Смерть знает твое имя — страница 19 из 59

огда он шевелился, была заметна вертикальная продолговатая выемка, – видимо, по обе стороны от нее крепились мышцы щупалец. Нужно просто прижать острый кончик ножа к этой выемке и с силой надавить: белая мякоть с хрустом разойдется, и в разрезе покажется желтоватый, покрытый тонкой глянцевой пленкой, разделенный на несколько долей мозг. Сердце Норито забилось чаще, словно в предвкушении чего-то. Левой рукой он осторожно пододвинул миску чуть ближе к краю стола и прислушался. Маминых шагов не было слышно, – может быть, ей позвонила подруга, и она отвлеклась на разговор или на какую-нибудь работу по дому. Норито сделал глубокий вдох и медленный выдох, собираясь с силами. Всего два надреза крест-накрест – сначала надрезать покрытую темными узорами кожу, затем вонзить нож глубже, чтобы разрушить осьминожий мозг, – и дело сделано.

Дальше все произошло очень быстро: прижав левой рукой скользкую, покрытую густой слизью голову осьминога ко дну миски, он попытался ткнуть ему между глаз кончиком ножа, но моллюск, как будто сообразив, что с ним собираются сделать, вывернулся из-под его ладони, и нож с размаху ударился в металлическое дно, оставив на нем глубокую царапину. Миска накренилась и полетела на пол, издав при этом громкий дребезжащий звон. Живот и ноги Норито окатило холодной водой. В следующее мгновение осьминог обвил щупальцами его руку, с силой сдавил, и Норито почувствовал неприятное жжение в тех местах, где присоски прилепились к коже. Бросив на стол нож, который он все еще судорожно сжимал правой рукой, он попытался оторвать от себя осьминога, но тот лишь усилил хватку, и жжение от присосок превратилось в настоящую боль, как если бы от него отрывали куски кожи. На глазах Норито выступили слезы, и он закричал.

Впоследствии, вспоминая этот досадный случай, он думал о том, что, скорее всего, больше испугался, нежели подвергся настоящей опасности, – у полуживого осьминога с рыбного рынка едва ли оставались силы, чтобы нанести ему настоящий вред. От этих мыслей ему становилось еще более неприятно, как будто с ним случилось нечто постыдное – то, в чем нельзя никому признаваться, особенно женщинам, которые больше всего на свете презирают в мужчине слабость. На его крики прибежала мама. Увидев, что происходит, она бросилась ему на помощь – он помнил, как прижимался лицом к маминой груди, вдыхая тонкий, изысканный аромат ее духов и тихо всхлипывая, а мама отрывала от его руки извивавшиеся темно-бурые щупальца одно за другим и, оторвав их все, с размаху швырнула осьминога в раковину и обняла Норито, которого сотрясала мелкая дрожь.

– Ты в порядке, Нори-тян? Покажи-ка руку… давай помоем холодной водой, вот так…

Он безропотно подчинился, как делал это всегда, о чем бы она его ни просила и что бы она ему ни приказывала, – так же, как делали это все мужчины, которым приходилось когда-либо иметь с ней дело, включая его отца, который практически все время пропадал в компании, но, стоило ему переступить порог их дома, тотчас оказывался в ее полной власти. Причина этой власти коренилась не в строгости маминого характера и не в ее происхождении, хотя она и была дочерью весьма старинной и влиятельной семьи и окончила престижный женский университет Мияги Гакуин[90], но в ее почти магическом обаянии. Стоило только мужчине к ней приблизиться, как оно тотчас окутывало его, подобно струящейся шелковой ткани, из которой совершенно невозможно было выпутаться. Ее исключительная внешность, хрупкая фигура, нисколько не поменявшаяся с рождением ребенка, нежный голос с музыкальными интонациями, чем-то напоминавший звон ветряного колокольчика фурина в жаркий летний день, плавные движения и самые обыкновенные жесты, которые в ее исполнении казались присущими только ей одной, – вот что составляло основу ее обаяния. Каждый, кто заговаривал с ней, немедленно приписывал ей мысленно все самые лучшие качества, которыми только могла обладать женщина, и был уверен, что никогда не встречал более доброго и чистого создания, чем Саюри Такамура. Однако эти качества, которыми мама Норито действительно была наделена в полной мере, не смогли бы дать ей ту поистине гипнотическую власть, которой она обладала, будь у нее заурядная внешность. С самого раннего детства, проводя подле нее день за днем, Норито воочию убеждался, какой огромной силой является совершенная красота, и каждое замечание взрослых о его поразительном сходстве с матерью наполняло его какой-то особенной, торжествующей радостью.

