— Дорогая, а я-то думал, вы в Санта-Барбаре, гонитесь за серийным убийцей, расследуете дело «Нового Пантеона»! — Мои шеф Люсьен Бонди не может удержаться от того, чтобы не подтрунить надо мной, я же делаю вид, что не понимаю.
— Хочешь не хочешь, процесса не допустят, — отвечаю я, как послушный сотрудник, пасующий перед объективными фактами.
— Оттого, что ваш Чистильщик, строящий из себя Нового человека, сам был вычищен? Но вы по крайней мере удостоите нас романом о нем? — иронизирует он.
Мой шеф мне просто смешон. Я не то чтобы недолюбливаю его — много чести, — скорее отношусь к нему снисходительно. Он принадлежит к породе не совсем удавшихся живорожденных, от которых никуда не деться.
— Как это понять? — спрашивает Одри, когда я делюсь с ней своими мыслями на сей счет.
— Бр-р-р, не обращай внимания, тебе-то что… — Я не доверяю ее любопытству. Однако если не Одри, то кому же и разъяснять все, что приходит мне в голову относительно моего шефа? — Хорошо, ты ведь борешься за свободу женщин?
— Боролась…
— …что ж, великолепный пирог с одиночеством в качестве вишенки сверху. Не подумай, я тебя ни в чем не упрекаю, я тоже его попробовала. Просто хочу рассказать тебе о своем маленьком открытии. Готова? Еще в большей степени, чем женщина, мужчина — млекопитающее, зависящее от начала и до конца от своей мамы. Знаю, ты мне напомнишь, что наш предок — Венера из Леспюг[117] — уже об этом знала. Фрейд старательно принижает значимость этой страсти, хотя совсем свести ее к нулю не в его власти, ну, ты знаешь — Иокаста с Эдипом и т. п. Ему повсюду мерещится страх кастрации, который является якобы единственным, что подгоняет сильный пол, заставляя его участвовать в состязаниях. Так вот мужчина — это неудавшееся живорожденное. Наш друг Киньяр тоже не устает это повторять, но иное дело — современники: они предпочитают преклонять колени перед Папой — тем, что на небесах. Здесь другое. Успеваешь следить за ходом рассуждений? В отличие от живорожденных, чей эмбрион полностью развивается внутри матки и потому с рождения превращается в самостоятельное существо, Люсьен Бонди — тоже млекопитающее, но как бы это сказать… неудавшееся.
Брови Одри ползут вверх. С тех пор, как папарацци из иллюстрированного журнала «Дир», специализирующегося на публичных разоблачениях, сенсациях и ударах ниже пояса, разведали о связи Одри с обслуживающим ее ясновидящим — она яростно отрицала это, а ее газета выступила с опровержением, — Одри пытается внушить мне, что мужчины ее не интересуют, что она их знать не знает. Именно потому-то, видать, она и подвизается у гуру — существа высшего порядка, ученого, врачевателя, мыслителя, музыканта, специалиста в области музейного дела, при всем при том полного андрогина, ни мужчины, ни женщины, словом, властителя ее дум. Ничего не скажешь — удручающая картина. Я не собираюсь разбивать ее игрушку вдребезги, рвать единственную ниточку, связывающую ее с миром мужчин или тех, кто на них похож внешне.
— Большинство женщин с головой уходят в служение подобным мужчинам: как же — предназначение, колдовство! Другие, испугавшись, отступают. Кто-то упорно продолжает сожительствовать с ними и в конце концов приноравливается. Спасают нежность и ирония, как у меня с моим комиссаром. Для этого необходимо пройти долгий путь бок о бок с эмансипированными млекопитающими. Бонди не из их числа, как ты понимаешь, он навсегда останется неудавшимся живорожденным; я уже повторяюсь.
Всякий раз, как он ко мне обращается, мне вспоминается один мой давний возлюбленный — телеведущий, — да-да, тот, о ком ты подумала. Я восхищалась его чувством юмора, культурой, идеализировала с той страстностью, без которой соитие — не более, чем физическое упражнение. — Знаю, мои любовные истории внушают Одри отвращение, но ведь только это ей и интересно, в силу того, что недоступно самой. — Так длилось до того дня, когда мой телеведущий объявил с экрана о своем преклонении перед творениями одной скульпторши, о которой при мне он отзывался уничижительно. Она принадлежит к семейству, владеющему телеканалом, на котором подвизается мой идеал. По мере того как он с восторгом отзывался о ее творчестве, от чего она сама прямо-таки таяла, его образ мерк в моих глазах, пока окончательно не потух. Мужчина исчез, остался лишь заложник, жертва, лужа, белое пятно, какой-то младенец. Скажешь, это ревность, я и сама знаю, да и в порядке вещей всеми способами защищать свое рабочее место. Но подсознание рассуждает иначе. После этой передачи ночью мне приснился самый дикий сон за всю мою жизнь: мой возлюбленный шел ко мне, широко улыбаясь, как с экрана, а мужское достоинство у него отсутствовало, его отрезали, я в ужасе отшатнулась, а чей-то голос пытался меня убедить, что это не фатально, что это отрастает, как хвост у ящерицы, нечего и волноваться. Я проснулась в холодном поту, для меня все было решено, я оборвала с ним всяческие отношения. Правда, у нас один круг общения, он человек влиятельный, и я делаю вид, что не утратила к нему уважения. Он тоже самый что ни на есть неудавшийся живорожденный, такой же жалкий, как они все. И никуда от них не деться…
— Я думала, ты любишь мужчин?! — с состраданием отзывается Одри.
