Смерть Вселенной — страница 2 из 7

ЖИЛЕЦ ИЗ ВЕРХНЕЙ КОМНАТЫ

Он помнил, как, бывало, бабушка тщательно и любовно потрошила цыплят, извлекая из них удивительные вещи: мокрые, блестящие петли кишок, мускулистый комочек сердца, желудок с целой коллекцией мелких камушков. Как красиво и аккуратно делала бабушка надрез по животу цыпленка и запускала туда свою маленькую, пухлую руку, чтобы вытащить все эти сокровища. Потом их нужно было разделить: некоторые — в кастрюлю с водой, остальные — в бумагу, чтобы отдать потом соседским собакам. Затем бабушка набивала цыпленка размоченными сухарями и ловко зашивала большой блестящей иголкой с белой ниткой.

Одиннадцатилетний Дуглас обожал присутствовать при этой операции. Он наперечет знал все двадцать ножей, которые хранились в ящиках кухонного стола и которые бабушка, седая старушка с добрым лицом, торжественно вынимала для своих чудодейств.

В такую минуту Дугласу разрешалось быть на кухне, если он вел себя тихо и не мешал.

Вот и сейчас он стоял у стола и внимательно наблюдал, как бабушка совершала ритуал потрошения.

— Бабуля, — наконец решился он прервать молчание. — А я внутри такой же? — он указал на цыпленка.

— Да, — ответила бабушка, не отрываясь от работы. — Только порядка побольше, поприличнее, а в общем, все то же самое…

— И всего побольше! — добавил Дуглас, гордый своими внутренностями.

— Да, — согласилась бабушка. — Пожалуй, побольше.

— А у деда еще больше?! У него такой живот, что он может на него локти положить.

Бабушка улыбнулась и покачала головой.

— А у Люции Вильяме с нашей улицы…

— Замолчи сейчас же, негодный мальчишка! — закричала бабушка.

— Но у нее…

— Не твое дело, что там у нее! Это же большая разница.

— А почему разница?

— Вот прилетит ведьма в ступе и зашьет тебе рот, тогда узнаешь, — проворчала бабушка.

Дуглас помолчал, потом спросил:

— …А откуда ты знаешь, что у меня внутри все такое же, а, бабуля?

— А ну пошел прочь!

В прихожей зазвонил звонок. Дуглас подскочил к двери и, заглянув в глазок, увидел мужчину в соломенной шляпе. Звонок снова зазвонил, и Дуглас открыл дверь.

— Доброе утро, малыш. А хозяйка дома? — На Дугласа смотрели холодные серые глаза. Незнакомец был худ и высок. В руках он держал портфель и чемодан. Дугласу бросились в глаза его тонкие пальцы в дорогих серых перчатках и уродливая соломенная шляпа.

— Хозяйка занята, — сказал Дуглас, сделав шаг назад.

— Я увидел объявление, что здесь на втором этаже сдается комната, и хотел бы ее посмотреть.

— У нее десять жильцов, и все уже сдано. Уходите!

— Дуглас! — бабушка внезапно выросла у него за спиной.

— Здравствуйте, — сказала она незнакомцу. — Не обращайте внимания на этого сорванца.

Бабушка повела незнакомца наверх, по пути описывая ему все достоинства комнаты. Скоро она спустилась и приказала Дугласу отнести наверх белье.

Дуглас помедлил перед порогом комнаты. Она как-то странно изменилась, хотя незнакомец пробыл в ней всего лишь несколько минут. Соломенная шляпа, небрежно брошенная на кровать, казалась еще уродливее. Зонтик незнакомца, прислоненный к стене, напоминал большую летучую мышь со сложенными крыльями. Сам жилец стоял в центре комнаты спиной к Дугласу.

— Эй! — сказал Дуглас, бросив стопку белья на кровать. — Мы едим ровно в полдень, и, если вы опоздаете, суп остынет. И так будет каждый день!

Незнакомец обернулся, достал из кармана горсть медных центов, отсчитал десять монет и опустил их в карман курточки Дугласа.

— Мы будем друзьями, — сказал он, зловеще улыбнувшись.

Дуглас удивился: у незнакомца было так много медных центов и ни одной серебряной монетки в десять или двадцать пять центов. Только новые медные одноцентовики. Дуглас хмуро поблагодарил его.

— Я опущу их в копилку. Там у меня уже шесть долларов пятьдесят центов. Это на мое путешествие в августе…

— А теперь я должен умыться, — сказал незнакомец.

Дуглас вспомнил, как однажды ночью он проснулся от того, что за окном была настоящая буря — ветер завывал в трубе и раскачивал деревья, а по крыше грохотал дождь. И вдруг яркая молния осветила всю комнату, а затем дом потряс страшный раскат грома. Дуглас навсегда запомнил страх, который сковал его при свете молнии.

Похожее чувство он испытал и сейчас, глядя на незнакомца. Комната уже не была такой, как раньше. Она изменилась каким-то неопределенным образом, как и та спальня при свете молнии. Дуглас сделал шаг назад.

Дверь захлопнулась перед его носом.

Деревянная вилка подцепила немного картофельного пюре, поднялась и вернулась в тарелку пустой. Мистер Каберман (так звали нового жильца), спустившись к обеду, принес с собой деревянный нож, ложку и вилку.

— Миссис Сполдинг, — сказал он, не обращая внимания на удивленные взгляды, устремленные на эти предметы, — сегодня я у вас пообедаю, а с завтрашнего дня — только завтрак и ужин.

Бабушка суетилась, подавая суп в старинной супнице и бобы с пюре на большом блюде — она пыталась произвести впечатление на нового постояльца. А Дуглас тем временем возил своей ложкой по тарелке Он заметил, что скрип раздражает жильца.

— А я знаю фокус, — сказал Дуглас. — Смотрите!

Он ногтем подцепил зуб вилки и показал на разные стороны стола. И из тех мест, на которые он указывал, раздался металлический вибрирующий звук, похожий на голос демона. Фокус, конечно, нехитрый. Дуглас прижимал ручку вилки к крышке стола. Получалось, что будто бы крышка сама завывала, и выглядело это весьма устрашающе.

— Там! Там! И там! — восклицал счастливый Дуглас, поигрывая вилкой. Он указал на тарелку Кабермана, и звук донесся из нее.

Землистое лицо Кабермана застыло, а в глазах его отразился ужас. Он отодвинул свой суп и откинулся на спинку стула. Губы его дрожали.

В этот момент из кухни появилась бабушка:

— Что-нибудь не так, мистер Каберман?

— Я не могу есть этот суп.

— Почему?

— Я уже сыт, спасибо.

Мистер Каберман раскланялся и вышел.

— Что ты здесь натворил? — спросила бабушка, наступая на Дугласа.

— Ничего, бабуля. А почему у него деревянная ложка?

— Твое-то какое дело? И когда только у тебя кончатся каникулы?

— Через семь недель.

— О, господи! — простонала бабушка.

Мистер Каберман работал по ночам. Каждое утро он таинственным образом появлялся дома, поглощал весьма скромный завтрак и затем весь день беззвучно спал у себя в комнате до самого ужина, на который собирались все постояльцы.

Привычка мистера Кабермана спать днем обязывала Дугласа вести себя тихо. Это было выше его сил, и, если бабушка уходила к соседям, Дуглас начинал носиться по лестнице и бить в барабан, или кричать перед дверью Кабермана, или дергать ручку бачка в туалете.

Мистер Каберман никак не реагировал на это. Из его комнаты не доносилось ни звука. Там было тихо и темно. Он не жаловался и продолжал спать. И это было очень странно.

Дуглас чувствовал, что с тех пор, как комната стала страной Кабермана, в нем разгорается жаркое пламя ненависти. Когда там жила мисс Сэдлоу, комната была просторной и уютной, как лесная лужайка. Теперь она стала какой-то застывшей, холодной и чистой. Вес стояло на своем месте. Это казалось странным.

На четвертый день Дуглас забрался по лестнице к своему любимому окошку с разноцветными стеклами. Оно находилось между первым и вторым этажом и было застеклено оранжевыми, фиолетовыми, голубыми, красными и желтыми стеклышками. Дуглас очень любил смотреть через них на улицу, особенно по утрам, когда первые лучи солнца золотили землю.

Вот голубой мир — голубое небо, голубые люди, голубые машины, голубые собаки.

А вот желтый мир. Две женщины, переходившие улицу, сразу стали похожи на азиатских принцесс. Дуглас хихикнул. Это стеклышко даже солнечные лучи делало еще более золотыми.

Около восьми часов Дуглас увидел мистера Кабермана. Он возвращался со своей ночной работы, постукивая тросточкой. На голове у него была неизменная соломенная шляпа. Дуглас приник к другому стеклу. Краснокожий мистер Каберман шел по красному миру с красными цветами и красными деревьями. Что-то поразило Дугласа в этой картине. Ему вдруг показалось, что одежда мистера Кабермана растаяла и кожа его стала прозрачной. И то, что Дуглас увидел под кожей, заставило его от изумления прижать свой нос к стеклу.

Мистер Каберман поднял голову, увидел Дугласа, и сердито, как бы для удара, замахнулся своей тростью. Затем он быстро засеменил по красной дорожке прямо к двери.

— Эй, мальчик! — закричал он, затопав по ступенькам. — Что ты там делаешь?

— Ничего, просто смотрю, — пробормотал Дуглас.

— Просто смотришь и все?! — кричал Каберман.

— Да, сэр. Я смотрел через разные стекла и видел разные миры — голубой, красный, желтый. Разные.

— Да, да. Разные. — Каберман сам посмотрел в окно. Его лицо побледнело. Он вытер лоб носовым платком и притворно улыбнулся. — Все разные. Вот здорово! — Он пошел к своей двери и, обернувшись, добавил: — Ну-ну, играй!

Дверь закрылась. Каберман ушел к себе. Дуглас скорчил ему вслед гримасу и нашел новое стекло:

— О, все фиолетовое!

Через полчаса, когда он играл в песочнице, раздался звон разбитого стекла. Дуглас вскочил на ноги и увидел выскочившую на крыльцо бабушку, которая сердито грозила ему рукой.

— Дуглас! Сколько раз я тебе говорила не играть с мячом перед домом!

— Но я же сижу здесь, — возразил Дуглас, однако бабушка не хотела его слушать.

— Смотри, что ты наделал, негодный мальчишка!

Чудесное разноцветное окно было разбито, и среди осколков лежал баскетбольный мяч Дугласа.

И, прежде чем он успел что-то сказать в свое оправдание, на него обрушился град тумаков.

Потом он сидел в песочнице и глотал слезы, которые текли у него не столько от боли, сколько от обиды на свершившуюся несправедливость. Он знал, кто бросил мяч. Конечно же, это человек в соломенной шляпе, который живет в холодной серой комнате.

— Ну, погоди же. Погоди! — шептал Дуглас.

Он слышал, как бабушка подмела осколки и выбросила их в мусорный ящик. Голубые, красные, оранжевые стеклышки полетели в ящик вместе со старым тряпьем и консервными банками.

Когда она ушла, Дуглас, всхлипывая, подкрался к ящику и вытащил три осколка драгоценного стекла. Каберману не нравятся цветные стекла? Ну что ж, тем более их нужно спасти!

Дедушка возвращался из типографии немного раньше всех остальных жильцов — примерно в пять часов. Когда его тяжелые шаги раздавались в прихожей, Дуглас всегда выбегал навстречу и бросался ему на шею. Ему нравилось сидеть на коленях у деда, прижавшись к его большому животу, пока тот читал газету.

— Слушай, дед!

— Ну, чего тебе?

— А бабушка опять сегодня потрошила цыпленка. На это так интересно смотреть! — сказал Дуглас.

Дед не отрывался от газеты:

— Уже второй раз на этой неделе цыпленок. Твоя бабушка закормит нас своими цыплятами. А ты любишь смотреть, как она их потрошит, а? Эх ты! Маленький хладнокровный садист!

— Но мне же интересно.

— Да, это уж точно, — хмыкнул дедушка, зевая. — Помнишь ту девушку, которая попала под поезд? Она была вся в крови, а ты пошел и рассмотрел ее, — улыбнулся дед. — Храбрый гусь. Так и надо. Ничего не бойся в жизни. Я думаю, это у тебя от отца, он был военным. А ты стал очень похож на него, потому что с прошлого года переехал к нам. — Он вернулся к своей газете.

Спустя минуту, Дуглас прервал молчание.

— Дед!

— Ну что?

— А что, если у человека нет сердца, или легких, или желудка, а с виду он такой же, как и все?

— Я думаю, это было бы чудом.

— Да нет, я не про чудеса. Что, если он совсем другой внутри, не такой как я?

— Ну, наверное, тогда его нельзя будет назвать человеком, а?

— Конечно, дед. А у тебя есть сердце и легкие?

Дед поперхнулся:

— Честно говоря, не знаю. Никогда не видел их. Даже рентген никогда не делал.

— А у меня есть желудок?

— Конечно есть, — закричала бабушка из кухни. — Попробуй не покормить его. И легкие у тебя есть. Ты кричишь так, что покойника разбудишь. А еще у тебя есть грязные руки. Ну-ка, марш мыть их! Ужин готов. И ты, дед, давай к столу скорее.

Тут начали спускаться жильцы, и деду уже некогда было спрашивать, с чего это Дуглас вдруг заинтересовался такими вопросами.

За столом жильцы разговаривали и перебрасывались шутками, только Каберман сидел молча и нахохлившись. Разговор от политики перешел к таинственным преступлениям, происходившим в городе.

— А вы слышали про мисс Ларсен, которая жила напротив раввина? — спросил дедушка, оглядывая жильцов. — Ее нашли мертвой с какими-го непонятными следами на теле. А выражение лица у нее было такое, что сам Данте съежился бы от страха. А другая женщина, как се фамилия? Уайтли, кажется. Она исчезла и все еще не найдена.

— Да, такие вещи частенько происходят, — вмешался мистер Бриц, который работал механиком в гараже.

— А все потому, что полиция ни черта не хочет делать.

— Кто хочет добавки? — спросила бабушка.

Но разговор все вертелся вокруг разных смертей. Кто-то вспомнил, что на прошлой неделе умерла Марион Барцуман с соседней улицы. Говорили, что от сердечного приступа.

— А может и нет? — А может и да?

— Да вы с ума сошли! Может, хватит об этом за столом?

И так далее.

— Кто его знает, — сказал мистер Бриц. — Может быть, в нашем городе завелся вампир?

Мистер Каберман прекратил жевать.

— В тысяча девятьсот двадцать седьмом голу вампир? Да не смешите меня, — сказала бабушка.

— А почему бы и нет? — возразил Бриц. — А убить его можно только серебряной пулей. Вампиры боятся серебра. Я сам где-то читал об этом. Точно помню.

Дуглас в упор смотрел на Кабермана, который ел деревянным ножом и вилкой и носил в кармане только медные центы.

— До глупости все это, — сказал дедушка. — Никаких вампиров не бывает. Все это вытворяют люди, по которым тюрьма плачет.

— Извините меня, — поднялся мистер Каберман. Ему пора было идти на ночную работу.

На следующее утро Дуглас видел, как он вернулся. Днем, когда бабушка, как обычно, ушла в магазин, он минуты три стоял перед дверью Кабермана. Оттуда не доносилось ни звука. Тишина была зловещей.

Дуглас пошел на кухню, взял связку ключей, серебряную вилку и три цветных стеклышка, которые он вытащил вчера из мусорного ящика.

Наверху он вставил ключ в замочную скважину и повернул его. Дверь медленно открылась.

Портьеры на окнах были задернуты, и комната была в полутьме. Каберман лежал в пижаме на неразобранной постели. Дыхание его было ровным и глубоким.

— Хэлло, мистер Каберман!

Ответом ему было все то же спокойное дыхание жильца.

— Мистер Каберман, хэлло!

Дуглас подошел вплотную к кровати и пронзительно закричал:

— Мистер Каберман!

Тот даже не пошевелился. Дуглас наклонился и вонзил зубья серебряной вилки в лицо спящего.

Каберман вздрогнул и тяжело застонал.

Дуглас вытащил из кармана голубое стеклышко и приложил его к глазам. Он сразу оказался в голубом мире. Голубая мебель, голубые стены и потолок, голубое лицо Кабермана, его голубые руки. И вдруг..

Глаза Кабермана, широко раскрытые, были устремлены на Дугласа и в них светился какой-то звериный голод. Дуглас отшатнулся и отвел стекло от глаз.

Глаза Кабермана были закрыты.

Дуглас приложил стекло — открыты, убрал — закрыты. Удивительно. Через голубое стекло глаза Кабермана светились жадностью. Без стекла они казались плотно закрытыми. А что творилось с телом Кабермана!

Дуглас вскрикнул от изумления. Через стекло одежда Кабермана как бы таяла и становилась прозрачной. Кожа — тоже исчезала. Дуглас видел его желудок и все внутренности. У Кабермана внутри были какие-то странные предметы.

Несколько минут Дуглас стоял неподвижно, раздумывая о голубом мире, красном, желтом, которые, наверное, существуют рядом друге другом, как стеклышки в разноцветном окне.

«Разные стеклышки, разные миры», — так, кажется, говорил Каберман. Так вот почему окно оказалось разбитым!

— Мистер Каберман, проснитесь!

Никакого ответа.

— Мистер Каберман, где вы работаете по ночам? Где вы работаете?

Легкий ветерок шевелил портьеры.

— В красном мире или в зеленом? А может, в желтом, мистер Каберман?

Все та же тишина в полумраке.

— Ну подожди же, — сказал Дуглас.

Он спустился в кухню, выдвинул ящик стола и достал самый большой острый нож. Затем он вернулся обратно, вошел в комнату Кабермана и прикрыл за собой дверь.

