Смертельная лазурь — страница 61 из 63

— Выслушайте меня, господин ван Бредероде. Очень внимательно выслушайте. Рембрандт ван Рейн ничего не будет ни подписывать, ни продавать. Дело в том, что ему в этом доме не принадлежит ровным счетом ничего. Все записано на его детей.

— Детей, говорите? Но ведь его сын умер, а дочери не было дома, когда я пришел.

— Зато сейчас она вернулась.

— Тогда я готов говорить с ней и предложить ей…

— Руку и сердце? — не дал ему договорить я. — Припоздали, любезнейший.

Без особых церемоний я схватил мошенника за шиворот и выпихнул из каморки. Не обращая внимания на его причитания, я едва не спустил его с лестницы и выпроводил на улицу. Там он упал, поскользнувшись на обледенелой мостовой, и наградил меня полным ненависти взглядом. Я же, не вступая с ним в перебранку, захлопнул дверь.

— Кто это был? — хотела знать Корнелия.

— Может, какой-нибудь вполне безобидный делец, — предположил я. — А может, и обманщик, пожелавший за бесценок выудить у твоего отца его коллекцию. Не было у меня настроения выяснять. И без того голова раскалывается.

Ребекка хотела было вставить реплику, но тут я расслышал характерное потрескивание. Спутать его нельзя было ни с чем.

— Вы ничего не чувствуете? — спросил я, втянув носом воздух.

В доме стоял отчетливый запах гари.

На какую-то долю секунды мне показалось, что я снова на борту многострадальной «Чайки», в охваченном пожаром трюме судна.

— Это там, наверху! — крикнула Корнелия, бросившись к лестнице. — В мастерской отца!

Мы с Ребеккой Виллемс последовали за ней. Добежав до двери в мастерскую Рембрандта, Корнелия распахнула дверь. Нас обдало жаром. В помещении пылал настоящий костер из опрокинутых мольбертов и писанных маслом холстов.

Огонь пожирал лики Рембрандта. За считанные минуты он расправился со всеми автопортретами художника. За ними стояли месяцы вдохновенной работы. Рембрандт, стоя над этим кострищем, равнодушно взирал на погибавшие в пламени произведения. Корнелия подошла к нему, но старик, казалось, не замечал дочери.

Сбегав вниз, я принес толстое покрывало и набросил его на огонь. Пламя удалось быстро сбить, после чего мы, не обращая внимания на дождь со снегом, распахнули окна, чтобы проветрить задымленное помещение. От автопортретов живописца осталась лишь кучка пепла на прокопченном полу.

Пустой взор мастера постепенно оживал, а когда он осознал присутствие Корнелии, глаза его засветились радостью. Обняв дочь, он всхлипнул, словно ребенок.

— Не могу себе этого простить, — не сразу произнес он. — По моей вине тебе пришлось столько пережить, дочь моя. Я поставил под удар даже твою жизнь. Из-за меня погибло столько людей, хоть я сам и не желал ничего подобного. Это все по милости того злобного духа, поселившегося в моем одряхлевшем теле, не по моей!

— Я знаю это, отец, — ответила Корнелия, ласково проведя ладонью по его взлохмаченным волосам. — Знаю. Но отчего ты решил уничтожить свои картины?

— Да потому что на них я другой, злобный. Тот, каким я был еще недавно. Тот, который улыбался с портретов недоброй улыбкой. И я не хотел, чтобы люди запомнили меня таким. В особенности теперь, когда близится мой конец.

— Ты не должен говорить такие вещи, отец! Ты просто утомился, вот отдохнешь — и все снова будет хорошо.

— Нет, скоро я буду с Титусом, — ответил он.

По его лицу я понял, что он искренне верит в свои слова. Это не было продуктом недужного духа, так и не примирившегося с потерей любимого сына. За маской ослепленного злобой человека, вознамерившегося сквитаться с миром за все выпавшие на его долю невзгоды, скрывался подлинный Рембрандт ван Рейн: человек посвященный, искушенный, с прежней, некогда присущей этому живописцу ясностью сознающий неотвратимость своего близкого конца.

— Меня знобит, я устал, — надтреснутым голосом произнес мастер. — Я хочу прилечь.

Корнелия отвела отца вниз и приготовила ему постель, а мы с Ребеккой стали наводить в мастерской художника мало-мальский порядок. У стены оставалось несколько картин, над которыми Рембрандт трудился в минувшие недели. Одна из незавершенных работ изображала Симеона в храме. Меня не покидало предчувствие, что картине уготована участь так и остаться незавершенной. Что же до автопортретов мастера, то ни один из них не сумел избежать позорного аутодафе.


Корнелия тревожилась за отца, и я отправился за лекарем. Врач не стал обнадеживать дочь мастера.

— Ваш отец считает, что дни его сочтены, — изрек лекарь. — Боюсь, в этом я вынужден согласиться с ним. Я дал ему успокоительное, чтобы он спокойно спал этой ночью.

Снадобье подействовало, и на следующее утро Рембрандт вызвал меня к себе. Сидя в постели, он бодро поедал приготовленный для него Ребеккой рыбный суп. Выглядел мастер лучше, чем в предыдущие дни.

— Подойдите поближе, Зюйтхоф, — пригласил он меня, ставя на столик рядом с постелью опустевшую тарелку. — Корнелия рассказала мне, что вы сделали для нее. Хочу поблагодарить вас за это. И за все остальное.