Ей меня не понять, я же насмотрелась ада мужчин там, как сказал бы поэт, то есть здесь и сейчас: мужчин, зависимых от матери, от любовницы, заменяющей мать, от Dark Lady[118] — непременного атрибута психики этих мачо-соблазнителей, директоров предприятий, заведующих редакциями, любимцев с телеэкранов. Иные выруливают к homo;[119] самые импульсивные или самые боязливые — или и то, и другое разом — меняют страсть к мамочке-superglu[120] на более сильные игры — садо-мазо, смертельные номера. Но чу! Все это предъявлено в праздничной, шикарной и шокирующей упаковке, в виде сублимированно-эстетически-мистически-академически и платонического продукта! Платон никогда не переставал плодить себе подобных, всякий мужчина порождает фэн-группу, которая его успокаивает, поднимает его боевой дух и все такое, будь то в бистро, на стадионе, в Клозери, не важно где… И есть, наконец, такие, что встают в позу отцов, пресытившихся Лолитами, нашими эфемерными старлетками из реалити-шоу, фабрики звезд и прочего барахла. Под старость они позволяют себе причудливые феерии, тактильные бури. Ах, этот мужской ад! Долгое блуждание по Абиссинии материнской власти! Мне достаточно вернуться в Париж, чтобы тотчас подметить это! Ах, мужчина, мы желаем видеть его твердым, как сталь, несгибаемым, как скала, эдаким Саддамом, Шароном, Бушем, а он порочен, зависим, сух душой, безразличен. Зубодробительный ад, дрожащий от стужи и страха, при мыслях о котором в памяти встает сумрачный лес из «Божественной комедии»! Да, ничего не скажешь: Париж явно действует мне на нервы.
— Все, что ни придумай, было бы для нас адом. Может быть лишь гетеро-рай, и ты это знаешь! — Одри закуривает. Ей не удастся зацепить меня, я начеку.
— Хочешь знать? Кое-кто считает себя гетеросексуалом и обзаводится самаритянками: брак спасен! Так пишут в журналах. Откуда берутся эти самаритянки? Истерика, депрессия, одиночество, разочарование приводят к тому, что востребован не столько даже глава семьи, а просто хоть кто-то рядом, чтобы возникла иллюзия, что женщина существует, что жизнь возможна. О, это целая алхимия, просто так о ней не расскажешь! Уметь заботиться о другом человеке, чужом тебе, так, чтобы ему было хорошо, не превращая его в жертву, не уничтожая, не калеча, как в моем сне! — Думаю, с Одри хватит.
— Come on,[121] Стефани! Я поняла, просто тебе приснился фрагмент того фильма, где играет Депардье, помнишь, с электрическим ножом… Мы еще вместе его смотрели. — Одри кажется, что она способна меня успокоить, а то и вернуть мне моего звездного любовника.
Но меня не переубедить: мой отвратительный сон вовсе не фрагмент фильма, он окончательно отбил у меня охоту общаться со star,[122] и тут уж ничем не поможешь. Вся моя ярость обращена против одного лишь Бонди. Всякий раз как мой шеф пристает ко мне со всякими намеками, этот сон тут как тут у меня перед глазами. Я не знаю, от кого зависим он, но по опыту с тем телеведущим могу сказать: его воинственная мужественность — точно такой же лейкопластырь, прикрывающий рану на месте, где когда-то кое-что было…
— Ну роман-то хотя бы из всего этого выйдет? — повторяет Бонди, стоит ему завидеть меня.
Можно подумать, я тщеславна дальше некуда, творю не для самой себя и лучше уж писала бы для раздела происшествий, то есть оставалась бы «Стефани Делакур, нашим спецкором в Санта-Барбаре». Это куда ни шло! Спецкор, и неплохой, но писательница? Не смешите!
— Как знать, посмотрим, насчет романа, право, не знаю, может, выйдет эссе в свободной форме. — Я стараюсь уйти от прямого ответа и не смотреть на него, а то, чего доброго, догадается, что я вижу его насквозь.
Что касается романов, я так же подсмеиваюсь над ними, как и он! С тех пор, как вернулась в Париж, не знаю, куда от них спрятаться — мы ведь литературная страна, тысяча двести тридцать четыре романа поставляется у нас только к началу сентября, о них говорят на телевидении, на званых обедах, даже делают вид, что почитывают в метро. Мода на clean и на trash, часто на то и другое сразу, на hard sex, на смешное, а еще на clean, trash, hard sex и смешное вместе взятое в реалити-литературе. И называется эта гремучая смесь «aufiction». «Сколько смелости, какой величественный слог!» — млеют критики. Приходится покупать, бывает, даже откроешь первую страницу: гляди-ка, и впрямь что-то написано. Как будто французы — скот, и можно заставить их кайфовать в едином порыве, да еще и объявить об этом urbi et orbi.