Бабушка делала тесто для пирожков, когда Дуглас вошел на кухню и что-то положил на стол.

— Бабуля, ты знаешь, что это такое?

Она бегло взглянула поверх очков:

— Понятия не имею.

Предмет был прямоугольный, как небольшая коробочка, но эластичный. Он был окрашен в ярко-оранжевый цвет. От него отходили четыре голубые квадратные трубочки. Предмет издавал какой-то специфический запах.

— Никогда такого не видела, бабуля?

— Никогда.

— Так я и думал.

Дуглас выскочил из кухни. Минут через пять он вернулся, притащив еще что-то.

— А как насчет этого?

Он положил ярко-розовую цепь с багровым треугольником у одного конца.

— Не морочь мне голову какой-то дурацкой цепью, — сказала бабушка.

Дуглас снова исчез и вернулся с руками, полными странных предметов, — кольцо, диск, параллелепипед, пирамида. Все они были упругие и эластичные, как будто сделанные из желатина.

— Это не все, — сказал Дуглас, раскладывая их на столе. — Там еще много.

Бабушка была очень занята и не обращала на него внимания.

— А ты ошиблась, бабушка.

— Когда это?

— А когда сказала, что все люди одинаковые внутри.

— Не болтай чепуху!

— А где мой мячик?

— В коридоре, там, где ты его бросил.

Дуглас взял мяч и пошел на улицу.

Дедушка вернулся домой около пяти часов.

— Деда, пойдем наверх.

— Хорошо, а зачем, малыш?

— Я покажу тебе что-то интересное.

Посмеиваясь, дедушка поднялся за ним по лестнице.

— Только не говори бабуле, ей это не понравится, — сказал Дуглас и распахнул дверь в комнату Кабермана.

Дедушка остолбенел…

Все, что было потом, Дуглас запомнил на всю жизнь. Полицейский инспектор и его помощник долго стояли над телом Кабермана. Бабушка спрашивала у кого-то внизу:

— Что там случилось?

Дедушка говорил каким-то сдавленным голосом:

— Я увезу мальчика куда-нибудь, чтобы он смог забыть всю эту жуткую историю. Эту жуткую, жуткую историю!

— А чего здесь жуткого? — спросил Дуглас. — Я не вижу ничего жуткого.

Инспектор передернул плечами и сказал:

— Каберман умер, все в порядке.

Его помощник вытер пот со лба:

— А вы видели эти штучки, которые плавают в тазике с водой, и еще те, которые завернуты в бумагу?

— Да, видел. С ума можно сойти.

— Боже мой!

Инспектор отвернулся от тела Кабермана:

— Нам, ребята, лучше попридержать языки. Это не убийство. Просто счастье, что мальчишка так сделал. Если бы не он, черт знает, что здесь еще могло бы произойти.

— Кто же был Каберман? Вампир? Монстр?

— Может быть. Во всяком случае — не человек.

Он потрогал рукой шов на животе трупа.

Дуглас был горд своей работой. Он не раз смотрел, как это делает бабушка, и все помнил. Иголка и нитка — больше ничего и не нужно. В конце концов этот Каберман мало чем отличался от тех цыплят, которых потрошила, а затем зашивала бабушка.

— Я слышал, мальчишка говорил, что Каберман еще жил, когда все это было уже вынуто из него, — инспектор кивнул на таз с водой, в котором плавали треугольники, пирамиды и цепочки. — Еще жил. Боже мой!

— И что же убило его?

— Вот это, — инспектор пальцами раздвинул край шва и полицейский увидел, что живот Кабермана набит серебряными десятицентовиками.

— Дуглас говорит, что там шесть долларов семьдесят центов. Я думаю, он сделал мудрое капиталовложение, — заметил инспектор.

МАЛЕНЬКИЙ УБИЙЦА

Она не могла сказать, когда к ней в первый раз пришла мысль о том, что ее убивают. В последний месяц были какие-то странные признаки, неуловимые подозрения; ощущения, глубокие, как океанское дно, где водятся скрытые от людских глаз монстры, разбухшие, многорукие, злобные и неотвратимые.

Комната плавала вокруг нее, источая бациллы истерии. Порой ей попадались на глаза какие-то блестящие инструменты. Она слышала голоса. Видела людей в белых стерильных масках.

«Мое имя? — подумала она. — Как же меня зовут? Ах да! Алиса Лейбер. Жена Дэвида Лейбера».

Но от этого ей не стало легче. Она была одинока среди невнятно бормочущих людей в белом. И в ней была жуткая боль, и отвращение, и смертельный ужас.

«Меня убивают у них на глазах. Эти доктора, эти сестры, они не понимают, что со мной происходит. И Дэвид не знает. Никто не знает, кроме меня и его — убийцы, этого маленького убийцы. Я умираю и ничего не могу им сказать. Они посмеются надо мной. Скажут, что это бред. Они увидят убийцу, будут держать его на руках и никогда не подумают, что он виновен в моей смерти. И вот я перед Богом и людьми чиста в помыслах, но никто не поверит мне. Меня успокоят ложью, похоронят в незнании, меня будут оплакивать, а моего убийцу — ласкать. Где же Дэвид? — подумала она. — Наверно, в приемной, курит сигарету за сигаретой и прислушивается к тиканью часов».

Пот выступил у нее на теле, и она испустила предсмертный крик:

— Ну же! Ну! Убей меня! Но я не хочу умирать! Не хочу-у!

И пустота, вакуум. Внезапно боль схлынула. Изнеможение и мрак. Вес кончилось. О Господи! Она погружалась в черное ничто, все дальше, дальше…

Шаги. Мягкие приближающиеся шаги. Где-то далеко чужой голос сказал:

— Она спит. Не беспокойте ее.

Запах твида, табака, одеколона «Лютеция». Над ней склонился Дэвид. А позади него специфический запах доктора Джефферса. Она не стала открывать глаз.

— Я не сплю, — спокойно сказала она.

Это удивительно: она была жива, могла говорить и почти не ощущала боли.

— Алиса, — сказал Дэвид. Он держал ее за руки.

«Ты хотел посмотреть на убийцу, Дэвид?» — подумала она.

— Я слышала, ты хотел взглянуть на него. Ну что ж, кроме меня, тебе его никто не покажет.

Она открыла глаза. Очертания комнаты стали резче. Она сделала слабый жест рукой и откинула одеяло.

Убийца со своим маленьким красным личиком спокойно смотрел на Дэвида Лейбера. Его голубые глазки были безмятежны.

— Эй! — воскликнул Дэвид, улыбаясь, — да он же чудесный малыш!

Доктор Джефферс ждал Дэвида Лейбера в тот день, когда он приехал забрать жену и новорожденного домой. Он усадил Лейбера в кресло в своем кабинете, угостил сигарой, закурил сам, пристроившись на краешке стола. Откинув голову, он пристально посмотрел на Дэвида и сказал:

— Твоя жена не любит ребенка, Дэвид.

— Что?!

— Он ей тяжело дался. И ей самой потребуется много любви и заботы в ближайшее время. Я не говорил тогда, но в операционной у нее была истерика. Она говорила странные вещи, я не хочу их повторять. Могу сказать только, что она чувствует себя чужой ребенку. Возможно, все можно уяснить одним вопросом. — Он глубоко затянулся и спросил: — Это был желанный ребенок?

— Почему ты спрашиваешь?

— Это очень важно.

— Да, да, конечно. Это был желанный ребенок! Мы вместе ждали его. И Алиса была так счастлива, когда поняла, что…

— Это усложняет дело. Если бы ребенок не был запланирован, все свелось бы к тому случаю, когда женщине ненавистна сама идея материнства. Значит, к Алисе все это не подходит. — Доктор Джефферс вынул изо рта сигару и задумчиво почесал подбородок. — Видно, здесь что-то другое. Может быть, что-нибудь, скрытое в прошлом, сейчас вырывается наружу. А может быть, временные сомнения и недоверие матери, прошедшей через невыносимую боль и предсмертное состояние. Если так, то немного времени — и она исцелится. Но я все-таки счел нужным поговорить с тобой, Дэйв. Это поможет тебе быть спокойным и терпеливым, если она начнет говорить, что хотела бы… ну… чтобы ребенок родился мертвым. Ну а если заметишь что-нибудь странное, приезжайте ко мне втроем. Ты же знаешь, я всегда рад видеть старых друзей. А теперь давай-ка выпьем по одной за… за младенца.

Был чудесный весенний день. Их машина медленно ползла по бульварам, окаймленным зеленеющими деревьями. Голубое небо, цветы, теплый ветерок. Дэйв много болтал, пытаясь увлечь Алису разговором. Сначала она отвечала односложно и равнодушно, но постепенно немного оттаяла. Она держала ребенка на руках, но в ее позе не было ни малейшего намека на материнскую теплоту, и это причиняло почти физическую боль Дэйву. Казалось, она просто везла фарфоровую статуэтку.

— Да, — сказал он, принужденно улыбнувшись. — А как мы его назовем?

Алиса равнодушно смотрела на пробегающие за стеклом деревья.

— Давай пока не будем думать об этом. Лучше подождем, пока не найдем для него какое-нибудь исключительное имя. Не дыми, пожалуйста, ему в лицо, — ее предложения монотонно следовали одно за другим.

Последнее не содержало ни материнского упрека, ни интереса, ни раздражения.

Дэйв засуетился и выбросил только что раскуренную сигару в окно.

— Прости, пожалуйста, — сказал он.

Ребенок лежал на руках матери. Тени от деревьев пробегали по его лицу. Голубые глаза были широко раскрыты. Из крошечного розового ротика доносилось мерное посапывание. Алиса мельком взглянула на ребенка и передернула плечами.

— Холодно? — спросил Дэйв.

— Я совсем продрогла. Закрой, пожалуйста, окно, Дэвид.

Ужин. Дэйв принес ребенка из детской и усадил его на высокий, недавно купленный стул, подоткнув со всех сторон подушки.

— Он еще маленький, чтобы сидеть на стуле, — сказала Алиса, пристально разглядывая свою вилку.

— Ну все-таки забавно, когда он сидит с нами, — улыбаясь, сказал Дэйв. — И вообще у меня все хорошо. Даже на работе. Если так пойдет Дальше, я получу в этом году не меньше пятнадцати тысяч. Эй, посмотри-ка на этого красавца. Весь расслюнявился.

Вытирая ребенку рот, он заметил, что Алиса даже не повернулась в сторону сына.

— Я понимаю, это не очень интересно, — сказал он, снова принимаясь за еду, — но мать могла бы проявлять больше внимания к собственному ребенку

Алиса резко выпрямилась:

— Не говори так! По крайней мере, в его присутствии! Позже, если уж это необходимо.

— Позже?! — воскликнул он. — В его присутствии, в его отсутствии… Да какая разница? — Внезапно он пожалел о сказанном и обмяк. — Ладно, ладно. Я же ничего не говорю.

После ужина она позволила ему отнести ребенка наверх, в детскую. Она не просила его об этом. Она позволила ему. Вернувшись, он заметил ее у радиоприемника. Играла музыка, которую она явно не слушала. Глаза ее были закрыты. Когда Дэйв вошел, она вздрогнула, порывисто бросилась к нему и прижалась губами к его губам. Дэйв был ошеломлен. Теперь, когда ребенка не было в комнате, она снова ожила. Она была свободна.

— Благодарю тебя, — шептала она. — Благодарю тебя за то, что на тебя всегда можно положиться, что ты всегда остаешься самим собой.

Он не выдержал и улыбнулся:

— Моя мать говорила мне: «Ты должен сделать так, чтобы в твоей семье было все, что нужно».

Она устало откинула назад свои блестящие темные волосы.

— Ты перестарался. Иногда я мечтаю о том, чтобы у нас было так, как после свадьбы. Никакой ответственности, никаких детей. — Она сжимала его руки в своих, лицо ее казалось неестественно белым.

— О Дэйв! Когда-то были только ты и я. Мы защищали друг друга, а сейчас мы защищаем ребенка, но мы сами никак не защищены от него. Ты понимаешь? Там, в больнице, у меня хватало времени, чтобы подумать об этом. Мир полон зла…

— Действительно?

— Да, это так! Но законы защищают нас от него. А если бы их и не было, нас защищала бы любовь. Я не смогла бы сделать тебе ничего плохого, потому что ты защищен моей любовью. Ты уязвим для меня, для всех людей, но любовь охраняет тебя. Я совсем не боюсь тебя, потому что любовь смягчает твои неестественные инстинкты, гнев, раздражение. Ну а ребенок? Он еще слишком мал, чтобы понимать, что такое любовь и ее законы. Когда-нибудь мы, может быть, научим его этому. Но до тех пор мы абсолютно уязвимы для него.

— Уязвимы для ребенка? — Дэйв отодвинулся и пристально посмотрел на нее.

— Разве ребенок понимает разницу между тем, что правильно, а что нет?

— Нет, но он научится понимать.

— Но ведь ребенок такой маленький… Он просто не знает, что такое мораль и совесть… — она оборвала свою мысль и резко обернулась. — Этот шорох! Что это?

Лейбер огляделся:

— Я ничего не слышал… Она не мигая смотрела на дверь в библиотеку. Лейбер пересек комнату, открыл дверь в библиотеку и включил свет:

— Здесь никого нет. — Он вернулся к ней: — Ты устала. Идем спать.

Они погасили свет и молча поднялись наверх.

— Прости меня за все эти глупости. Я, наверно, действительно очень устала, — сказала Алиса.

Дэвид кивнул. Она нерешительно помедлила перед дверью в детскую. Потом резко взялась за ручку и распахнула дверь.

Он видел, как она подошла к кроватке, наклонилась над ней и испуганно отшатнулась, как будто ее ударили в лицо:

— Дэвид!

Лейбер быстро подошел к ней.

Лицо ребенка было ярко-красным и очень влажным, его крошечный ротик открывался и закрывался, открывался и закрывался, глаза были темно-синими. Он беспорядочно двигал руками, сжимая пальцы в кулачки.

— О, — сказал Дэйв, — да он, видно, долго плакал.

— Плакал? — Алиса покачнулась и, чтобы удержать равновесие, схватилась за перекладину кроватки. — Я ничего не слышала.

— Но ведь дверь была закрыта!

— Поэтому он так тяжело дышит и лицо у него такое красное?

— Конечно. Бедный малыш. Плакал один, в темноте. Пускай он сегодня спит в нашей комнате. Если опять заплачет, мы будем рядом.

— Ты испортишь его, — сказала Алиса.

Лейбер чувствовал на себе ее пристальный взгляд, когда катил кроватку в их спальню. Он молча разделся и сел на краешек кровати. Внезапно он поднял голову, чертыхнулся в душе и щелкнул пальцами:

— Совсем забыл сказать тебе. В пятницу я должен лететь в Чикаго.

— О, Дэвид, — прошептала Алиса.

— Я откладывал эту поездку уже два месяца, а теперь это уже необходимо. Я обязан ехать.

— Мне страшно оставаться одной…

— С пятницы у нас будет новая кухарка. Она будет здесь все время. А я буду отсутствовать всего несколько дней.

— Я боюсь. Я даже не знаю, чего. Ты не поверишь, если я скажу тебе. Кажется, я схожу с ума.

Он был уже в постели. Алиса выключила свет, подошла и, откинув одеяло, легла рядом. Ее чистое тело источало тепло и женский запах.

— Если хочешь, я могу попробовать подождать несколько дней, — неуверенно сказал он.

— Нет, поезжай, — ответила Алиса, — это важно, я понимаю. Только я никак не могу перестать думать о том, что сказала тебе. Законы, любовь, защита. Любовь защищает тебя от меня. Но ребенок… — она глубоко вздохнула. — Что защищает тебя от него?

Прежде чем он смог ответить, прежде чем он смог сказать ей: как глупо так рассуждать о младенце, она внезапно включила ночник, висевший над кроватью.

— Смотри, — воскликнула Алиса.

Ребенок лежал и смотрел на них широко раскрытыми голубыми глазами.

Дэвид выключил свет и лег. Алиса, дрожа, прижалась к нему:

— Это ужасно — бояться существа, тобой же рожденного.

Ее голос понизился до шепота, стал почти неслышным:

— Он пытался убить меня! Он лежит и слушает, о чем мы говорим. Ждет, пока ты уедешь, чтобы тогда уж наверняка убить меня. Я клянусь тебе! — она разразилась рыданиями.

— Ну, ну! Успокойся, — обнял ее Дэвид.

Она долго плакала в темноте. Было уже очень поздно, когда она наконец уснула. Но даже во сне все еще продолжала вздрагивать и всхлипывать. Дэвид тоже задремал. Но прежде чем его ресницы окончательно сомкнулись, погружая его в глубокий поток сновидений, он услышал странный приглушенный звук. Сопение сквозь маленькие пухлые губы. Ребенок… И потом — сон.

Утром светило солнце. Алиса улыбалась. Дэвид крутил свои часы над детской кроваткой:

— Видишь, малыш? Что-то блестящее. Что-то красивое. Да, да, что-то блестящее. Что-то красивое.

Алиса улыбалась. Она сказала, чтобы он отправлялся в Чикаго. Она будет молодчиной, ему не о чем беспокоиться. Она позаботится о ребенке. О да, она позаботится о нем. все будет в порядке.

Самолет взлетел в небо и взял курс на восток. Впереди было солнце, облака и Чикаго, приближавшийся со скоростью шестьсот миль в час. Дэйв окунулся в атмосферу указаний, телефонных звонков, банкетов, деловых встреч. Тем не менее он каждый день посылал письмо или телеграмму Алисе и малышу.