— Я поступал так не ради похвал или благодарностей, а ради Корнелии.

Рембрандт посмотрел в окно. Бури минувших дней улеглись, но порывистый ветер срывал с деревьев последние пожелтевшие листочки.

— Вот и меня скоро подхватит и унесет прочь осенний листодер, — негромко произнес Рембрандт. — И это будет справедливо. Как художник, я сказал свое слово, так что людям больше не нужен.

— Вот уж вздор, — вырвалось у меня. — Вы нужны Корнелии.

На губах мастера мелькнула грустная улыбка. Не та, высокомерная и хитрая, что я видел на его автопортрете и которую поглотило пламя, а благосклонная.

— Моя дочь рано превратилась в женщину. Наверное, потому, что отец ее раньше времени впал в детство. Я стал ребенком, вместо игрушек собирающим разное старое барахло и нередко клянчившим деньги у собственной дочери, отложенные ею на черный день, с тем чтобы покрыть долги. Теперь, когда я вновь обрел ясное видение, я горько каюсь. Мне следовало больше внимания уделять людям, а не разным безделушкам. Впрочем, их скоро заберет этот ван Бредероде. Или уже забрал?

— М-м-м, — промычал я в явном смущении. — Боюсь, я несколько переусердствовал. Мне этот человек показался пронырой и мошенником, посему я указал ему на дверь.

— Вы особенно не обольщайтесь на его счет, Зюйтхоф. Он снова явится сюда, забрать то, что ему приглянулось.

Нагнувшись ко мне, старик обеими руками вцепился в мой рукав.

— Вообще-то я не за этим позвал вас. Мне надо поговорить с вами о Корнелии. Как я говорил, она уже не ребенок, а зрелая разумная женщина. И молодой женщине не к лицу возиться со старым отцом. Ей куда больше нужен молодой, сильный мужчина. Муж. И вы, Зюйтхоф, должны поклясться мне самым дорогим для вас на свете, что никогда не дадите в обиду мою дочь!

— Не могу! — негромко произнес я в ответ.

— Как это — не можете?

Я рассказал ему о припадке ярости, чуть было не стоившем жизни Корнелии, о том, что происходило на борту «Чайки», когда я вновь оказался во власти злокозненных чар.

— Кто знает, может, эти дьявольские силы не оставили меня в покое? Может, я в любую минуту могу вновь осатанеть, как тогда? И вновь подвергнуть Корнелию смертельной опасности. Нет, единственное, что здесь можно сделать, — это вместе с Корнелией покинуть пределы Амстердама. И как можно скорее.

Рембрандт, все еще не выпуская мой рукав, ответил:

— Раньше мне случалось говорить вам нехорошие вещи, Зюйтхоф. Вам многое пришлось от меня выслушать. Но я никогда не назвал вас трусом. Потому что не считал таковым. Может, я ошибся в вас?

— Я всего лишь стремлюсь уберечь Корнелию от бед.

— Вы себе внушили это. На самом же деле вы стремитесь бежать от ответственности за любимого человека, разочаровать ту, которая доверилась вам. Поверьте, я знаю, о чем говорю. Я не раз предавал тех, кто доверился мне. Использовал их в своих целях. Разочаровывал. Разве вы от подобного застрахованы? Душа человеческая — сплошная загадка. Она подчиняется рассудку и даже сердцу очень и очень нехотя и далеко не всегда. Но, имея перед глазами меня в качестве примера, как не надо поступать, вы, несомненно, станете для Корнелии хорошим мужем. Или вы ее не любите?

— Разумеется, я люблю ее!

— Тогда не бросайте ее! Если вы с ней расстанетесь, вовек вам не видать счастья, поверьте. И вам, и ей.

После этого напутствия Рембрандт позвал к себе Корнелию. Они долго беседовали. Когда Корнелия вышла от отца, я по ее глазам понял, что отец передал ей содержание нашего с ним разговора.

Прижавшись ко мне, она сказала:

— Я понимаю, что ты был не властен над своей волей, когда набросился на меня. И потому не склонна винить тебя за случившееся. Как и отца, смертоносной лазурью писавшего дьявольские картины. Тот Корнелис Зюйтхоф, которого я знаю и люблю, никогда не сделает мне плохого.

Обняв ее, я крепко прижал девушку к себе. И когда мы, всласть нацеловавшись, посмотрели друг другу в глаза, я понял, что она простила меня. На сердце у меня было легко, как никогда, и в душе я пообещал Рембрандту, что выполню то, о чем он просил меня.


Рембрандт ван Рейн скончался на следующий день, четвертого октября. Восьмого октября его тело было предано земле в церкви Вестеркерк, неподалеку от могилы его сына Титуса, за два дня до этого ставшей действительно его могилой. Инспектор Катон распорядился, чтобы тело сына Рембрандта без излишней огласки было захоронено как полагается.

Без особой помпы проходили и похороны самого Рембрандта. От славы былых дней оставались лишь воспоминания, и официальный Амстердам, похоже, почти не заметил кончины художника. Лишь немногие следовали за простым гробом от дома на Розенграхт до церкви Вестеркерк. Среди пришедших почтить память живописца были Роберт Корс и Ян Поол.

Когда гроб опустили в могилу, Корс обратился ко мне:

— Как вы думаете, господин Зюйтхоф, Оссель Юкен тоже обрел теперь вечный покой?