– Ну вот, Нори-тян, уже гораздо лучше… – Она повернула его руку, внимательно рассматривая саднящие следы, оставленные присосками осьминога. – Сильно болит? Хочешь, намажем гелем с локсонином?[91]

Он тихо всхлипнул и кивнул, не говоря ни слова. После холодной воды боль, и до этого не слишком-то сильная, почти полностью прошла, но ему хотелось, чтобы мама подольше повозилась с ним, втирая обезболивающий гель в красные отметины. Увлечение лекарствами и всевозможными полезными для здоровья биодобавками было у нее на втором месте после готовки, и в ее аптечке, которую она на старинный манер называла «якуро:», имелись средства практически на все случаи жизни, а в холодильнике она отвела целую полку под препараты, которые нужно было хранить при низкой температуре. Для того чтобы в «якуро:» не было недостатка в сильнодействующих лекарствах, мама не ленилась регулярно посещать терапевта и брать рецепты на обезболивающие и снотворные. Неважно, что у нее не имелось явных показаний к приему этих лекарств: если бы Саюри попросила выписать ей рецепт на покупку цианистого калия, любой врач-мужчина сделал бы это, не задавая лишних вопросов.

Как завороженный, Норито смотрел на ее изящные пальцы, двигавшиеся уверенно и вместе с тем очень осторожно, круговыми движениями массировавшие его кожу. В холодном свете электрических ламп его собственная неподвижная рука, покрытая поблескивавшей пленкой обезболивающего геля, казалась ему мертвой. Он с усилием перевел взгляд на осьминога, валявшегося в раковине, – его скользкие щупальца все еще медленно шевелились, но узор на них стал гораздо светлее: от красивого темно-бурого цвета ничего не осталось, и светло-коричневые пятна чередовались с мраморно-белыми. Было ясно, что жизнь медленно, но неотвратимо покидает его.

– Осьминог всегда белеет перед смертью, Нори-тян, – сказала Саюри, заметив его взгляд. – Чтобы прятаться на морском дне, он постоянно меняет цвета, но, умирая, больше не может этого делать и теряет их все.

– Совсем как человек, – пробормотал Норито, – умирая, теряет все свои цвета, потому что ему больше не нужно притворяться.

– А? Что ты сказал? Это совсем не похоже на слова ребенка, Нори-тян. – Она склонила голову набок, став похожей на изображения красавиц эпохи Эдо, несмотря на то что на ней было легкое домашнее платье и фартук для готовки. – Наш сэнсэй говорил, все дело в том, что осьминог управляет изменением своей окраски с помощью головного мозга, а если разрушить его мозг, то осьминог сразу утратит эту способность и побелеет. А ты у меня храбрый, Нори-тян. Сэнсэй говорил, не каждый повар с первого раза решается проткнуть осьминогу мозг.

– Я просто хотел тебе помочь. – Норито отвернулся от раковины, обнял маму обеими руками и снова прижался лицом к ее фартуку, под которым ощущались мягкие холмики ее груди. – Убивать осьминога – это ведь не женское дело.

Саюри тихо засмеялась, и ему представился ветряной колокольчик, звенящий от легкого летнего ветра. Она смеялась редко, всегда прикрывая рот ладонью, чтобы излишнее проявление эмоций не выглядело вульгарным.

– Не женское дело, вот как… Однажды твой отец испугался, когда нам в ресторане в Кагосима подали большую исэ-эби[92] в панцире. Ее мясо уже было нарезано на сашими, но сама она все еще была жива, и ее усы и глаза продолжали двигаться. Твой отец сказал, что не голоден, и отвернулся, но на его лице было отвращение. С тех пор мы никогда не заказывали икидзукури[93], даже раков сяко, хотя живая еда наиболее полезна, а твой отец предпочитает не заходить на кухню. Может быть, он боится разочароваться во мне, увидев меня за столь будничным занятием…

Норито испытал прилив гордости – ему нравилось, когда она подчеркивала, насколько он не похож на своего отца. Еще с тех пор, когда Норито был совсем маленьким, между ними возникла какая-то неуловимая неприязнь, со временем переросшая в настоящее соперничество за драгоценные минуты, которые они проводили вместе с Саюри. Отец, почти не бывавший дома, в выходные старался не отходить от жены, и если до того, как Норито пошел в школу, она старалась мягко отказывать мужу в ответ на его предложения провести вечер в театре или в дорогом ресторане, то, когда сын достаточно повзрослел, вновь вернулась к светской жизни. Однажды, учась в первом классе, Норито сильно простудился, и мама, перепугавшись, на целую неделю превратилась в настоящую затворницу – он вспоминал эту проведенную в постели неделю, когда она неотлучно сидела рядом и вслух читала ему уроки, с благодарностью и затем несколько раз сказывался больным в пятничные вечера, чтобы на выходные мама вновь осталась с ним дома. Однако вскоре отец раскусил его хитрость и спокойным, почти равнодушным тоном сказал ему, что подобное поведение недостойно мужчины. Норито вспыхнул, до крови прикусил верхнюю губу и с той поры отца почти возненавидел, так что ему стоило немалых усилий вести себя сдержанно в те редкие часы, которые они проводили вместе. Иногда ему казалось, что он ненавидел отца всегда: его чувство к этому человеку было обращено в прошлое и достигало того момента, когда отец и Саюри сочетались браком и отец преподнес ей подарок, который она так бережно хранила в своей спальне.

– Наверное, папе действительно не хотелось есть, – пробормотал Норито. – Он ведь не мог испугаться какой-то жалкой исэ-эби!