На шестой день вечером в его номере раздался долгий телефонный звонок, и он сразу понял, что на проводе Лос-Анджелес.

— Алиса?

— Нет, Дэйв. Это Джефферс.

— Доктор?!

— Собирайся, старина. Алиса больна. Лучше бы тебе следующим же рейсом вылететь домой. У нее пневмония. Я сделаю все, что могу. Если бы это не сразу после ребенка! Она очень слаба.

Лейбер положил трубку. Он поднялся, не чувствуя ни рук, ни ног. Все его тело стало чужим. Комната наполнилась серым туманом.

— Алиса, — проговорил он, невидящим взглядом уставившись на дверь.

Пропеллеры замерли, отбросив назад время и пространство. Только в собственной спальне к Дэвиду стало возвращаться ощущение окружающей среды. Первое, что он увидел — фигуру доктора Джефферса, склонившегося над постелью, в которой лежала Алиса.

Доктор медленно выпрямился и подошел к Дейву:

— Твоя жена — слишком хорошая мать. Она больше заботилась о ребенке, чем о самой себе…

На бледном лице Алисы еле уловимо промелькнула горькая улыбка. Потом она начала рассказывать. В ее голосе слышался гнев, страх и полная обреченность.

— Он никак не хотел спать. Я думала, он заболел. Лежал, уставившись в одну точку, а поздно ночью начал кричать. Очень громко, и всю ночь напролет, каждую ночь… Я не могла успокоить его и прилечь ни на минуту.

Доктор Джефферс медленно кивнул:

— Довела себя до пневмонии. Ну теперь мы ее начинили антибиотиками и дело идет на поправку.

— А ребенок? — устало спросил Дэвид.

— Здоров, как бык. Гуляет с кухаркой.

— Спасибо, доктор.

Джефферс собрал свой чемоданчик и, попрощавшись ушел,

— Дэвид! — Алиса порывисто схватила его за руку. — Это все из-за ребенка. Я пытаюсь обмануть себя, думаю, может, все это глупости. Но это не так! Он знал, что я еле на ногах стою после больницы, поэтому и кричал каждую ночь. А когда не кричал, то лежал совсем тихо. Если я зажигала свет, он смотрел на меня в упор, не мигая.

Дэвид почувствовал, что все в нем напряглось. Он вспомнил, что и сам не раз видел эту картину. Ребенок молча лежал в темноте с открытыми глазами. Он не плакал, а пристально смотрел из своей кроватки…

Дэвид постарался отогнать эти мысли. Это было безумие.

А Алиса продолжала рассказывать:

— Я хотела убить его. Да, хотела. Прошел день после твоего отъезда. Я пошла в его комнату и положила руки ему на горло. И так я стояла долго-долго. Но я не смогла! Тогда я завернула его в одеяло, перевернула на живот и прижала лицом к подушке. Потом я выбежала из комнаты.

Дэвид пытался остановить ее.

— Нет, дай мне закончить, — хрипло сказала она, глядя в сторону. — Когда я выбежала из детской, я думала, все это просто. Дети задыхаются каждый день. Никто бы и не догадался. Но когда я вернулась, чтобы застать его мертвым, Дэвид, он был жив! Да, он перевернулся на спину, дышал и улыбался! После этого я не могла прикоснуться к нему. Я бросила его и не приходила даже кормить. Наверно, о нем заботится кухарка, не знаю. Я знаю только, что своим криком он не давал мне спать, и я мучалась все ночи и металась по комнате, а теперь я больна. А он лежит и думает, как бы убить меня. Попроще. Он понимает — я слишком много знаю о нем. Я не люблю его. У меня от него нет никакой защиты и не будет никогда.

Она выговорилась. Бессильно откинувшись на подушку, она некоторое время лежала с закрытыми глазами, затем уснула. Дэвид долго стоял над ней не в силах сдвинуться с места. Кровь закипела в его жилах, казалось, все клетки замерли в оцепенении.

На следующее утро он сделал то, что ему оставалось. Дэвид пошел к доктору Джефферсу и все ему рассказал. Ответ Джефферса был весьма хладнокровным:

— Не стоит расстраиваться, старина. В некоторых случаях матери ненавидят своих детей, и мы, врачи, считаем это совершенно естественным. У нас есть даже специальный термин для этого явления — амбивалентность. Способность ненавидеть, любя. Любовники, например, очень часто ненавидят друг друга. Дети ненавидят матерей…

Лейбер прервал его:

— Я никогда не испытывал ненависти к своей матери.

— Конечно, ты не признаешь этого. Люди не любят признаваться в таких вещах. Зачастую эта ненависть бывает абсолютно бессознательна.

— Но Алиса признает, что ненавидит своего ребенка.

— Точнее, скажем, у нее есть навязчивая идея. Она сделала шаг вперед от примитивной амбивалентности. Кесарево сечение дало жизнь ребенку и чуть было не стоило жизни Алисе. Она винит ребенка в своем предсмертном состоянии и в пневмонии. Она путает причину и следствие и сваливает вину за свои беды на самый удобный объект. Господи! Да все мы так делаем! Мы спотыкаемся о стул и проклинаем его, а не нашу неловкость. Если мы промазали, играя в гольф, то ругаем клюшку, мячик, неровную площадку. Если неприятности в бизнесе, мы обвиняем Бога, погоду, судьбу, но только не самих себя. Я могу повторить тебе только то, что говорил раньше. Люби ее. Духовный покой и гармония — лучшее лекарство. Найди способы продемонстрировать ей свои чувства, придай ей уверенности в себе. Помоги ей понять. какое невинное и безобидное существо — ребенок. Убеди ее, что ради ребенка стоило рискнуть жизнью. Придет время, все уляжется, она забудет о смерти и полюбит ребенка. Если через месяц он не успокоится, дай мне знать. Я подыщу хорошего психиатра. А теперь иди к Алисе и не надо делать такую унылую физиономию.

Когда наступило лето, страсти, казалось, действительно стали утихать. Дэвид, хотя и был поглощен работой, находил время и для своей жены. Она в свою очередь много времени проводила на воздухе — гуляла, играла с соседями в бадминтон. Стала более уравновешенной. Казалось, она забыла о своих страхах…

Алиса проснулась, дрожа. За окном лил дождь и завывал ветер… Алиса схватила мужа за плечо и трясла, пока он не проснулся и не спросил сонным голосом, что случилось.

— Кто-то здесь, в комнате. Он следит за нами, — прошептала она.

Дэйв включил свет.

— Тебе показалось, — сказал он. — Успокойся, все хорошо. У тебя уже давно этого не было.

Она глубоко вздохнула, когда он выключил свет, и внезапно сразу уснула. Дэйв обнял ее и задумался о том, какая славная и вместе с тем странная женщина его жена. Прошло примерно полчаса.

Он услышал, как скрипнула и немного отворилась дверь в спальню. Дэвид знал, что за дверью никого нет, а потому нет смысла вставать и закрывать ее.

Однако ему не спалось. Он долго лежал в темноте. Кругом была тишина. Наверное, прошел еще час.

Вдруг из детской раздался пронзительный крик. Это был одинокий звук, затерянный в пространстве из звезд, темноты и дыхания Алисы, лежащей рядом.

Лейбер медленно сосчитал до ста. Крик продолжался. Стараясь не потревожить Алису, он выскользнул из постели, надел тапочки и прямо в пижаме двинулся из спальни. «Надо спуститься вниз, — подумал он. — Подогреть молока и…»

Он поскользнулся на чем-то мягком и полетел в темноту. Инстинктивно расставив руки, Дэвид ухватился за перила лестницы и удержался. Он выругался.

Предмет, на который он наступил, пролетел вниз и шлепнулся на ступеньку. Волна ярости накатила на Дэйва:

— Какого черта разбрасывать вещи на лестнице!

Он наклонился и поднял этот предмет, чуть было не лишивший его жизни.

Пальцы Дэйва похолодели. У него перехватило дыхание. Вещь, которую он держал в руках, была игрушкой. Нескладная, сшитая из лоскутков кукла, купленная им для ребенка.

На следующий день Алиса сама решила отвезти его на работу. На полпути она вдруг свернула к обочине и затормозила. Затем она медленно повернулась к мужу:

— Я хочу куда-нибудь уехать. Я не знаю, сможешь ли ты сейчас взять отпуск, но если нет, то отпусти меня одну. Пожалуйста. Мы могли бы кого-нибудь нанять, чтобы присмотрели за ребенком. Но мне необходимо уехать на время. Я думала, я отделаюсь от этого… от этого ощущения, но я не могу. Я не могу оставаться с ним в комнате. И он смотрит на меня, как будто смертельно ненавидит. Я не могу заставить себя прикоснуться к нему… Я хочу куда-нибудь уехать, прежде чем что-то случится.

Он молча вышел из машины, обошел ее кругом и знаком попросил Алису подвинуться.

— Все, что тебе нужно, — это побывать у психиатра. Если он предложит тебе отдохнуть, я согласен. Но так это не может продолжаться. У меня просто голова идет кругом. — Дэвид устроился за рулем и включил зажигание. — Дальше я поведу машину сам.

Она опустила голову, пытаясь удержать слезы.

Когда они подъехали к конторе Дэвида, Алиса повернулась к нему:

— Хорошо. Договорись с доктором, я готова поговорить с кем хочешь!

Он поцеловал ее:

— Вот теперь, мадам, вы рассуждаете разумно. Ты в состоянии добраться домой самостоятельно?

— Конечно, чудак.

— Тогда до ужина. Поезжай осторожно.

— Я всегда так езжу. Пока.

Дэвид посмотрел вслед удаляющейся машине, отступив на обочину.

Первое, что он сделал, придя в кабинет, — это позвонил Джефферсу и попросил договориться о приеме у надежного психиатра.

День тянулся невыразимо долго, дела не клеились. Его сознание было окутано каким-то туманом, в котором ему виделось искаженное Ужасом лицо Алисы, повторяющей его имя. Ей все-таки удалось внушить ему свои страхи. Она буквально убедила его, что ребенок в какой-то степени не совсем нормален.

Он диктовал какие-то нудные письма. Разговаривал с бестолковыми клерками. Подписывал никому не нужные бумаги. В конце дня он был, как выжатый лимон, голова раскалывалась от боли, и он радовался, что пора отправляться домой.

В лифте он подумал: «А что, если б я сказал Алисе про игрушку про ту тряпочную куклу, на которой я поскользнулся ночью на лестнице? Бог мой, да это совсем выбило бы ее из колеи. Нет. Ни за что. Мало ли что бывает…»

Уже начинало смеркаться, когда он подъехал к дому на такси. Расплатившись с шофером, Дэвид вышел из машины и по бетонной дорожке двинулся к дому.

Дом почему-то казался очень молчаливым, необитаемым. Дэвид вспомнил, что сегодня пятница, а значит кухарка со второй половины дня свободна. А Алиса, наверное, уснула, измотанная своими страхами.

Он вздохнул и повернул ключ в замочной скважине. Дверь беззвучно подалась на хорошо смазанных петлях.

Дэвид вошел, бросил шляпу на стул рядом с портфелем. Затем он начал снимать плащ, случайно взглянул на лестницу и замер…

Лучи заходящего солнца проникали через боковое окно и освещали яркие лоскутки тряпичной куклы, лежавшей на верхней ступеньке.

Но на куклу он почти не обратил внимания. Его взгляд был прикован к Алисе, лежавшей на лестнице в неестественной позе сломанной марионетки, которая больше не может танцевать. Она была мертва.

Если не считать грохота ударов его сердца, в доме царила абсолютная тишина. Алиса была мертва!!!

Он бросился к ней, сжал в ладонях ее лицо. Он потрогал ее за плечи. Он попытался посадить ее, бессвязно выкрикивая ее имя. Все было напрасно.

Он оставил ее и бросился наверх. Распахнул дверь в детскую, подбежал к кроватке.

Ребенок лежал с открытыми глазами. Его личико было потным и красным, будто бы он долго плакал.

— Она умерла, — сказал Лейбер ребенку, — она умерла.

Он захохотал сначала тихо, потом все громче и громче. В таком состоянии и застал его Джефферс, который был обеспокоен его звонком и зашел проведать Алису.

После нескольких крепких пощечин Дэвид пришел в себя.

— Она упала с лестницы, доктор. Она наступила на куклу и упала. Сегодня ночью я сам чуть было не упал из-за этой куклы. А теперь…

Джефферс энергично потряс его за плечи.

— Эх, доктор, доктор, — Дэвид улыбнулся, как пьяный, — вот ведь забавно. Я же, наконец, придумал имя для этого малыша.

Доктор молчал.

— Я буду крестить его в воскресенье. Знаешь, какое имя я ему дам? Я назову его Люцифером.

Было уже одиннадцать часов вечера. Все эти странные и почти незнакомые люди, выражавшие свое соболезнование, уже ушли. Дэвид и Джефферс сидели в библиотеке.

— Алиса была не сумасшедшей, — медленно сказал Дэвид, — у нее были основания бояться ребенка.

Доктор предостерегающе поднял руку:

— Она обвиняла его в своей болезни, а ты — в убийстве. Мы знаем, что она наступила на игрушку и поскользнулась. При чем же здесь ребенок?

— Ты хочешь сказать Люцифер?

— Не надо так называть его.

Дэвид покачал головой:

— Алиса слышала шорох по ночам, какой-то шум в холле. Ты хочешь знать, кто его издавал? Ребенок. В свои четыре месяца он прекрасно умеет передвигаться в темноте и подслушивать наши разговоры. А если я зажигал свет… ребенок ведь такой маленький. Он может спрятаться за мебелью, за дверью…

— Прекрати! — прервал его Джефферс.

— Нет, позволь мне сказать то, что я думаю. Иначе я сойду с ума. Когда я был в Чикаго, кто не давал Алисе спать и довел ее до пневмонии? Ребенок! А когда она все же выжила, он попытался убить меня. Это ведь так просто — оставить игрушку на лестнице и кричать в темноте, пока отец не спустится вниз за молоком и не поскользнется. Просто, но эффективно. Со мной это не сработало, а Алиса мертва.

Дэвид закурил сигарету.

— Мне уже давно нужно было сообразить. Я же включал свет ночью. Много раз. И всегда он лежал с открытыми глазами. Дети обычно все время спят, если они сыты и здоровы. Только не этот. Он не спит, он думает.

— Дети не думают.

— Но он не спит, а значит, мозги у него работают. А что мы, собственно, знаем о психике младенцев? У него были причины ненавидеть Алису. Она подозревала, что он — не совсем нормальный ребенок. Совсем, совсем необычный. Что ты знаешь о детях, доктор? Общий ход развития? Да. Ты знаешь, конечно, сколько детей убивают своих матерей при рождении. За что? А может, это месть за то, что их выталкивают в этот непривычный для них мир? — Дэвид наклонился к доктору. — Допустим, что несколько детей из миллиона рождаются способными передвигаться, видеть, слышать, как многие животные и насекомые. Насекомые рождаются самостоятельными. Многие звери и птицы становятся самостоятельными за несколько недель. А у детей уходят годы на то, чтобы научиться говорить и уверенно передвигаться. А если один ребенок на биллион рождается совсем не таким? Если он от рождения наделен разумом и способен думать? Инстинктивно, конечно. Он может прикинуться обычным, слабым, беспомощным, кричащим. И без особого ущерба для себя он может ползать в темноте по дому и слушать, слушать. А как легко подложить какой-нибудь предмет на лестницу! Как легко кричать всю ночь и довести мать до пневмонии! Как легко при рождении так прижаться к матери, что несколько ловких движений обеспечат перитонит!

— Ради Бога, прекрати, — Джефферс вскочил на ноги. — Какие чудовищные вещи ты говоришь!

— Да, я говорю чудовищные вещи. Сколько матерей умирает при родах? Сколько их, давших жизнь странным маленьким существам и заплативших за это своей жизнью? А кто они, эти существа? О чем думают их мозги, находящиеся во тьме материнской утробы? Примитивные маленькие мозги, подогреваемые клеточной памятью, ненавистью, грубой жестокостью, инстинктом самосохранения. А самосохранение в этом случае означает устранение матери — ведь она подсознательно понимает, какое чудовище рождает на свет. Скажи-ка, доктор, есть ли на свете что-нибудь более эгоистичное, чем ребенок?

Доктор нахмурился и покачал головой.

Лейбер опустил сигарету.

— Я не приписываю такому ребенку сверхъестественной силы. Достаточно уметь ползать, всего на несколько месяцев опережая нормальное развитие. Достаточно уметь слушать. Достаточно уметь кричать всю ночь. Этого достаточно, даже более, чем достаточно.

Доктор попытался обратить все в шутку:

— Это обвинение в предумышленном убийстве. В таком случае убийца должен иметь определенные мотивы. А какие мотивы могут быть у ребенка?

Лейбер не заставил себя ждать с ответом:

— А что может быть на свете более удобным и спокойным, чем состояние ребенка в чреве матери? Его окружает блаженный мир питательной среды, тишины и покоя. И из этого совершенного по своей природе уюта ребенок внезапно выталкивается в наш огромный мир, который своей непохожестью на все, что было раньше, кажется ему чудовищным. Мир, где ему холодно и неудобно, где он не может есть, когда и сколько хочет, где он должен добиваться любви, которая раньше была его неотъемлемым правом. И ребенок мстит за это. Мстит за холодный воздух и огромные пространства, мстит за то, что у него отнимают привычный мир. Ненависть и эгоизм, заложенные в генах, руководят его мыслями. А кто виноват в этой грубой смене окружающей среды? Мать! Так абстрактная ненависть ребенка ко всему внешнему миру приобретает конкретный объект, причем чисто инстинктивно. Мать извергает его, изгоняет из своей утробы. Так отомсти ей! А кто это существо рядом с матерью? Отец? Гены подсказывают ребенку, что он тоже каким-то образом виноват во всем этом. Так убей и отца тоже!

