятся вокруг на траву.

Блеск, сияние и повсюду — распустившийся щавель.

Дети смотрят вниз — и там, у подножья холма, вдруг замечают они, постепенно надвигается на них что-то большое и черное. Это — женщины. Мать Акихико. Мать Тосико. Три, четыре… Их шаги холодны и бесчувственны. Они приближаются — и хватают своих детей за руки:

— Ты трогал руками преступника? Какая дрянь!.. — И вытирают детские руки носовыми платками. Человек все следит, как мелькают, взлетая, их платки. Женщины в ярости начинают кричать на него. Молча человек наклоняется — и, сорвав цветы щавеля, дает детям: каждому — по цветку, и уходит прочь, не оглядываясь. У каждого из детей теперь в правой руке — по цветку.

— Брось это! Брось! — Колючи глаза матерей.

Цветы щавеля. Попадав на землю, все блестят и блестят в заходящем солнце.

Ах, цветы щавеля: красным жаром — в похолодевшей траве…

ГАЗЕТА

Молодой муж Сатоко вечно занят. Вот и нынче вечером, пробыв с женой до десяти, он опять садится за руль, желает ей спокойной ночи — и мчится на очередную встречу.

Муж у Сатоко — киноактер. Хочешь не хочешь, а приходится Сатоко терпеть все эти ночные, деловые его свидания, на которые он никогда не берет ее с собой. Давно уже привыкла она ловить такси и уезжать в одиночку домой, в кварталы Усигомэ. Дома ждет двухлетний ребенок…

И все-таки в этот вечер Сатоко вдруг захотелось слегка прогуляться.

Как страшно теперь возвращаться одной, среди ночи, в атмосферу их дома. Неотвязная мысль — о том, что следы крови, как ни оттирали, все еще проступают в гостиной…

Вчера, наконец-то, закончились невыносимые хлопоты и суета, не передать словами! — после всего, что случилось. И Сатоко все же надеялась, что весь сегодняшний вечер, когда обоим так важно было развеяться, муж будет с ней до конца. Но — продюсер пригласил-таки его поиграть поздно ночью в маджян, и сегодня он уже вряд ли вернется домой.

Сатоко была по-настоящему красивой девушкой. За свой маленький рост и чрезвычайную впечатлительность еще в школе заработала она себе прозвище — «Терьер». Беспрестанные страхи и переживания по мелочам не дали ей располнеть. Отец у Сатоко был директором кинокомпании; так вышло, что дочь влюбилась в киноактера — и дело увенчалось удачным браком.

Помимо обыденных развлечений, настоящей страстью Сатоко было состраданье чужим невзгодам. Хрупкость натуры ее проступала, как на картине, в хрупкости тела и тонких чертах лица.

И весь сегодняшний вечер воспоминанья о том, как муж, повстречав в ночном клубе приятеля с женой, с азартом и во всех подробностях рассказывал о происшедшем, отравляли ей настроение.

Природа наделила Сатоко богатым воображением. Супруг же ее, молодой красавец в костюме американского покроя, были лишен его начисто. По-видимому, если воображение — неотъемлемая часть работы, вовсе не обязательно обладать им на досуге…

— Ну, что я вам расскажу! Совершенно идиотская история! — старался перекричать оркестр ее красавец-муж, размахивая руками. — Месяца два назад меняют нам няньку для нашего малыша. Вместо нее является баба вот с таким животом — чтоб себе пузо так раскормить, никаких денег не хватит! «Это, — говорит, — у меня растяженье желудка…»

И вот позавчера, уже заполночь, спим это мы с Сатоко в нашей гостиной. Вдруг слышим из детской — вопли какие-то, рыдания нечеловеческие… Вскочили мы — и туда. А там эта нянька: вцепилась руками в живот и орет во все горло, а рядом малыш перепуганный стонет. Я ее — «что случилось?!» — спрашиваю. А она мне дрожащим таким голосом в ответ: «Рожаю я, кажется…»

Ну, я тут перепугался! До сих пор-то мы были просто уверены, что живот у нее такой здоровый из-за растяжения! Вот и поплатились теперь за свою беспечность…

Подняли мы ее, за руки поддерживаем; так втроем и доковыляли кое-как до гостиной. Там, уже на свету, глянул я на нее — и перепугался пуще прежнего: весь ее белый фартук стал прямо бурым от крови!

Закатываю ковер, стелю одеяло какое-то старое, укладываю ее. Она липкая вся, в поту, и на лбу все вены повыступали… А пока врача вызывали — она и родила уже. Вся гостиная была в крови — ну точно как катастрофа…

— М-да, ну и гадючку же вы пригрели! — вставил слово приятель.

— Так она же все спланировала с самого начала! Чистая лиса! И что один ребенок уже в доме есть, и пеленок полно; и что гадость такую лучше проделывать в доме попрестижней… Все, все просчитала прежде, чем к нам прийти. Даже когда их главная нянька приехала и давай ее допрашивать, — та себе только насупилась и даже прощенья просить не подумала… Вчера, наконец-то, в больницу ее положили. Да только и там — кому она нужна будет, такая бестолочь…

— Ну, а что с новорожденным-то?

— Да здоровый парень родился, что ему!.. Дома-то у нас мамаша трескала за обе щеки — вот и вышел ребенок крепкий, увесистый! А мы с Сатоко ее стараниями — со вчерашней ночи наполовину, считай, неврастеники…

— Ну, слава богу, хоть не мертвый родился…

— Ох, не знаю — для нее, может, лучше бы мертвый!..

Сатоко вовсе не удивляла та легкость, с которой, будто случайную сплетню, рассказывал ее муж о страшной сцене, разыгравшейся позапрошлой ночью в его собственном доме. Лишь на секунду она закрывала глаза: если так делать, то, пускай ненадолго, отступает прочь видение — жуткая картина тех родов. В сознании всплывает только младенец, завернутый в окровавленную газету, оставленный нелепым свертком на паркетном полу. Муж не видал всего этого…

Врач намеренно обращался с новорожденным небрежно, презирая мать, родившую дитя без отца в таких ненормальных условиях. Ни слова не говоря, он лишь дернул в сторону подбородком, указывая туда, где хранились старые газеты. Его помощница взяла одну, завернула в нее младенца и положила прямо на пол… Словно что-то острое резануло тогда чуткое сердце Сатоко. Позабыв про всякую неприязнь, она принесла фланелевую тряпицу, со стороны похожую на все ту же газету, запеленала ребенка — и тихонько, чтобы никто не заметил, уложила его в кресло.

Меньше всего на свете хотелось Сатоко хоть чем-нибудь стать мужу в тягость. И поэтому она твердо решила не делиться с ним своим настроением, не упоминать и словом о запавшем глубоко в ее сердце и всплывающем теперь в памяти видении. Этой ночью Сатоко то и дело улыбалась сама себе, тщетно пытаясь избавиться от непонятного чувства тревоги.

Завернутый в газету младенец на полу… Оберточной бумагой из лавки мясника — окровавленный газетный лист… Пеленки из газетной бумаги… Бедный сиротка!

Почти никакой неприязни не испытывала Сатоко к несчастной няньке. Острое чувство охватывало ее — будто это именно она, Сатоко, в детстве изведавшая лишь достаток, — и есть теперь этот несчастливый ребенок.

«В общем-то, — думала Сатоко, — лишь одна я и была свидетелем этой сцены — младенца в кровавой газете. Пускай даже мать его тоже видела это… И сам он тоже все чувствовал. Но из нас троих только мне одной доведется хранить теперь в памяти до конца своих дней картину страшного его рождения. Быть может, он вырастет — и люди расскажут ему, как