Джефферс прервал его:

— Если то, что ты говоришь хоть в какой-нибудь степени близко к истине, то каждая мать должна бояться или, по крайней мере, остерегаться своего ребенка.

— А почему бы и нет? Разве у ребенка нет идеального алиби? Тысячелетия слепой человеческой веры защищают его. По всем общепринятым понятиям он беспомощен и невинен. Но ребенок рождается с ненавистью. И со временем положение еще более ухудшается. Новорожденный получает заботу и внимание. Когда он кричит или чихает, у него достаточно власти, чтобы заставить родителей прыгать вокруг него и делать разные глупости. Но проходят годы, и ребенок чувствует, что его власть исчезает и никогда уже не вернется. Но почему не использовать ту полную власть, которую он пока имеет? Почему бы не воспользоваться положением, которое дает такие преимущества. Опыт предыдущих поколений подсказывает ему, что потом уже будет слишком поздно выражать свою ненависть. Только сейчас нужно действовать, — голос Лейбера понизился почти до шепота. — Мой малыш лежит по ночам в кроватке с влажным и красным лицом. Он тяжело дышит. От плача? Нет, от того, что ему приходится выбираться из кроватки и в темноте ползти по комнатам. Мой малыш… Я должен убить его. Иначе он убьет меня.

Доктор поднялся, подошел к столу и налил в стакан воды.

— Никого ты не убьешь, — спокойно сказал он. — Тебе нужно отдохнуть. Я дам тебе таблетки, и ты будешь спать двадцать четыре часа. А потом мы подумаем, что делать дальше. Прими это.

Дэвид проглотил таблетки и медленно запил их водой. Он не сопротивлялся, когда доктор провожал его в спальню и укладывал спать. Джефферс подождал пока он уснул и ушел, погасив свет и взяв с собой ключи Дэвида.

Сквозь тяжелую дремоту Дэвид услышал какой-то шорох у двери. «Что это?» — слабо пронеслось в сознании. Что-то двигалось в комнате. Но Дэвид Лейбер уже спал.

Было раннее утро, когда доктор Джефферс вернулся. Он провел бессонную ночь, и какое-то смутное беспокойство заставило его приехать пораньше, хотя он был уверен, что Лейбер еще спит.

Открыв ключом дверь, Джефферс вошел в холл и положил на столик саквояж, с которым он никогда не расставался. Что-то белое промелькнуло на верху лестницы. А может, ему просто показалось?

Внимание Джефферса привлек запах газа в доме. Не раздеваясь, он бросился наверх, в спальню Лейбера. Дэвид неподвижно лежал на кровати. Комната была наполнена газом, со свистом выходившим из открытой форсунки отопительной системы, находящейся у самого пола. Джефферс быстро нагнулся и закрыл кран. Затем он распахнул окно и бросился к Лэйберу. Тело Дэвида уже похолодело. Смерть наступила несколько часов назад.

Джефферса душил кашель, глаза застилали слезы. Он выскочил из спальни и захлопнул за собой дверь. Лейбер не открывал газ. Он физически не мог бы этого сделать. Снотворное должно было отключить его, по меньшей мере, до полудня. Это не было самоубийством. А может, все-таки?..

Джефферс задумчиво подошел к двери в детскую. К его удивлению, дверь оказалась запертой на замок. Джефферс нашел в связке нужный ключ и, открыв дверь, подошел к кроватке. Она была пуста.

С минуту доктор был в оцепенении, затем неторопливо произнес вслух:

— Дверь захлопнулась. И ты не смог вернуться обратно в кроватку, где был бы в полной безопасности. Ты не знал, что эти замки могут сами случайно защелкиваться. Самые грандиозные планы рушатся из-за таких вот мелочей. Я найду тебя, где бы ты ни прятался… — доктор смолк и поднес ладонь ко лбу. — Господи, кажется, я схожу с ума. Я говорю, как Алиса и Дэвид. Но их уже нет в живых, а значит у меня нет выбора. Я ни в чем не уверен, но у меня нет выбора!

Он спустился вниз и достал из саквояжа какой-то предмет. Где-то сбоку послышался шорох и Джефферс быстро обернулся. «Я помог тебе появиться в этом мире, а теперь должен помочь уйти из него», — по думал он и сделал несколько шагов вперед, подняв руку. Солнечный свет заиграл на предмете, который он держал в руке.

— Смотри-ка, малыш. Что-то блестящее, что-то красивое! Это был скальпель.

ОЗЕРО

Волна выплеснула меня из мира, где птицы в небе, дети на пляже, моя мать на берегу. На какое-то мгновение меня охватило зеленое безмолвие. Потом все снова вернулось — небо, песок, дети. Я вышел из озера, меня ждал мир, в котором едва ли что-нибудь изменилось, пока меня не было. Я побежал по пляжу.

Мама растерла меня махровым полотенцем.

— Стой и сохни, — сказала она.

Я стоял и смотрел, как солнце сушит капельки воды на моих руках. Вместо них появлялись пупырышки «гусиной кожи».

— Ой, — сказала мама, — ветер поднялся. Ну-ка, надень свитер.

— Подожди, я посмотрю на гусиную кожу.

— Гарольд! — прикрикнула мама. Я надел свитер и стал смотреть на волны, которые накатывались и падали на берег. Они падали очень ловко, с какой-то элегантностью. Даже пьяный не мог бы упасть на берег так изящно, как это делали волны.

Стояли последние дни сентября, когда безо всяких причин жизнь становится печальной. Пляж был почти пуст и от этого казался еще больше. Ребятишки вяло копошились с мячом. Наверное, они тоже чувствовали, что пришла осень и все кончилось.

Ларьки, в которых летом продавали пирожки и сосиски, были закрыты, и ветер разглаживал следы людей, приходивших сюда в июле и августе. А сегодня здесь были только следы моих теннисных тапочек да еще тапочек Дональда и Арнольда.

Песок заносил дорожку, которая вела к карусели. Лошади стояли укрытые брезентом и вспоминали музыку, под которую они скакали галопом в чудесные летние дни.

Все мои сверстники уже были в школе. Завтра в это время я буду сидеть в поезде далеко отсюда. Мы с мамой в последний раз пришли на пляж. На прощание.

— Мама, можно я немножко побегаю по пляжу?

— Ладно, согрейся. Но только недолго и не бегай к воде.

Я побежал, широко расставив руки — как крылья.

Мама исчезла вдали и скоро превратилась в маленькое пятнышко. Я был один. Человеку в двенадцать лет не так уж часто удается побыть одному. Ведь вокруг столько людей, которые всегда говорят, как и что ты должен делать! А чтобы оказаться в одиночестве, нужно, сломя голову, бежать далеко-далеко по пустому пляжу. И чаще всего это бывает только в мечтах. Но сейчас я был один. Совсем один!

Я подбежал к воде и зашел в нее по пояс. Раньше, когда вокруг были люди, я не отваживался оглянуться вокруг, дойти до этого места, всмотреться в дно и назвать одно имя. Но сейчас…

Вода — волшебница. Она разрезает все пополам и растворяет вашу нижнюю часть, как сахар. Холодная вода. А время от времени она набрасывается на вас порывистым буруном.

Я назвал ее имя. Я выкрикнул его много раз.

— Талли! Талли! Эй, Талли!

Если вам двенадцать, то на каждый свой зов вы ждете отклика. Вы чувствуете, что любое ваше желание может исполниться. И порой вы, может быть, и не очень далеки от истины.

Я думал о том майском дне, когда Талли, улыбаясь, шла в воду, а солнце играло на ее худых плечиках. Я вспомнил, какой спокойной вдруг стала гладь озера, как вскрикнула и побледнела мать Талли, как бросился в воду спасатель и как Талли не вернулась…

Спасатель хотел убедить ее выйти обратно, но она не послушалась. Ему пришлось вернуться одному, и между пальцами у него торчали водоросли. А Талли ушла.

Больше она не будет сидеть в нашем классе и не будет по вечерам приходить ко мне. Она ушла слишком далеко, и озеро не позволит ей вернуться.

И теперь, когда пришла осень, небо и вода стали серыми, а пляж — пустым, я пришел сюда в последний раз. Я звал ее снова и снова:

— Талли! Эй, Талли! Вернись!

Мне было только двенадцать. Но я не знал, что люблю ее. Это такая любовь, которая приходит раньше всяких понятий о теле и морали. Эта любовь также бесхитростна и реальна, как ветер, озеро и песок. Она — это и теплые дни на пляже, и стремительные дни и вечера, когда мы возвращались из школы и я нес ее учебники.

Талли!

Я позвал ее в последний раз. Я дрожал. Я чувствовал, что мое лицо стало мокрым, и не понимал отчего. Волны не доставали так высоко.

Я выбежал на песок и долго смотрел в воду, надеясь увидеть какой-нибудь тайный знак, который подаст мне Талли. Затем я встал на колени и стал строить дворец из песка. Такой, как мы, бывало, строили с Талли. Только на этот раз я построил половину дворца. Потом я поднялся и крикнул:

— Талли! Если ты слышишь меня, приди и дострой его!

Я медленно пошел к тому пятнышку, в которое превратилась моя мама. Обернувшись, я увидел, как волна захлестнула мой замок и потащила его за собой.

В полной тишине я брел по берегу. Вдалеке, на карусели, что-то заскрипело, но это был всего лишь ветер.

На следующий день мы уехали на Запад.

У поезда плохая память, он все оставляет позади. Он забывает поля Иллинойса, реки детства, мосты, озера, долины, коттеджи, горе и радости. Он оставляет их позади, и они исчезают за горизонтом.

Мои кости вытянулись, обросли мясом. Я сменил мой детский ум на взрослый, перешел из школы в колледж. Потом появилась эта женщина из Сакраменто. Мы познакомились, поженились. Мне было уже двадцать два, и я совсем забыл, на что похож Восток.

Но Маргарет предложила провести наш медовый месяц там.

Как и память, поезд уходит и приходит. И он может вернуть вам все то, что вы оставили позади много лет назад.

Лейк-Блафф с населением десять тысяч показался за окнами вагона. Я посмотрел на Маргарет. Она была очаровательна в своем новом платье. Я взял ее под руку, и мы вышли на платформу. Носильщик выгружал наши чемоданы.

Мы остановились на две недели в небольшом отеле. Вставали поздно и шли бродить по городу. Я вновь открывал для себя кривые улочки, где прошло мое детство. В городе я не встретил никого из знакомых; порой мне попадались лица, напоминавшие мне кого-то из друзей детства, но я, не останавливаясь, проходил мимо. Я собирал в душе обрывки воспоминаний, как собирают в кучу осенние листья, чтобы сжечь их.

Все время мы проводили вдвоем с Маргарет. Это были счастливые дни. Я любил ее. По крайней мере, я так думал.

Однажды мы пошли на пляж, потому что выдался хороший день. Это был не конец сезона, как тогда, десять лет назад, но первые признаки осеннего опустошения уже коснулись пляжа. Народ поредел, несколько ларьков было заколочено, и холодный ветер уже начал напевать свои песни.

Все здесь было по-прежнему. Я почти явственно увидел маму, сидевшую на песке в своей любимой позе, положив ногу на ногу и оперевшись руками сзади. У меня снова возникло непреодолимое желание побыть одному, но я не мог себя заставить сказать это Маргарет. Я только держал ее под руку и молчал.

Было около четырех часов. Детей уже увели домой, и лишь несколько мужчин и женщин, несмотря на ветер, нежились под лучами вечернего солнца. К берегу причалила лодка со спасательной станции. Плечистый спасатель вышел из нее, держа что-то в руках.

Я замер. Мне стало страшно. Мне было снова двенадцать, и я был отчаянно одинок. Я не видел Маргарет. Я видел только пляж и спасателя с серым, наверное, не очень тяжелым мешком в руках и почти таким же серым лицом.

— Постой здесь, Маргарет, — сказал я. Сам не знаю, почему я это — сказал.

— Но что случилось?

— Ничего, просто постой здесь.

Я медленно пошел по песку к тому месту, где стоял спасатель. Он посмотрел на меня.

— Что это? — спросил я.

Он ничего не ответил и положил свою ношу на песок. Из мешка с урчанием побежали струйки воды, тут же замирая на песке.

— Что это? — настойчиво повторил я.

— Странно, — задумчиво сказал спасатель. — Никогда о таком не слышал. Она же давно умерла.

— Давно умерла?

Он кивнул:

— Лет десять тому назад. С тысяча девятьсот тридцать третьего года здесь вообще никто из детей не тонул. А тех, кто тонул раньше, мы находили через несколько часов. Всех, кроме одной девочки. Вот ее тело, как оно могло пробыть в воде десять лет?

Я смотрел на серый мешок.

— Откройте.

Не знаю, почему я это сказал. Ветер усиливался.

Спасатель топтался в нерешительности.

— Да откройте же скорей, черт побери! — закричал я.

— Лучше не надо… — начал он. — Она была такой маленькой…

Но увидев выражение моего лица, он наклонился и, развязав мешок, откинул верхнюю часть. Этого было достаточно.

Спасатель, Маргарет и все люди на пляже исчезли. Остались только небо, ветер, озеро, я и Талли. Я что-то повторял снова и снова. Ее имя.

Спасатель удивленно смотрел на меня.

— Где вы нашли ее? — спросил я.

— Да вон там, на отмели. Она так долго была в воде, а совсем как живая.

— Да, — кивнул я. — Совсем как живая.

«Люди растут, подумал я. — Я вырос. А она не изменилась. Она все такая же маленькая, все такая же юная. Смерть не дает человеку расти или меняться. У нее все такие же золотистые волосы. Она навсегда останется юной, и я всегда буду любить ее, только ее».

Спасатель завязал мешок.

Я отвернулся и медленно побрел вдоль воды. Вот и отмель, у которой он нашел ее.

И вдруг я замер. Там, где вода лизала песчаный берег, стоял дворец. Он был построен наполовину. Точно так, как когда-то мы строили с Талли: половину она, половину я.

Я наклонился и увидел цепочку маленьких следов, выходящих из озера и возвращающихся обратно в воду. Теперь я понял.

— Я помогу тебе закончить, — сказал я.

Я медленно достроил дворец, потом поднялся и, не оборачиваясь, побрел прочь. Я не хотел верить, что он разрушится в волнах, как рушится все в этой жизни. Я медленно шел по пляжу туда, где, улыбаясь, меня ждала чужая женщина по имени Маргарет.

ПОИГРАЕМ В «ОТРАВУ»

— Мы тебя ненавидим! — кричали шестнадцать мальчиков и девочек, окруживших Майкла. Дела его были плохи. Перемена уже кончилась, а мистер Ховард еще не появлялся.

— Мы тебя ненавидим!

Спасаясь от них, Майкл вскочил на подоконник. Дети открыли окно и начали сталкивать его вниз. В этот момент в класс вошел мистер Ховард.

— Что вы делаете! Остановитесь! — закричал он, бросаясь на помощь Майклу, но было уже поздно.

До мостовой было три этажа.

Майкл пролетел три этажа и умер, не приходя в сознание. Следователь беспомощно развел руками. Это же дети. Им всего восемь—девять лет. Они же не понимают, что делают.

На следующий день мистер Ховард уволился из школы.

— Но почему? — спрашивали его коллеги.

Он не отвечал, и только мрачный огонек вспыхивал у него в глазах. Он думал, если скажет правду, они решат, что он совсем свихнулся.

Мистер Ховард уехал из Мэдисон-сити и поселился неподалеку, в маленьком городке Грин-бэй.

Семь лет он жил, зарабатывая рассказами, которые охотно печатали местные журналы.

Он так и не женился. У всех его знакомых женщин было нечто общее — желание иметь детей.

На восьмой год его уединенной жизни, осенью, заболел один приятель мистера Ховарда, учитель. Заменить его было некем, и мистера Ховарда уговорили взять его класс. Речь шла о замещении на несколько недель, и, скрепя сердце, он согласился.

Хмурым сентябрьским утром он пришел в школу.

— Иногда мне кажется, — говорил мистер Ховард, прохаживаясь между рядами парт, — что дети — это захватчики, явившиеся из другого мира.

Он остановился, и его взгляд испытующе заскользил по лицам маленьких слушателей. Одну руку он заложил за спину, а другая, как юркий зверек, перебегала от лацкана пиджака к роговой оправе очков.

— Иногда, — продолжал он, глядя на Уильяма Арнольда, и Россела Невеля, и Дональда Боуэра, и Чарли Хэнкупа, — иногда мне кажется, что дети — это чудовища, которых дьявол вышвыривает из преисподней, потому что не может совладать с ними. И я твердо верю, что все должно быть сделано для того, чтобы исправить их грубые примитивные мозги.

Большая часть его слов, влетавших в мытые-перемытые уши Арнольда, Невеля, Боуэра и компании, оставалась непонятой. Но тон был устрашающим — вес уставились на мистера Ховарда.

— Вы принадлежите к совершенно иной расе. Отсюда ваши интересы, ваши принципы, ваше непослушание, — продолжал свою вступительную беседу мистер Ховард. — Вы не люди, вы — дети, И пока вы не станете взрослыми, у вас не должно быть никаких прав и привилегий.

Он сделал паузу и изящно сел на мягкий стул, стоявший у вытертого до блеска учительского стола.

— Вы, кажется, живете в мире фантазий, — сказал он, мрачно усмехнувшись. — Чтобы никаких фантазий у меня в классе! Вы у меня поймете, что, когда получаешь линейкой по рукам, это не фантазия, не волшебная сказка и не рождественский подарок! — Он фыркнул, довольный своей шуткой. — Ну, напугал я вас? То-то же! Вы этого заслуживаете. Я хочу, чтобы вы не забывали, где находитесь. И запомните — я вас не боюсь. Я вас не боюсь!

Он, довольный, откинулся на спинку стула. Взгляды мальчиков были прикованы к нему.

— Эй! А вы о чем там шепчетесь? О черной магии?

Одна девочка подняла руку:

— А что такое «черная магия»?

— Мы обсудим это. когда два наших юных друга расскажут, о чем они беседовали. Ну, молодые люди, я жду!

Поднялся Дональд Боуэр:

— Вы нам не нравитесь. Вот о чем мы говорили.

Он сел на место.

Мистер Ховард сдвинул брови:

— Я люблю откровенность, правду. Спасибо тебе за честность. Но я не терплю дерзостей. Ты останешься сегодня после уроков и вымоешь все парты в классе.

Возвращаясь домой из школы, мистер Ховард наткнулся на четырех учеников из своего класса. Чиркнув своей тростью по тротуару, он остановился около них.

— Что вы здесь делаете?

Два мальчика и две девочки бросились врассыпную, как будто трость мистера Ховарда прошлась по их спинам.

— А ну, — потребовал он. — Подойдите сюда и объясните, чем вы занимались, когда я подошел.

— Играли в «отраву», — сказал Уильям Арнольд.

— В «отраву»! Так-так, — мистер Ховард язвительно улыбнулся. — Ну и что же это за игра?

Уильям Арнольд прыгнул в сторону.

— А ну вернись сейчас же! — заорал мистер Ховард.

— Я же показываю вам, — сказал мальчик, перепрыгнув через цементную плиту тротуара, — как играют в «отраву»: если мы подходим к покойнику, мы через него перепрыгиваем.

— Что-что? — не понял мистер Ховард.

— Если вы наступите на могилу покойника, то вы отравлены, падаете и умираете, — вежливо пояснила Изабелла Скелтон.

— Покойники, могилы, «отрава», — передразнил ее мистер Ховард. — Да откуда вы все это взяли?

— Видите? — Клара Пэррис указала портфелем на тротуар. — Вон на той плите указаны имена двух покойников.

— Да это просто смешно, — сказал мистер Ховард, посмотрев на плиту. — Это имена подрядчиков, которые делали плиты для этого тротуара.

Изабелла и Клара обменялись взглядами и возмущенно уставились на обоих мальчиков.

— Вы же говорили, что это могилы! — почти одновременно закричали они.

Уильям Арнольд смотрел на носки своих ботинок:

— Да, в общем-то… я хотел сказать… — он поднял голову. — Ой! Уже поздно. Я пойду домой. Пока!

Клара Пэррис смотрела на два имени, вырезанных в плите.

— Мистер Келли и мистер Террилл, — прочитала она. — Так это не могила? Они не похоронены здесь? Видишь, Изабелла, я же тебе говорила…

— Ничего ты не говорила, — надулась Изабелла.

— Чистейшая ложь, — стукнул тростью мистер Ховард. — Самая примитивная фальсификация. Чтобы этого больше не было. Арнольд и Боуэр, вам понятно?

— Да, сэр, — пробормотали мальчики неуверенно.

— Говорите громко и ясно! — приказал мистер Ховард.

— Да, сэр! — дружно ответили они.

— То-то же, — мистер Ховард двинулся вперед.

Уильям Арнольд подождал, пока он скрылся из виду, и сказал:

— Хоть бы какая-нибудь птичка накакала ему на нос.

— Давай, Клара, сыграем в «отраву», — нерешительно предложила Изабелла.

— Он все испортил, — хмуро сказала Клара. — Я иду домой.

— Ой, я «отравился», — закричал Дональд Боуэр, падая на тротуар. — Смотрите! Я отравился! Умираю!

— Да ну тебя, — зло сказала Клара и побежала домой.

В субботу утром мистер Ховард выглянул в окно и выругался. Изабелла Скелтон что-то чертила мелом на мостовой прямо перед его окном и прыгала, монотонно напевая себе под нос. Негодование мистера Ховарда было так велико, что он тут же вылетел на улицу с криком «А ну прекрати!», чуть не сбив девочку с ног. Он схватил ее за плечи и хорошенько потряс.

— Я только играла в классы, — заскулила Изабелла, размывая слезы грязными кулаками.

— Кто тебе разрешил здесь играть? — Он наклонился и носовым платком стер линии, которые она нарисовала мелом. — Маленькая ведьма. Тоже мне придумала классы, песенки, заклинания. А все выглядит так невинно! У-у, злодейка! — он размахнулся, чтобы ударить ее, но передумал.

Изабелла, всхлипывая, отскочила в сторону.

— Проваливай отсюда. И скажи всей своей банде, что им со мной не справиться. Пусть только попробуют сунуть сюда нос!

Он вернулся в комнату, налил полстакана бренди и выпил залпом. Потом весь день он слышал, как дети играли в пятнашки, прятки, колдуны. И каждый крик этих маленьких монстров с болью отзывался в его сердце. «Еще неделя — и я сойду с ума, — подумал он. — Господи, почему ты не сделаешь так, чтобы все сразу рождались взрослыми?!»

Прошла неделя. Между ним и детьми быстро росла взаимная ненависть. Ненависть и страх, нервозность, внезапные вспышки безудержной ярости и потом молчаливое выжидание, затишье перед бурей.

Меланхолический аромат осени окутал город. Дни стали короче, и быстро темнело.

«Ну, положим, они меня не тронут, не посмеют тронуть, — думал мистер Ховард, потягивая одну рюмку бренди за другой. — Глупости все это. Скоро я уеду отсюда, уеду от них. Скоро я…»

Что-то стукнуло в окно. Он поднял глаза и увидел белый череп.

Дело было в пятницу, в восемь вечера. Позади была долгая, трудная неделя в школе. А тут еще перед домом вырыли котлован — надумали менять водопроводные трубы. И ему всю неделю пришлось гонять из котлована этих сорванцов — ведь они так любят торчать в подобных местах, прятаться, лазить туда-сюда, играть в свои дурацкие игры. Но, слава богу, трубы уже уложены. Завтра рабочие зароют котлован и сделают новую цементную мостовую. Плиты уже привезли. Тогда эти чудовища найдут себе другое место для игр.

Но вот сейчас… за окном белел череп.

Не было сомнения, что чья-то мальчишеская рука двигала его и постукивала им по стеклу. За окошком слышалось приглушенное хихиканье.

Мистер Ховард выскочил на улицу и увидел трех убегающих мальчишек. Ругаясь, на чем свет стоит, он бросился за ними в сторону котлована. Уже стемнело, но он очень четко различал их силуэты. Мистеру Ховарду показалось, что мальчишки остановились и перешагнули через что-то невидимое. Он ускорил бег, не успев подумать, что бы это могло значить. Тут его нога за что-то зацепилась и он рухнул в котлован.

«Веревка…» — пронеслось у него в сознании, прежде чем он с жуткой силой ударился головой о трубу. Теряя сознание, он чувствовал, как лавина грязи обрушилась на его ботинки, брюки, пиджак, шею, голову, заполнила его рот, уши, глаза, ноздри…

Утром, как обычно, хозяйка постучала в дверь мистера Ховарда, держа в руках поднос с кофе и румяными булочками. Она постучала несколько раз и, не дождавшись ответа, вошла в комнату.

— Странное дело, — сказала она, оглядевшись. — Куда мог подеваться мистер Ховард?

Этот вопрос она неоднократно задавала себе в течение долгих лет…

Взрослые — люди ненаблюдательные. Они не обращают внимания на детей, которые в погожие дни играют в «отраву» на Оук-бэй-стрит. Иногда кто-нибудь из детей останавливается перед цементной плитой, на которой неровными буквами выдавлено «М.Ховард».

— Вилли, а кто это «мистер Ховард»?

— Не знаю, наверное, тот человек, который делал эту плиту.

— А почему так неровно написано?

— Откуда я знаю. Ты «отравился»! Ты наступил!

— А ну-ка, дети, дайте пройти! Вечно устроят игру на дороге…

ТРУБА

Дождь лил весь вечер, и свет фонарей тускло пробивался сквозь его пелену. Две сестры сидели в столовой. Старшая — Джулия — вышивала скатерть; младшая — Анна — сидела у окна, неподвижно глядя на темную улицу. Она прижалась лбом к стеклу, беззвучно пошевелила губами и вдруг сказала:

— Я никогда не думала об этом раньше.

— О чем ты? — спросила Джулия.

— До меня только что дошло. Там же настоящий город под городом. Мертвый город. Там, прямо под нашими ногами.

Джулия поджала губы и быстрее заработала иголкой.

— Отойди-ка от окна, — сказала она. — Этот дождь на тебя что-то навевает.

— Нет, правда. Ты когда-нибудь думала об этих трубах? Они же лежат под всем городом, под каждой улицей и выходят прямо в море. По ним можно ходить, не наклоняя головы, — быстро говорила Анна, вдохновленная дождем, падавшим с черного неба, барабанившим по мостовой и исчезавшим под решетками люков на каждом перекрестке. — А ты бы хотела жить в трубе?

— Ну уж нет!

— Но ведь это же так забавно! Следить за людьми сквозь щелку. Ты их видишь, а они тебя — нет. Как в детстве, когда играешь в прятки, и никто тебя не может найти. А ты все время среди них, и все видишь, знаешь все, что происходит. Вот и в трубе также. Я бы хотела…

Джулия медленно подняла глаза от своего рукоделия.

— Послушай, Анна, ты действительно моя сестра? Неужели нас родили одни и те же родители? Иногда, когда ты вот так говоришь, мне кажется, что мать нашла тебя под деревом, принесла домой и вырастила в горшке. А разумом ты как была, так и осталась.

Анна не ответила, и Джулия снова принялась за работу. Минут через пять Анна сказала:

— Ты, наверное, скажешь, что мне это приснилось. Может и так.

Теперь промолчала Джулия.

— Может, этот дождь меня усыпил, пока я здесь сидела и смотрела на него. Я думала о том, откуда этот дождь берется и куда исчезает через эти маленькие щелочки в решетках, и что там, глубоко внизу. И тут я увидела их… мужчину и женщину. Они там, в трубе. Прямо под дорогой.

— И что же они там делают? — спросила Джулия.

— А они должны что-нибудь делать?

— Нет, если они сумасшедшие, — ответила Джулия. — В этом случае они могут и ничего не делать. Залезли в трубу и пускай себе сидят.

— Нет, они не просто залезли, — убежденно сказала Анна. Она говорила как ясновидящая: наклонив голову в сторону и полуприкрыв глаза веками. — Они любят друг друга.

— Час от часу не легче. Так это любовь заставляет их ползать по канализационным трубам?

— Нет. Они там уже много-много лет.

— Не говори чепухи. Не могут они жить столько лет в этой трубе, — рассердилась Джулия.

— А разве я сказала, что они живут? — удивленно спросила Анна. — Нет, совсем нет. Они мертвые.

Дождь усилился и пулеметной очередью застучал по стеклу. Капли соединялись и стекали вниз, оставляя неровные полоски.

— О Господи, — сказала Джулия.

— Да, мертвые, — повторила Анна, смущенно улыбнувшись. — Он и она. Оба мертвые.

Эта мысль, казалось, доставила ей какое-то умиротворение: она сделала приятное открытие и гордилась этим.

— Он, наверное, очень одинокий человек, который никогда, нигде не путешествовал.

— Откуда ты знаешь?

— Он так похож на человека, который никогда не путешествовал, но очень хотел бы этого. Это видно по его глазам.

— Так ты знаешь, как он выглядит?

— Да. Очень больной и очень красивый. Знаешь, как болезнь делает человека красивым? Она подчеркивает тончайшие черты лица.

— И он умер?

— Да! Пять лет назад, — Анна говорила медленно и распевно, в такт словам, опуская и поднимая ресницы. Казалось, она собирается рассказать длинную, одной ей известную историю, начав ее медленно, а затем все быстрее и быстрее, пока не достигнет кульминации: глаза широко раскрыты, губы дрожат. Но сейчас — медленное начало, хотя в ее голосе слышались приглушенные, нервные нотки.

— Пять лет назад этот человек шел по улице. Он знал, что ему еще много дней придется ходить по той же самой улице. Он подошел к крышке люка, похожей на железную вафлю, заглянул туда и услышал, как внизу, под его ногами шумит подземная река, как она несется прямо к морю, — Анна вытянула вперед правую руку. — Он медленно наклонился, отодвинул крышку люка и увидел несущийся поток и металлические ступеньки, уходящие в него. Тогда он подумал о ком-то, кого он очень хотел любить, но не мог. И пошел вниз по ступенькам, пока не скрылся совсем…

— А как насчет нее? — спросила Джулия, перекусывая нитку. — Когда она умерла?

— Я точно не знаю. Она какая-то новенькая. Может быть, она Умерла только что… Но она мертвая. Удивительно прекрасная и мертвая! — Анна восхитилась образом, возникшем у нее в сознании. — Только смерть может сделать женщину действительно красивой. Вся она становится воздушной, и волосы ее тончайшими нитями развеваются в воде. Никакие школы танцев не могут придать женщине такой легкости, грациозности и изящества. — Анна сделала рукой жест, выражавший утонченную грациозность.

— Он ждал ее пять лет. Но до сих пор она не знала, где он. И теперь они вместе и останутся вместе навсегда… Когда пойдут дожди, они оживут. А во время засухи они будут отдыхать — лежать в укромных нишах, как японские кувшинки — старые, засохшие, но величавые в своей отрешенности.

Джулия поднялась и зажгла еще одну лампу в углу комнаты:

— Лучше бы ты поговорила о чем-нибудь другом.

Анна засмеялась:

— Но позволь мне рассказать, как это начинается, как они возвращаются к жизни. Я это так ясно представляю. — Она прижалась к стеклу, пристально глядя на улицу, дождь и крышку люка на перекрестке. — Вот они, там, внизу, высохшие и спокойные, а небо над ними темнеет и электризуется. — Она откинула назад свои длинные мягкие волосы. — Вот оно светлеет, взрывается… Капли дождя сливаются в потоки, которые несут с собой мусор, бумажки, старые листья.

— Отойди от окна! — сказала Джулия, но Анна, казалось, не слышала ее.

— О, я знаю, что там внизу. Там огромная квадратная труба. Она пустует целыми неделями. Там тихо, как в могиле. Только где-то высоко наверху идут машины. И труба лежит сухая и пустая, как верблюжья кость в пустыне. Но вот капли застучали по ее днищу, как будто кто-то ранен наверху и истекает кровью. Вот раздался раскат грома! А может, это опять прогрохотали машины?

Теперь она говорила быстрее, часто дышала, прижавшись к стеклу, как будто прошла уже изрядную долю дистанции.

— Вода сочится узенькими змейками. Они извиваются, сливаются вместе и вот уже одна огромная плоская змея ползет по дну трубы. Эта змея втягивает в себя все потоки, которые текут с севера и с юга, с других улиц, из других труб. Она корчится и втекает в те две маленькие, сухие ниши, о которых я тебе уже говорила. Она медленно огибает тех двоих, мужчину и женщину, которые лежат, как японские кувшинки.

Она сжала руки, переплетая пальцы в замок.

— Оба они впитывают воду. Вот они уже пропитались водой насквозь. Вода поднимает руку женщины. Сначала кисть: чуть-чуть. Потом предплечье, и вот уже всю руку, и еще ногу. А ее волосы… — Она провела по своим волосам, спадающим на плечи. — Ее волосы свободно всплывают и распускаются, как цветы в воде. У нее голубые глаза, но они закрыты…

На улице стемнело. Джулия продолжала вышивать, а Анна все говорила и говорила. Она рассказывала, как поднимается вода и увлекает с собой женщину, приподнимает ее, ставит вертикально.

— И женщина не противится, отдаваясь во власть воде. Она долго лежала без движения и теперь готова начать ту жизнь, которую подарит ей вода.

Немного в стороне вода приподнимает и мужчину тоже. И Анна подробно рассказывает, как потоки медленно их сближают.

— Вода открывает им глаза. Вот они уже могут видеть друг друга, но еще не видят. Они кружатся в водовороте, не касаясь друг друга. — Анна повернула голову. Ее глаза закрыты. — И вот их взгляды встречаются. В них вспыхивает фосфорический огонек. Они улыбаются… Они протягивают друг другу руки…

Джулия оторвалась от вышивания и пристально посмотрела на сестру:

— Хватит!

— Поток заставляет их коснуться друг друга. Поток соединяет их. О, это само совершенство любви — два тела, покачиваемые водой, очищающей и освежающей. Это совсем безгрешная любовь…

— Анна! Прекрати сейчас же!

— Ну что ты! — обернулась к ней Анна. — Они же не думают ни о чем, правда? Они глубоко внизу, и им нет до нас дела.

Положив одну руку на другую, она мягко перебирала ими. Свет уличного фонаря, падавший на ее руки, то и дело прерывался потоками дождя и создавал впечатление, что они действительно находятся в подводном мире. Между тем Анна продолжала, как бы в полусне:

— Он, высокий и безмятежный, широко раскинул руки. — Она жестом показала, как высок и легок он в воде. — А она — маленькая, спокойная и какая-то расслабленная. Они мертвы, им некуда спешить, и никто не может приказывать им. Их ничто не волнует, не заботит. Они спрятались от всего мира в своей трубе. Они касаются друг друга руками, губами, а когда их выносит на перекресток труб, встречный поток тесно соединяет их… Они плывут рука к руке, покачиваясь на поверхности, и кружатся в водоворотах, неожиданно подхватывающих их. — Она провела руками по стеклу, забрызганному дождем. — Они плывут к морю, а позади тянутся трубы, трубы… Они плывут под всеми улицами — авеню Гриншоу, площадь Эдмунда, Вашингтон, Мотор-сити, Океан-сайд и, наконец, океан. Они проплывают под табачными лавками и пивными, под магазинами, театрами и железнодорожными станциями, под ногами у тысяч людей, которые даже не знают или не думают об этой трубе…

Голос Анны осекся. Она помолчала и потом спокойно продолжила:

— Но вот — день проходит, гроза уносится прочь. Дождь кончается. Сезон дождей позади. — Она, казалось, была разочарована этим. — Вода убегает в океан, медленно опуская мужчину и женщину на пол трубы. — Она опустила руки на колени, не отрывая от них глаз. — Вода уходит и забирает с собой ту жизнь, которую дала этим двоим. Они ложатся рядом — бок о бок. Где-то наверху восходит и заходит солнце, а у них — вечная ночь. Они спят в блаженной тишине. До следующего дождя.

Ее руки лежали на коленях ладонями вверх.

— Красивый мужчина, красивая женщина… — пробормотала она, наклонив голову и зажмурив глаза.

Внезапно Анна выпрямилась и посмотрела на сестру.

— Ты знаешь, кто это? — горько улыбнувшись, спросила она.

Джулия не ответила: бледная, с трясущимися губами, она с ужасом смотрела на сестру.

— Мужчина — это Фрэнк, вот кто! А женщина — я! — почти выкрикнула Анна.

— Анна! Что ты…

— Да, Фрэнк там!

— Но Фрэнк пропал несколько лет назад, и уж конечно он не там, Анна!

Теперь Анна обращалась ни к кому-то — а ко всем сразу — к Джулии, окну, стене, улице.

— Бедный Фрэнк, — говорила она, глотая слезы. — Я не знаю, где он. Он не мог найти себе места в этом мире. Его мать отравила ему всю жизнь! И он увидел трубу и понял, как там хорошо и спокойно. О. бедный Фрэнк! Бедная Анна, бедная я, бедная! Джулия, ну почему я не удержала его, пока он был со мной! Почему я не вырвала его у матери?

— Замолчи! Замолчи сейчас же, и чтобы я этого больше не слышала!

Анна отвернулась к окну и, тихонько всхлипывая, положила руку на стекло.

Через несколько минут она услышала, как сестра спросила:

— Ты кончила?

— Что?

— Если ты кончила реветь, иди сюда и помоги мне, а то я не справлюсь до утра.

Анна подняла голову и подсела к сестре.

— Ну что там?

— Здесь и вот здесь, — показала Джулия.

Анна взяла иглу и села поближе к окну. Сумерки сгущались. От дождя темнота стала чересчур густой, и только вспыхивавшие время от времени молнии освещали крышку люка на мостовой.

Примерно полчаса они работали молча. Джулия почувствовала, что у нее слипаются глаза. Она сняла очки и откинулась в кресле. Буквально через тридцать секунд она открыла глаза, потому что хлопнула входная дверь и послышались чьи-то торопливо удаляющиеся шаги.

— Кто там? — спросила Джулия, нащупывая свои очки. — Кто-то стучался, Анна?

Она, наконец, надела очки и с ужасом уставилась на пустой стул, на котором только что сидела Анна.

— Анна! — она выскочила и бросилась в прихожую. Дверь была распахнута, и дождь злорадно стучал по полу.

— Она просто вышла на минутку, — дрожащим голосом сказала Джулия, близоруко вглядываясь во тьму. — Она сейчас вернется, правда, Анна, дорогая! Ну ответь же мне, сестренка!

Крышка люка на мостовой приподнялась и опустилась. Дождь продолжал выстукивать на ней свои ритмы.

ПОПРЫГУНЧИК В ШКАТУЛКЕ

Он подошел к окну, сжимая шкатулку в руках. Нет, попрыгунчику не вырваться наружу, как бы он ни старался. Не будет он размахивать своими ручками в вельветовых перчатках и раздаривать налево и направо свою дикую нарисованную улыбку. Он надежно спрятан под крышкой, спрятан в темнице, и толкающая его пружина напрасно сжала свои витки, как змея, ожидая, пока откроют шкатулку. Прижав ухо к ней, Эдвин чувствовал давление изнутри, ужас и панику замурованной игрушки. Это было то же самое, что держать в руках чужое сердце. Эдвин не мог бы сказать, пульсировала ли шкатулка или его собственная кровь стучала по крышке этой игрушки, в которой что-то сломалось. Он бросил шкатулку на пол и выглянул в окно. Снаружи деревья окружали дом, который окружал Эдвина. Что было там, за деревьями, он не знал. Если он пытался рассмотреть Мир, который был за ними, начинался ветер, и деревья дружно сплетались своими ветвями и преграждали путь его любопытному взгляду.

— Эдвин! — крикнула сзади Мать. — Хватит глазеть. Иди завтракать.

Она пила кофе, и Эдвин слышал ее нервное прерывистое дыхание.

— Нет, — еле слышно сказал он.

— Что?! — раздался резкий шорох. Наверное она повернулась. — Что важнее: завтрак или какое-то окно?!

— Окно, — прошептал Эдвин, и взгляд его скользнул вдаль. А почему деревья тянутся вдаль на десять тысяч миль? Правда ли это? Он не мог ответить, а взгляд его был слишком беспомощен, чтобы проникнуть в тот далекий Мир. И Эдвин снова вернул его обратно, к газонам, к ступенькам крыльца, к своим пальцам, дрожащим на подоконнике.

Он повернулся и пошел есть безвкусные абрикосы, вдвоем с Матерью, в огромной комнате, где каждому слову вторило эхо. Всю жизнь — пять тысяч раз — утро, этот стол, это окно, эти деревья и неизвестность за ними.

Ели молча.

Кожа у матери была бледной. Каждый день в определенное время — утром в шесть, днем — в четыре, вечером — в девять, а также спустя минуту после полуночи — мать подходила к узорчатому окошку в башенке на четвертом этаже этого старого загородного дома и замирала там на мгновение, высокая, бледная и спокойная. Она напоминала Дикий белый цветок, забытый в старой оранжерее и упрямо протягивающий свою головку навстречу лунному свету.

А ее ребенок, Эдвин, был пушистым чертополохом, и дыхание осеннего ветра могло разнести его по всему свету. У него были шелковистые волосы и голубые глаза, горевшие лихорадочным блеском. Он рос нервным и резко вздрагивал, когда внезапно хлопала какая-нибудь дверь.

Мать начала говорить с ним сначала медленно и убедительно, затем все быстрее и наконец зло, почти брызгая слюной.

— Почему каждое утро с тобой нужно воевать? Мне не нравится то, что ты торчишь у окна, слышишь? Чего ты хочешь? Увидеть их? — кричала она и пальцы ее подергивались. Она была похожа на ядовитый белый цветок. — Хочешь увидеть чудовищ, которые бегают по дорогам и поедают людей, как клубнику?

«Да, — подумал он. — Я хочу увидеть чудовищ такими страшными, как они есть».

— Ты хочешь выйти туда? — кричала она. — Как и твой отец до того, как ты родился, и быть убитым ими, как он. Этого ты хочешь?

— Нет…

— Разве не достаточно, что они убили его? Зачем тебе думать об этих чудовищах? — Она махнула рукой в сторону леса. — Но если ты уж так хочешь умереть, то ступай!

Она успокоилась, но ее пальцы все еще нервно сжимались и разжимались на скатерти.

— Эдвин, Эдвин! Твой отец создавал каждую частицу этого Мира. И Мир был прекрасен для него, а значит должен быть прекрасен для тебя. За этими деревьями нет ничего. Ничего, кроме смерти. Твой Мир — здесь. И ни о чем другом не нужно думать.

Он кивнул с несчастным видом.

— А теперь улыбнись и доедай завтрак, — сказала она.

Он медленно ел, и окно незаметно отражалось в его серебряной ложечке.

— Мама… — начал он несмело. — А что такое умереть? Ты все время говоришь об этом. Это такое чувство?

— Для тех, кто потом останется жить, это плохое чувство. — Она внезапно поднялась. — Ты опоздаешь на уроки. Беги!

Он поцеловал ее и схватил учебники:

— Пока!

— Привет учительнице!

Он пулей вылетел из комнаты и побежал по бесконечным лестницам, холлам, переходам, все вверх и вверх, через Миры, лежащие как коржи в слоеном пироге с прослойкой из восточных ковров между ними и яркими свечами сверху.

С самой верхней ступеньки он взглянул вниз, в лестничный пролет, на четыре Мира Вселенной.

Низменность — кухня, столовая, гостиная. Две возвышенности — музыка, игры, рисование и запретные комнаты. И здесь — он обернулся — Высокогорье удовольствий, приключений и учебы. Здесь он любил играть, бездельничать или сесть где-нибудь в уголке, напевая детские песенки.

Итак, это называлось Вселенной. Отец (или Господь, как часто называла его мать) давно воздвиг эти горы пластика, оклеенные обоями. Это было создание Творца, в котором Матери отводилась роль солнца. Вокруг нее вращаются все Миры, а Эдвин — это маленький метеор, кружащийся среди ковров и обоев, огораживающих Вселенную.

Иногда он и Мать устраивали пикники здесь, на Высокогорье, расстилали бесконечные скатерти на коричневых плитах. А со старых портретов незнакомцы с желтыми лицами смотрели на их пиры и веселье. Они пили воду, прозрачную и холодную, из блестящих кранов, упрятанных в черепичных нишах, а потом со смехом и воплями, в какой-то буйной радости били стаканы об пол. А еще они играли в прятки, и Мать находила его то запеленатым, как мумия, в старую штору, то под чехлом какого-нибудь кресла, как диковинное растение, защищенное от непогоды. Однажды он заблудился и долго плутал по каким-то пыльным переходам, пока Мать не нашла его, испуганного и плачущего, и не вернула в гостиную, где все такое родное и знакомое.

Эдвин бегом поднялся по лестнице. Два ряда дверей тянулись вдоль коридора. Все они были закрыты и находились под запретом. С картин Пикассо и Дали на Эдвина смотрели жуткие лица чудовищ.

— Эти живут не здесь, — говорила мать, как-то рассказывая ему про картины и изображенных на них чудовищ. Сейчас, пробегая мимо, Эдвин показал им язык. Вдруг он остановился. Одна из запретных дверей была приоткрыта. Солнечный свет, вырывавшийся из нее, взволновал Эдвина. За дверью виднелась винтовая лестница, уходящая навстречу солнцу и неизвестности. Эдвин замер в нерешительности. Сколько раз он подходил к разным дверям, и всегда они были закрыты на замок. А что, если распахнуть дверь и взобраться по этой лестнице на самый верх? Не ждет ли его там какое-нибудь чудовище?

— Хэлло! — его крик понесся по винтовой лестнице.

— Хэлло… — лениво ответило эхо, улетая все выше, выше и пропадая.

Он вошел в комнату.

— Пожалуйста, не обижайте меня, — прошептал он, глядя вверх.

Эдвин начал подниматься по лестнице, с каждым шагом ожидая заслуженной кары. Глаза у него были закрыты, как у кающегося грешника. Он шел все быстрее и быстрее, винтовые перила, казалось, сами вели его. Неожиданно ступеньки кончились, и он оказался в открытой, залитой солнцем башенке — Эдвин открыл глаза и тут же зажмурился. Никогда, никогда он еще не Увидел так много солнца! Он ухватился за металлические перила и несколько мгновений стоял с закрытыми глазами под лучами утреннего солнца. Наконец он осмелился и осторожно открыл глаза. В первый раз он находился над лесным барьером, окружавшим дом со всех сторон. Сверху этот барьер оказался неширокой полоской, а дальше, насколько хватало взгляда, открывалась удивительная картина — зеленая равнина, перерезанная серыми лентами, по которым ползли странные жуки. Вдали торчали какие-то предметы, похожие на пальцы. А еще дальше — голубая равнина, поднимающаяся вверх. Но чудовищ, как у Пикассо и Дали, нигде не было видно. Зато Эдвин увидел красно-бело-голубые платки, развевавшиеся на высоких шестах.

Вдруг у него закружилась голова, он почувствовал себя больным, совсем больным. Ведь он прошел через запретную дверь, да еще поднялся по лестнице. «Ты ослепнешь! — Он прижал руки к глазам. — Ты не должен был увидеть это, не должен, не должен!» Он упал на колени, распростерся по полу, сжавшись в комочек. Еще мгновение — и слепота поразит его!

Пять минут спустя он стоял у окна на Высокогорье и наблюдал знакомую картину.

Он снова видел орешник, вязы, каменную стену и этот лес, казавшийся ему бесконечной стеной, за которой ничего не должно быть, кроме кошмара небытия, тумана, дождя и вечной ночи. Теперь он точно знал, что Вселенная не кончается этим Миром.

Он снова потрогал ручку запретной двери. Заперто. А правда ли, что он поднимался наверх? Уж не пригрезился ли ему этот бесконечный Мир, наполовину зеленый, наполовину — голубой. Видел ли Господь, что Эдвин был там, наверху? Мальчик затрепетал. Господь, владеющий этим чудесным миром! Может быть, он и сейчас глядит на него. Эдвин провел ладонью по похолодевшему лицу:

— Я еще вижу. Спасибо тебе. Я еще могу видеть.

В девять тридцать, с опозданием на полчаса, он постучался в дверь класса. Учительница ждала его, одетая в длинное серое платье с капюшоном, закрывавшем лицо. На ней, как обычно, были очки в серебряной оправе и серые перчатки.

— Ты опоздал сегодня.

За ее спиной пламя камина ярко играло на блестящих корешках книг, стоявших на стеллажах. Стеллажи шли вдоль всех стен класса, а камин был такой большой, что Эдвин мог войти в него, не наклоняя головы.

Дверь закрылась, стало тихо и тепло. В классе стоял письменный стол, за которым когда-то сидел Господь. Он ходил по этому ковру, набивая свою трубку дорогим табаком, хмуро выглядывал из этого огромного окна с цветными стеклами. В комнате еще носились запахи табака, каучука, кожи и серебряных монет. Здесь голос Учительницы звучал медленно и торжественно, когда она рассказывала о Господе, о старых временах, когда Мир еще создавался Волей и Трудом Господа, когда он из проекта на бумаге превращался в строение из бревен и досок. Отпечатки пальцев Господа еще сохранились на нескольких заточенных карандашах, которые лежат в коробке, закрытой стеклом. Их нельзя трогать, можно только смотреть, пока отпечатки не исчезнут, как растаявшие снежинки.

Здесь, в этом классе, мягко льющийся голос Учительницы рассказывал Эдвину, что от него требуется. Он должен расти и унаследовать черты, запахи, голос Господа. Когда-нибудь он сам станет Господом и ничто не должно помешать этому. Ни небо, ни деревья, ни То, что находится за деревьями.

Он задумался, и очертания Учительницы расплылись у него перед глазами.

— Почему ты опоздал, Эдвин?

— Я не знаю.

— Я тебя еще раз спрашиваю, почему ты опоздал?

— Одна… одна из запертых дверей была открыта…

Он увидел, что Учительница вздрогнула, опускаясь в большое кресло с подлокотниками. Ее голос стал каким-то подавленным. Точно такой же был однажды у него самого, когда он плакал, напуганный страшным сном.

— Какая дверь? Где? О, она же должна быть заперта?

— Дверь около картин Дали—Пикассо, — сказал он в страхе. Они с Учительницей всегда были друзьями. Неужели все кончилось? Он все испортил? — Я поднимался по лестнице. Я должен был, должен! Простите меня, простите! Не говорите, пожалуйста, Маме!

Она растерянно посмотрела на него. В стеклах ее очков поблескивали языки пламени от камина.

— И что ты там видел? — пробормотала она.

— Большое голубое пространство!

— А еще?

— Еще зеленое, и еще какие-то ленты, и по ним ползут жуки. Но я был там совсем недолго. Клянусь вам, клянусь!

— Зеленое пространство, да, ленты и маленькие жуки, да, да. — От ее голоса ему стало еще страшнее.

Он шагнул к ней и хотел взять ее за руку, но она отняла руку и подняла ее к своей груди.

— Я сразу спустился, я закрыл дверь, я больше не буду, никогда-никогда! — отчаянно плакал он.

Ее голос был таким, что он едва мог разобрать слова:

— Но ты уже видел, и захочешь увидеть еще, и теперь всегда будешь интересоваться этим.

Она раскачивалась взад-вперед. Внезапно она повернула к нему свое лицо:

— А какое оно, то, что ты видел?

— Я очень испугался. Оно большое.

— Да, да, большое. Огромное, Эдвин. И так непохоже на наш Мир.’ Большое, огромное, неопределенное. О, зачем ты это сделал? Ты же знал, что это плохо?

Воцарилась тишина, прерываемая потрескиванием дров в камине. Она ждала его ответа, и так как он молчал, проговорила едва двигая губами:

— Это из-за Матери?

— Я не знаю!

— Она все время кричит, ворчит на тебя, ничего не позволяет, а тебе хочется побыть одному, да? Ну скажи же мне!

— Да, да! — закричал он, захлебываясь от рыданий.

— И ты убежал, потому что она захватила все твое время, все твои мысли? — ее голос был печальным и растерянным. — Ну, скажи…

Он вытирал кулаком слезы:

— Да!

Он кусал себя за пальцы, за руки:

— Да!

Это нехорошо — признаваться в таких вещах, но сейчас ему не пришлось ничего говорить. Она сама все сказала, и ему оставалось только соглашаться, кивать головой, громко всхлипывать.

Учительница как-то сразу постарела и сгорбилась. Она медленно поднялась, подошла к столу и что-то написала на листке бумаги.

— Передай это Матери. Здесь сказано, что у тебя каждый день должно быть два свободных часа. Проводи их, где хочешь. Но только не снаружи. Ты меня слышишь?

— Да. — Он вытер лицо. — Но…

— Что?

— А Мама обманывала меня, когда рассказывала о том, что происходит снаружи и об этих чудовищах?

— Посмотри на меня, — сказала Учительница. — Я твой друг, я никогда не била тебя, как это иногда приходилось делать твоей Матери. Мы обе здесь для того, чтобы помочь тебе во всем разобраться и вырасти, так, чтобы с тобой не случилось того же, что с Господом.

Она поднялась и нечаянно оказалась ярко освещенной пламенем из камина. На лице ее прорезались мелкие морщины. Эдвин замер.

— Огонь! — прошептал он. Учительница неловко отвернулась.

— Огонь, — Эдвин перевел взгляд с пламени на ее лицо, которое уже исчезло в складках капюшона.

— Ваше лицо… — глухо сказал Эдвин. — Вы так похожи на мою Маму!

Она быстро повернулась к книгам и сняла одну с полки. Затем она произнесла своим высоким монотонным голосом:

— Женщины все похожи друг на друга, ты же знаешь! Забудь об этом! Иди сюда. — Она протянула ему книгу. — Читай дневник! Первую главу.

Эдвин взял книгу и даже не почувствовал ее веса. Языки пламени вспыхивали и исчезали в дымоходе. Эдвин начал читать, а Учительница откинулась назад, удобно устроившись в кресле. И чем дальше он читал, тем спокойней становилось ее лицо. Она начала кивать в такт его чтению, и ее голова в капюшоне напоминала торжественно раскачивающийся язык колокола. Эдвин машинально читал и думал о книгах, стоявших на стеллажах. Некоторые страницы из них были вырезаны, некоторые строки зачеркнуты. Некоторые книги заклеены совсем, а другие плотно перевязаны липкой лентой и стояли, как собаки в намордниках. «Почему?» — думал Эдвин, продолжая читать.

«Вначале был Бог. Он создал Вселенную и Миры во Вселенной. Миры он разделил на континенты и океаны. Он своим умом и своими руками создал свою любимую жену и ребенка, который со временем сам станет Богом…»

Учительница медленно кивала. Огонь засыпал на багровых углях. Эдвин продолжал читать.

Эдвин съехал вниз по перилам и, запыхавшись, влетел в гостиную:

— Мама! Мама!

Она сидела в кресле и тяжело дышала — будто ей тоже пришлось проделать бегом изрядный путь.

— Мама, почему ты так вспотела?

— Я? — в ее голосе послышалось раздражение, как будто это была его вина, что ей пришлось так спешить. Она тяжело вздохнула и взяла его за руки.

— Послушай, а у меня для тебя сюрприз! Знаешь, что будет завтра? Ни за что не угадаешь! Твой день рождения!

— Но прошло всего десять месяцев…

— Я сказала — завтра! А если я что-нибудь говорю, это действительно так и есть, мой дорогой. — Она улыбнулась.

— И мы откроем еще одну секретную комнату?

— Да, четырнадцатую! Потом — пятнадцатую — на будущий год, затем шестнадцатою, семнадцатую и так до твоего двадцать первого дня рождения! А тогда, Эдвин, мы откроем самую главную дверь, закрытую на три замка, и тогда ты станешь Хозяином дома, Богом, Правителем Вселенной!

— Ух ты! — воскликнул он и от возбуждения подбросил вверх свои книжки. Они раскрылись и, как белые голуби, полетели на пол. Он рассмеялся. Она тоже засмеялась. Он побежал вверх по лестнице, чтобы снова съехать по перилам. Она стояла внизу раскинув руки, чтобы поймать его.

Эдвин лежал на кровати. Луна светила в окошко. Он вертел в руках шкатулку с попрыгунчиком. Крышка оставалась закрытой, он даже не смотрел на нее. Завтра его день рождения, но почему? Может, он так хорошо себя вел? Нет. Почему же тогда день рождения наступает так быстро?

«Наверное, теперь мои дни рождения будут приходить все быстрее и быстрее, — сказал он, глядя в потолок. — Я чувствую это. Мама смеется так громко. И глаза у нее какие-то необычные…»

А Учительницу пригласить на праздники? Нет. Они с мамой никогда не встречаются. «Почему?» — «Потому», — отвечает всегда Мама.

«Вы не хотели бы встретиться с моей Мамой, Учительница?» — «Когда-нибудь, — вяло говорит Учительница. — Когда-нибудь».

— А где Учительница спит? Может, она поднимается вверх по всем этим секретным комнатам к самой луне? А может, уходит далеко-далеко за деревья, которые растут за деревьями, которые растут за деревьями. Нет, вряд ли.

Он повертел игрушку в потных ладонях. Как это называется, когда все как-то раздражает и из-за ерунды хочется плакать? Нервы? Да, да, ведь в прошлом году, когда у них с Мамой что-то стало не так, она тоже устроила его День рождения на несколько месяцев раньше.

О чем бы еще подумать? О Боге! Он сотворил холодный подвал, обожженную солнцем башенку и все чудеса сверху донизу. И он погиб. Его погубили те чудовищные жуки, которые ползают там, вдали за стенами. О, сколько потерял мир с его гибелью! Эдвин поднес шкатулку к лицу и произнес:

— Эй, ты! Слышишь?!

Ни звука не слышалось из-под плотно закрытой крышки.

— Я тебя выпущу. Слышишь? Может быть, тебе будет больно, но зато ты сможешь выйти. Сейчас, погоди.

Он встал с кровати, на цыпочках подошел к окну и приоткрыл его. Дорожка, покрытая мраморными плитками, тускло поблескивала внизу. Эдвин размахнулся и бросил шкатулку. Она завертелась в воздухе и полетела вниз. Прошло несколько долгих мгновений, прежде чем она чиркнула о мраморную дорожку.

Эдвин высунулся в окошко:

— Ну! — закричал он. — Как ты? Как ты там?!

Эхо замерло. Шкатулка упала куда-то в тень. Он не мог видеть, открылась ли она при ударе. Он не мог видеть, выскочил ли попрыгунчик из своей жуткой тюрьмы или все так же сдавлен крышкой, и Эдвину так и не удалось помочь ему вырваться. Он прислушался. Он простоял у окна целый час, но так ничего и не дождавшись, вернулся в постель.

Утро. Из кухни доносились чьи-то голоса, и Эдвин открыл глаза. Кто бы это мог быть? Какие-нибудь служители Бога? А может, это люди с картин Дали? Нет, Мама их ненавидит, они не придут. Молчание. И вдруг снова эти голоса, слившиеся в один громкий голос:

— С днем рождения!

Потом они с Мамой смеялись, плясали, ели поджаристые пирожки и лимонное мороженое, пили шипучий лимонад, а на именинном пироге со свечами Эдвин прочитал свое имя, написанное сахарной пудрой. Потом Мать сидела за пианино и, аккомпанируя себе, пела смешные детские песенки. Потом они ели клубнику с сахаром, опять пили лимонад и опять хохотали — так, что закачалась люстра.

Потом появился серебристый ключик, и они побежали открывать четырнадцатую запретную дверь.

— Готово! Смотри-ка. — Дверь скрипнула и уехала прямо в стену.

— О, — только и сказал Эдвин. К его разочарованию, четырнадцатая комната оказалась всего-навсего пыльным чуланом, стены которого были покрыты коричневым пластиком. Она не шла ни в какое сравнение с теми комнатами, что открывались в его предыдущие дни рождения. На шестой год он получил класс, где теперь проходили уроки. На седьмой — комнату для игр. На восьмой — музыкальный салон, на девятый — ему открылась чудесная комната — кухня, где горел настоящий огонь! На десятый год была комната, где стоит фонограф, вызывающий голоса духов с черных дисков. На одиннадцатый — большая комната, которая называется Сад. Там лежит удивительный зеленый ковер, который нужно не подметать, а стричь.

— Не отчаивайся, иди-ка сюда, — сказала Мать и втолкнула его в чулан. — Это волшебная комната. Сейчас увидишь. Ну-ка, закрой дверь.

Она нажала какую-то кнопку на стене.

— Не надо! — закричал Эдвин, потому что чулан вдруг задрожал и начал ползти вверх.

— Не бойся, малыш, — сказала Мать и взяла его за руку.

Мимо них уходила вниз какая-то черная стена, в которой то и дело виднелись двери. Около одной из них чулан скрипнул и остановился.

— Ну-ка! Открой!

Эдвин осторожно открыл дверь и заморгал глазами.

— Высокогорье! Это же Высокогорье! Как мы попали сюда? Где гостиная, где же гостиная, Мама?

Она взъерошила ему волосы:

— Я же сказала, что это волшебная комната. Мы прилетели сюда. Теперь раз в неделю ты тоже будешь летать в класс, вместо того, чтобы бегать по всем лестницам!

Эдвин смущенно оглядывался по сторонам, не понимая, как все это произошло.

— О, Мама, как здорово… — прошептал он.

Потом они блаженствовали в саду, растянувшись в густой траве и потягивая яблочный сидр из большущих чашек. Мать несколько раз вздрагивала, услышав грохот монстров за лесом. Эдвин поцеловал ее в щеки:

— Не бойся. Я тебя защищу.

— Я знаю. Ты — защитник, — сказала она, но продолжала то и дело бросать взгляд в сторону деревьев, как бы опасаясь, что именно они являются источником хаоса, который все обратит в пыль.

Когда солнце уже стало клониться к закату, они увидели какую-то блестящую птицу, с грохотом пролетевшую высоко над деревьями. Втянув голову в плечи, они бросились домой, ожидая, что вслед за этим грохотом грянет буря — раскаты близкого грома предвещали грозу. Но птица скрылась, а за окном спокойно сгущались сумерки.

Они еще немного посидели в гостиной. Мать задумчиво потягивала шампанское из высокого бокала. Затем она поцеловала Эдвина и отправила его спать.

У себя в спальне он медленно раздевался и думал о том, какую комнату он получит через год, через два года… А на что похожи эти чудовища, монстры? Они убили Господа… Интересно, что такое «смерть»? Наверное, это такое чувство. Наверное, оно так понравилось Господу, что он никогда не вернется. Может быть, «смерть» — это путешествие?

Внизу раздался звон разбитого стекла. Наверное, мать уронила бутылку шампанского. Эдвин замер от того, что его пронзила странная мысль: «А какой бы звук раздался, если бы упала сама Мать? Если бы она разбилась на миллион осколков?»

Проснувшись утром, он почувствовал странный запах. Так пахло вино. Эдвин потянулся в кровати. Он прекрасно себя чувствовал. Сегодня, как обычно, его ждет завтрак, уроки, обед, занятия музыкой, потом час или два — электрические игры и, наконец, самое интересное — чай на мягкой зеленой траве. Вечером опять уроки — они будут с Учительницей читать книги из библиотеки, и он узнает что-нибудь новое о том нездешнем Мире, который скрыт от его глаз.

Ой, он же забыл отдать матери записку Учительницы! Нужно сейчас же сделать это.

Эдвин быстро оделся и распахнул дверь. В доме стояла непривычная тишина.

— Мама, — позвал он. Никто не отзывался. — Мама! — закричал он и бросился вниз.

Он нашел ее там же, где оставил вчера вечером в гостиной. Мать лежала на полу с разбитым бокалом в руке. Рядом валялась бутылка. Она была невредима, но все вино из нее вылилось, оставив на ковре ядовитого цвета пятно. Мать была все в том же зеленом платье. Она, наверное, очень крепко спала и не слышала шагов Эдвина. Он подошел к столу. Стол был пуст. Это поразило Эдвина. Сколько он себя помнил, на этом столе по утрам его всегда ждал завтрак. Но сегодня его не было!!!

— Мама, проснись, — он обернулся к ней. — Где завтрак? Проснись! Мне идти на уроки?

Она не шевелилась.

Эдвин бросился наверх. Безмолвные коридоры и лестницы летели ему навстречу. Вот и дверь класса. Тяжело дыша, он постучал. Молчание. Он стукнул сильнее, и дверь, жалобно скрипнув, приоткрылась.

Класс — пустой и темный. Веселый огонь не потрескивал в камине, не играл отблесками на потолке. Кругом не было слышно ни звука.

— Учительница!

Он замер в центре безжизненной холодной комнаты.

— Учительница?!

Слабый луч света пробился через цветное стекло, когда он приподнял штору.

Эдвин мысленно приказал, чтобы огонь загорелся в камине. Он зажмурил глаза, чтобы дать время Учительнице появиться. Затем он открыл глаза и замер, ошеломленный тем, что он увидел на ее столе. На аккуратно сложенном сером платье с капюшоном лежали ее очки и одна серая перчатка, Эдвин потрогал ее. Другой перчатки не было. Рядом лежал жирный косметический карандаш. Эдвин задумчиво провел им несколько линий на ладони.

Повернувшись, он подошел к стене и потрогал ручку маленькой двери, которая всегда была закрыта. Ручка неожиданно легко подалась, и дверь раскрылась. Перед ним был маленький коричневый чулан.

— Учительница! — позвал он, потом вскочил в чулан, захлопнул за собой дверь и нажал на красную кнопку в стене. Чулан стал опускаться, и с ним опускался вниз какой-то мертвящий холодок.

Мир был безмолвен, холоден и спокоен. Учительница ушла, а Мать — спит. Чулан опускался, зажав его в железных челюстях. Но вот вдруг остановился.

Что-то щелкнуло, и дверь открылась. Эдвин вышел и очутился… в гостиной. Самое удивительное, что не было никакой двери — только раздвижная дубовая панель.

Мать спала все в той же позе, неловко повернув руку, рядом с которой лежала мягкая серая перчатка Учительницы. Он поднял перчатку и долго разглядывал ее. Ему стало страшно.

Всхлипывая, он побежал наверх. Камин был холодный, комната пуста. Он бросился обратно, приказывая столу накрыться скатертью-самобранкой с завтраком.

Стол оставался пуст. Эдвин наклонился к матери, затормошил ее, умоляя проснуться.

Ее руки были холодны.

Мерно тикали часы. Пыль играла в лучах солнечного света. Наверное, она опускалась через все Миры, прежде чем осесть здесь, на ковре. Эдвин проголодался, а Мать все не двигалась.

Он подумал об Учительнице. Ее нет в доме — значит, она куда-то вышла и заблудилась. Только он может найти ее и привести сюда, чтобы она разбудила мать, иначе та будет вечно лежать здесь, и постепенно все покроется пылью.

Эдвин прошел через кухню и вышел во двор. Светило солнце, где-то за кромкой Мира ревели чудовища. Он дошел до ограды, не решаясь идти дальше. В нескольких шагах он увидел шкатулку, которую сам выбросил в окно.

Ветер колыхал листья деревьев, и тени от них пробегали по разбитой крышке к лицу попрыгунчика, протягивающего руки в извечном жесте стремления к свободе.

Попрыгунчик улыбался и хмурился, улыбался и хмурился, выражение его лица менялось от пробегавшей тени листьев. Эдвин зачарованно смотрел на него.

Попрыгунчик протягивал руки к запретной тропе. Эдвин оглянулся и нерешительно двинулся вперед.

— Учительница?

Он сделал несколько шагов по тропе.

— Учительница!

Он замер, вглядываясь вперед. Деревья смыкали над тропой свои кроны, в которых шелестел ветер.

— Учительница!

Эдвин шел вперед медленно, но упрямо. Он обернулся. Позади лежал’ привычный Мир, окутанный безмолвием. Он уменьшался, он был маленьким! Как странно видеть его таким! Ведь он казался ему огромным! Эдвин почувствовал, как замерло у него сердце. Он шагнул было обратно к дому, но, испуганный его безмолвием, повернулся и двинулся вперед по тропе.

Все было внове — запахи, цветы, очертания предметов. «Если я уйду за эти деревья, я умру, — подумал он. — Так говорила Мать: „Умрешь, ты умрешь“. Но что же такое смерть? Другая комната? Голубая комната, зеленая комната — больше всех комнат, какие он видел! Но где же ключ? Там, впереди, большая железная клетка. Она приоткрыта! А за ней большущая комната с голубым небом, и зеленой травой, и деревьями! О, Мама, Учительница…»

Он побежал вперед, споткнулся, упал, вскочил и снова бросился вперед, плача, причитая и издавая еще какие-то неведомые ему самому звуки. Он добежал до калитки и выскользнул через нее. Вселенная сужалась за ним, но он даже не обернулся, чтобы проститься с ней. Он бежал вперед, а старые его Миры уменьшались и исчезали.

Полицейский протянул зажигалку прохожему, попросившему закурить.

— Ох уж эти мальчишки! Никогда их не поймешь…

— А что случилось? — спросил прохожий.

— Да, понимаете, несколько минут назад тут пробегал один парень. Он плакал и смеялся, одновременно плакал и смеялся. Он прыгал и дотрагивался до всего, что ему попадалось. До фонарных столбов, афиш, телефонных будок, собак, людей. А потом он остановился передо мной, посмотрел на меня и на небо. Видели бы вы слезы у него в глазах! И все время он бормотал что-то странное.

— И что же он бормотал? — спросил прохожий.

— Он бормотал: «Я умер, я умер, я счастлив, что я умер, как хорошо быть мертвым!» — Полицейский задумчиво потер подбородок. — Наверное, дети придумали какую-то новую игру.

УЛЫБАЮЩЕЕСЯ СЕМЕЙСТВО

Самым замечательным свойством дома была полнейшая тишина. Когда мистер Гриппин входил, хорошо смазанная дверь закрывалась за ним беззвучно, как во сне. Двойной ковер, который он сам постелил недавно, полностью поглощал звук шагов. Водосточные желоба и оконные переплеты были укреплены так надежно, что не скрипнули бы в самую ужасную бурю. Все двери в комнатах закрывались новыми прочными крюками, а отопительная система беззвучно выдыхала струю теплого воздуха на отвороты брюк мистера Гриппина, который пытался согреться в этот промозглый вечер.

Оценив царящую вокруг тишину тончайшим инструментом, вставленным в ухо, Гриппин удовлетворенно кивнул, ибо безмолвие было абсолютным и совершенным. А ведь бывало, по ночам в доме бегали крысы. Приходилось ставить капканы и класть отравленную еду, чтобы заставить их замолчать. Даже дедушкины часы были остановлены. Их могучий маятник неподвижно застыл в гробу из стекла и кедра.

Они ждали его в столовой. Он прислушался. Ни звука. Хорошо Даже отлично. Значит, они научились вести себя тихо. Иногда приходится учить людей. Но урок не прошел зря — из столовой не слышно было даже звона вилок и ножей. Он снял свои толстые серые перчатки, повесил на вешалку вместе с пальто и на мгновение задумался о том, что нужно сделать.

Затем он решительно прошел в столовую, где за столом сидели четыре индивидуума, не двигаясь и не произнося ни слова. Единственным звуком, нарушившим тишину, был слабый скрип его ботинок по толстому ковру.

Как обычно, он остановил свой взгляд на женщине, сидевшей во главе стола. Проходя мимо, он взмахнул пальцами у ее лица. Она не моргнула.

Тетя Роза сидела прямо и неподвижно. А если с пола вдруг поднималась случайная пылинка, следила ли она за ней взглядом? А если бы пылинка попала ей на ресницу, дрогнули бы ее веки? Сжались бы мышцы, моргнули бы глаза? Нет.

Руки тети Розы лежали на столе, высохшие и желтые, как у манекена. Ее тело утопало в широком льняном платье. Ее груди не обнажались годами ни для любви, ни для кормления младенца. Они были, как мумии, запеленуты в холстины и погребены навечно. Тощие ноги тети Розы были одеты в глухие высокие ботинки, уходившие под платье. Очертания ее ног под платьем придавали ей еще большее сходство с манекеном, ибо отсюда как бы начиналось восковое ничто.

Тетя Роза сидела, уставившись прямо на мистера Гриппина. Он насмешливо помахал рукой перед се лицом — над верхней губой у нее собралась пыль, образуя подобие маленьких усиков.

— Добрый вечер, тетушка Роза! — сказал Гриппин, наклонившись. — Добрый вечер, дядюшка Дэйм!

«И ни единого слова, — подумал он. — Ни единого слова!»

— А, добрый вечер, кузина Лейла, и вам, кузен Лейер, — поклонился он снова.

Лейла сидела слева от тетушки. Ее золотистые волосы завивались, как медная стружка под токарным резцом. Лейер сидел напротив нее, и волосы его торчали во все стороны. Они были почти детьми, ему было — четырнадцать, ей — шестнадцать. Дядя Дэйм, их отец («отец» — что за дурацкое слово!), сидел рядом с Лейлой у боковой ниши, потому что тетушка Роза сказала, что если он сядет у окна, во главе стола, ему продует шею. Ох уж эта тетушка Роза!

Гриппин пододвинул к столу свободный стул и сел, положив локти на скатерть.

— Я должен с вами поговорить, — сказал он. — Это очень важно. Надо кончать с этим делом, оно и так уже затянулось. Я влюблен. Да, да, я говорил вам уже. В тот день, когда я заставил вас улыбаться. Помните?

Четыре человека, сидящие за столом, не взглянули в его сторону и не пошевелились.

Воспоминания нахлынули на Гриппина.

Тот день, когда он заставил их улыбаться… Это было две недели назад. Он пришел домой, вошел в столовую, посмотрел на них и сказал:

— Я собираюсь жениться.

Они замерли с такими выражениями на лицах, как будто кто-то только что выбил окно.

— Что ты собираешься?! — воскликнула тетушка.

— Жениться на Алисе Джейн Белларди, — твердо сказал он.

— Поздравляю, — сказал дядюшка Дэйм, глядя на свою жену. — Но я полагаю… А не слишком ли рано, сынок? — Он закашлялся и снова посмотрел на свою жену. — Да, да, я думаю это немножко рано. Я не советовал бы тебе спешить.

— Дом в жутком состоянии, — сказала тетушка Роза. — Нам и за год не привести его в порядок.

— Это я слышал от вас и в прошлом году, и в позапрошлом, — сказал Гриппин. — В конце концов это мой дом!

При этих словах челюсть у тети Розы отвисла:

— В благодарность за все эти годы выбросить нас…

— Да никто не собирается вас выбрасывать! Не будьте идиоткой! — раздражаясь, закричал Гриппин.

— Ну, Роза… — начал было дядя Дэйм. Тетушка Роза опустила руки:

— После всего, что я сделала…

В этот момент Гриппин понял, что им придется убраться. Всем им. Сначала он заставит их замолчать, потом он заставит их улыбаться, а затем, чуть позже, он выбросит их, как мусор. Он не мог привести Алису Джэйн в дом, полный таких тварей. В дом, где тетушка Роза не дает ему и шагу ступить, где ее детки строят ему всякие пакости, и где дядюшка (подумаешь, бакалавр!) вечно вмешивается в его жизнь со своими дурацкими советами.

Гриппин смотрел на них в упор.

Это они виноваты, что его жизнь и его любовь складываются так неудачно. Если бы не они, его грезы о женском теле, о пылкой и страстной любви могли бы стать явью. У него был бы свой дом — только для него и Алисы. Для Алисы Джейн.

Дядюшке, тете и кузенам придется убраться. И немедленно. Иначе пройдет еще двадцать лет, пока тетя Роза соберет свои старые чемоданы и фонограф Эдисона. А Алисе Джейн уже пора въехать сюда.

Глядя на них, Гриппин схватил нож, которым тетушка обычно резала мясо.

Голова Гриппина качнулась, и он открыл глаза. Э, да он, кажется, задремал.

Все это происходило две недели назад. Уже две недели назад в этот самый вечер был разговор о женитьбе, переезде, Алисе Джейн. Две недели назад он заставил их улыбаться.

Сейчас, возвратившись из своих воспоминаний, он улыбнулся молчаливым неподвижным фигурам, сидевшим вокруг стола. Они вежливо улыбались ему в ответ.

— Я ненавижу тебя! Ты, старая сука, — сказал Гриппин, глядя в упор на тетушку Розу. — Две недели назад я не отважился бы это сказать. А сегодня… — Он повернулся на стуле. — Дядюшка Дэйм! Позволь сегодня я дам тебе совет, старина…

Он поговорил еще немного в том же духе, затем схватил десертную ложку и притворился, что ест персики с пустого блюда. Он уже поел в ресторане — мясо с картофелем, кофе, пирожное, но теперь он наслаждался маленьким спектаклем, делая вид, что поглощает десерт.

— Итак, сегодня вы навсегда уходите отсюда. Я ждал целых две недели и все продумал. Кстати, я думаю, что задержал вас здесь так долго, потому что хотел присмотреть за вами. Когда вы уберетесь, я же не знаю… — в его глазах промелькнул страх, — а вдруг вы будете шататься вокруг и шуметь по ночам. Я этого не выношу. Я не могу терпеть шума в этом доме, даже если Алиса въедет сюда…

Двойной ковер, толстый и беззвучный, действовал успокаивающе.

— Алиса хочет переехать послезавтра. Мы поженимся.

Тетя Роза зловеще подмигнула ему, выражая сомнение.

— Ах! — воскликнул Гриппин, подскочив на стуле. Затем, глядя на тетушку, он медленно опустился. Губы его дрожали. Но вот он расслабился, нервно рассмеялся.

— Господи, да это же муха.

Муха прервала свой путь по желтой щеке тетушки Розы и улетела. Но почему она выбрала такой момент, чтобы помочь тетушке выразить свое недоверие?

— Ты сомневаешься, что я смогу когда-нибудь жениться, тетушка? Думаешь, я неспособен к браку, любви и исполнению брачных обязанностей? Думаешь, я недозрел, чтобы совокупиться с женщиной? Думаешь, я мальчишка, несмышленыш? Ну ладно же! — Он покачал головой и с трудом успокоил себя.

«Да брось ты! Это же просто муха, а разве может муха сомневаться в любви? Или ты уже не можешь отличить муху от подмигивания? Проклятие!»

Он оглядел всех четверых.

— Я растоплю печку пожарче. Через час я от вас избавлюсь раз и навсегда. Понятно? Хорошо. Я вижу, вы все поняли.

На улице начался дождь. Потоки холодной воды бежали с крыши. Гриппин раздраженно посмотрел в окно. Шум дождя — единственное, что он не мог заглушить. Для него бесполезно было покупать масло, петли, крюки. Можно бы обтянуть крышу мягкой тканью, но он будет шелестеть в траве под окнами. Нет. Шум дождя не убрать… А сейчас ему, как никогда в жизни, нужна тишина. Каждый звук вызывает страх. Поэтому каждый звук надо заглушить, устранить.

Дробь дождя напоминала нетерпеливого человека, постукивающего костяшками пальцев…

Гриппина снова охватили воспоминания. Он вспомнил тот день, когда две недели назад заставил их улыбнуться… Он взял нож, чтобы разрезать лежавшую на блюде курицу. Как обычно, когда семейство собиралось вместе, все сидели с постными скучными рожами. Если детям хотелось улыбнуться, тетушка Роза набрасывалась на них с яростью.

Тетушке Розе не понравилось, как он держал локти, когда резал курицу. «Да и нож, — сказала она, — давно бы уж следовало поточить».

Вспомнив об этом сейчас, он рассмеялся. А в тот вечер он добросовестно и покорно поводил ножиком по точильному бруску и снова принялся за курицу. Посмотрев на их напыщенные скучные рожи, он замер и вдруг поднял нож и пронзительно завопил:

— Да почему же, черт побери, вы никогда не улыбнетесь?! Я заставлю вас улыбаться!

Несколько раз он поднял нож, как волшебную палочку и — о чудо! — все они улыбались!

Тут он оборвал свои воспоминания, смял, скатал их в шарик, отшвырнул в сторону. Затем он резко поднялся, прошел через столовую и холл на кухню и оттуда спустился по лестнице в подвал. Там топилась большая печь, которая обогревала дом.

Гриппин подбрасывал уголь в печь до тех пор, пока там не забушевало пламя.

Затем он поднялся обратно. Нужно будет кого-нибудь позвать прибраться в пустом доме — вытереть пыль, вытрясти занавески. Новые толстые восточные ковры надежно обеспечат тишину, которая будет так нужна ему целый месяц, а может, и год.

Он прижал руки к ушам. А что, если с приездом Алисы Джейн в доме возникнет шум? Ну какой-нибудь шум, где-нибудь, в каком-нибудь месте?

Он рассмеялся. Нет! Это, конечно, шутка. Такой проблемы не возникнет. Нечего бояться, что Алиса привезет с собой шум. Это же просто абсурд! Алиса Джейн даст ему земные радости, а не бессонницу и жизненные неудобства.

Он вернулся в столовую. Фигуры сидели все в тех же позах, и их индифферентность по отношению к нему нельзя было объяснить невежливостью.

Гриппин посмотрел на них и пошел к себе в комнату, чтобы переодеться и подготовиться к прощанию с семьей. Расстегивая запонку на манжете, он повернул голову и прислушался.

Музыка.

Сначала он не придал этому значения. Потом он медленно поднял глаза к потолку, и лицо его побледнело.

Наверху слышалась монотонная музыка, и это вселяло в него ужас: как будто кто-то касался одной струны на арфе. И в полной тишине, окутывающей дом, эти слабые звуки были такими же грозными, как сирена полицейской машины на улице.

Дверь распахнулась под напором его рук, как от взрыва. Ноги сами несли его наверх, а перила винтовой лестницы, будто длинные полированные змеи, извивались в его цепких руках. Сначала он, разъяренный, спотыкался, но потом набрал скорость, и, если бы перед ним внезапно выросла стена, он не отступил бы, пока не разодрал бы о нее пальцы в кровь.

Он чувствовал себя, как мышь, очутившаяся в колоколе. Колокол гремит, и от его грохота некуда спрятаться. Это сравнение захватило его, как бы связало пуповиной с раздавшимися сверху звуками, которые были все ближе, ближе.

— Ну подожди! — закричал Гриппин. — В моем доме не может быть никаких звуков! Вот уже две недели! Я так решил!

Он ворвался на чердак.

Облегченно вздохнул, потом истерично рассмеялся.

Капли дождя падали из крошечного отверстия на крыше в высокую вазу для цветов, усиливающую звук, как резонатор. Одним ударом он превратил вазу в груду осколков.

У себя в комнате он надел старую рубашку и потертые брюки и довольно улыбнулся. Музыка смолкла. Дырка заделана. Ваза разбита. В доме снова воцарилась тишина. О, тишина бывает самых разных оттенков.

Есть тишина летних ночей. Строго говоря, это не тишина, а наслоение арий насекомых, скрип лампочек в уличных фонарях, шелеста листьев. Такая тишина делает слушателя вялым и расслабленным. Нет, это не тишина! А вот зимняя тишина — гробовое безмолвие. Но она преходяща, готова исчезнуть по первому знаку весны. И потом — она как бы звучит внутри самой себя. Мороз заставляет позвякивать ветки деревьев и эхом разносит дыхание или слово, сказанное глубокой ночью. Нет. об этой тишине тоже не стоит говорить!

Есть и другие виды тишины. Например, молчание между двумя влюбленными, когда слова уже не нужны… Щеки его покраснели, и он закрыл глаза. Это наиболее приятный вид тишины, правда тоже не совсем полный, потому что женщины всегда все портят: просят прижаться посильнее или наоборот, не давить так сильно. Он улыбнулся. Но с Алисой Джейн этого не будет. Он уже это пробовал. Все было прекрасно.

Шепот. Слабый шепот.

Да, о тишине… Лучший вид тишины постигаешь в себе самом. Там не может быть хрустального позвякивания мороза или электрическою жужжания насекомых. Мозг отрешается от всех внешних звуков, и ты начинаешь слышать, как кровь пульсирует в твоем теле.

Шепот.

Он покачал головой:

— Нет и не может быть никакого шепота в моем доме!

Пот выступил на его лице, челюсть опустилась, глаза напряглись.

Снова шепот.

— Говорю тебе, я женюсь, — вяло произнес он.

— Ты лжешь, — ответил шепот.

Его голова опустилась, подбородок упал на грудь.

— Ее зовут Алиса Джейн, — невнятно произнес он пересохшими губами. Один его глаз часто-часто замигал, как будто подавая сигналы невидимому гостю — Ты не можешь меня заставить перестать любить ее. Я люблю ее.

Шепот.

Ничего не видя перед собой, он сделал шаг вперед и почувствовал струю теплого воздуха у ног. Воздух выходил из решетки вентилятора.

Шепот. Так вот откуда шепот.

Когда он шел в столовую, в дверь постучали.

Он замер.

— Кто там?

— Мистер Гриппин?

— Да, я.

— Откройте, пожалуйста.

— А кто вы?

— Полиция, — ответил все тот же голос.

— Что вам нужно? Не мешайте мне ужинать!

— Нам нужно поговорить с вами. Звонили ваши соседи. Говорят, они уже недели две не видят ваших родственников, а сегодня слышали какие-то крики.

— Уверяю вас, все в порядке, — он попробовал рассмеяться.

— В таком случае, — продолжал голос с улицы, — мы убедимся в этом и уйдем. Пожалуйста, откройте.

— Мне очень жаль, — не соглашался Гриппин, — но я устал и очень голоден. Приходите завтра. Тогда я поговорю с вами, если хотите.

— Мы вынуждены настаивать, мистер Гриппин. Открывайте!

Они начали стучать в дверь. Не говоря ни слова, Гриппин отправился в столовую. Там он уселся на свободный стул и заговорил, сначала медленно, потом все быстрее.

— Шпики у дверей. Ты поговоришь с ними, тетя Роза. Ты скажешь им, что у нас все в порядке, чтобы они убирались. А вы все ешьте и улыбайтесь, тогда они сразу уйдут. Ты ведь поговоришь с ними, правда, тетя Роза? А теперь я что-то должен сказать вам.

Неожиданно несколько горячих слез упало из его глаз. Он внимательно смотрел, как они расплываются, впитываясь в скатерть.

— Я не знаю женщину по имени Джейн Беллард. Я никогда не знал ее. Я говорил, что люблю ее и хочу на ней жениться, только чтобы заставить вас улыбаться. Да-да, только поэтому. Я никогда не собирался заводить себе женщину и, уверяю вас, никогда не завел бы Передайте мне, пожалуйста, кусочек хлеба, тетя Роза.

Входная дверь затрещала и распахнулась. Послышался тяжелый топот. Несколько полицейских вбежали в столовую и замерли в нерешительности.

Возглавлявший их инспектор поспешно снял шляпу.

— О, прошу прощения, — начал извиняться он. — Мы не хотели испортить вам ужин. Мы просто…

Шаги полицейских вызвали легкое сотрясение пола, но даже от этого легкого сотрясения тела тетушки Розы и дядюшки Дэйма повалились на ковер.

Горло у них было перерезано полумесяцем — от уха до уха. От этого казалось, что на их лицах, как и на лицах сидящих за столом детей, застыли зловещие улыбки. Улыбки манекенов приветствовали вошедших в комнату людей.

БРАЙАН ОЛДИСС