…Последние слова: будьте живы, больше мне ничего не нужно. – Оставьте адрес. Марина».
Они не встретились.
21 марта 1923 года он уехал в Москву.
Можно вообразить его состояние. Он получает такие письма. Рядом молодая жена, которая тоже их читает. Он любит ее и полагает, что так – честнее. Позже, объясняясь с Женей, скажет, что «иногда как одинокий писал Марине и думал о ней», подчеркнув слово одинокий , – как будто это что-то оправдывает.
Еще раз попытается объясниться, но так же темно:
«Как рассказать мне тебе, что моя дружба с Цветаевой один мир, большой и необходимый, моя жизнь с тобой другой еще больший и необходимый уже только по величине своей и я бы просто даже не поставил их рядом, если бы не третий, по близости которого у них появляется одно сходное качество – я говорю об этих мирах во мне самом и о том, что с ними во мне делается. Друг друга двум этим мирам содрогаться не приходится…»
Он и впрямь думает, что это – все еще «дружба»?
Женя ответит мужу просто:
«Пишу и страшно хочу спать и плакать…».
«Не буду скрывать, даже вскользь употребленное имя “Цветаева”, “Марина” скребут по сердцу, потому что с ними связаны горькие воспоминания и слезы».
Марине он откроется совсем по-детски:
«Я ведь не только женат, я еще и я, и я полуребенок».
И совсем откровенно:
«Собственно, я никогда никакой воли за собой не помню, а всегда лишь предвиденья, предвкушенья и… осуществленья, – нет, лучше: проверки».
Он завидует поэту Николаю Тихонову: «Вот мущина». Через «щ» – для лучшего выражения мускульной силы. Это аукнется в октябре 1935-го ядовитой строчкой Марины, которая ничего не пропустила и ничего не забыла:
«Увидишь Тихонова – поклонись».
Намеченная на лето 1925 года встреча Пастернака и Цветаевой в Веймаре не состоится. 1 февраля 1925 года, в воскресенье, в полдень, у Цветаевой родится сын, домашнее имя – Мур. Девять месяцев в ее чреве был Борис, в честь Пастернака. Когда родился – назвала Георгием. Объяснение в письме:
«Ясно и просто: назови я его Борис, я бы навсегда простилась с Будущим: Вами, Борис, и сыном от Вас».
От этой простоты захватывает дух.
Больше она не зовет его по фамилии – только по имени.
«Борис, все эти годы живу с Вами, с Вашей душой».
Шлет ему выписки из черновой тетради – до Георгия:
«Борюшка, я еще никогда никому из любимых (? – ее знак вопроса) не говорила ты – разве в шутку, от неловкости… Ты мне насквозь родной, такой же страшно, жутко родной, как я сама…».
В скобках:
«(Это не объяснение в любви, а объяснение в судьбе)».
И снова – Вы:
«Когда я думаю о жизни с Вами, Борис, я всегда спрашиваю себя: как бы это было?».
Она примеривается к жизни с возлюбленным, только что родив ребенка от мужа.
Поняв это, бросит вскользь:
«И не ревнуй, потому что это не дитя услады».
Уступая ему или, напротив, роднясь с ним еще и так, потрясающе формулирует, то есть опять заклинает:
«Наши жизни похожи, я тоже люблю тех, с кем живу, но это – доля. Ты же – воля моя, та, пушкинская, взамен счастья… Ты – мой вершинный брат, все остальное в моей жизни – аршинное».
И перебьет самое себя почти деловитым вопросом:
«Ты ведь можешь любить чужого ребенка, как своего?»
Она – верхняя, она – горняя. Но и – вспомним еще раз – чернорабочий этой жизни.
«…я тот козел, которого беспрестанно заре– и недорезывают, я сама то варево, которое беспрестанно (8 лет) кипит у меня на примусе. Моя жизнь – черновик, перед которым – посмотрел бы! – мои черновики – белейшая скатерть… Во мне протестантский долг, перед которым моя католическая – нет! – моя хлыстовская любовь (к тебе) – пустяк…
Деревьев не вижу, дерево ждет любви (внимания), а дождь мне важен, поскольку просохло или не просохло белье. День: готовлю, стираю, таскаю воду, нянчу Георгия… занимаюсь с Алей по-франц(узски), перечти Катерину Ивановну из “Преступления и наказания”, это я. Я неистово озлоблена. Целый день киплю в котле… Друзей у меня нет, – здесь не любят стихов, а вне – не стихов, а того, из чего они, – что я? Негостеприимная хозяйка, молодая женщина в старых платьях».
И вдруг – как обыкновенная женщина:
«А ты меня любишь больше моих стихов?»
И – накрывая волной прозрения:
«Борис, а нам с тобой не жить. Не потому, что ты – не потому, что я (любим, жалеем, связаны), а потому что и ты и я из жизни – как из жил. Мы только (!) встретимся. Та самая секунда взрыва, когда еще горит фитиль и еще можно остановить и не останавливаешь».
Она не ошибется и ошибется. Как это было с ней много раз, когда она думала, что ведунья и колдунья и владеет, будучи нищей и не владея, и зная это тоже. Им не жить. Теперь они собираются увидеться через год. Они не увидятся. Они встретятся, когда на месте огня останется горстка пепла, а она, вслед за мужем Сергеем Эфроном, приедет в Советский Союз из-за границы, чтобы повеситься.
Пастернак, опекающий ее, давно помогающий изо всех сил, и деньгами тоже, как помогал многим из душевной доброты, отзовется одной-единственной строчкой в письме к своей первой жене Жене 25 сентября 1941 года:
«В Елабуге повесилась Марина Цветаева, подумай, до чего довели человека».
До этого самоубийства – 16 лет.
«Что бы мы стали делать с тобой – в жизни?» – переписывает Цветаева в своем письме вопрос Пастернаку и его ответ: «Поехали бы к Рильке».
Третий вошел в любовную жизнь двоих, как нож в масло.
В декабре 1925 года в Европе звонко отмечали юбилей Рильке: 50 лет. Но прежде до Цветаевой дошли слухи о его смерти. Взволнованный Пастернак, узнав, просит отца поточнее установить, так это или нет. К счастью, оказалось, нет.
Письмо отца с отзывом Рильке о себе 36-летний Пастернак получил в тот самый день, когда читал «Поэму Конца» Цветаевой. Все сошлось.
«Это как если бы рубашка лопнула от подъема сердца. Я сейчас совсем как шальной, кругом щепки…» – поведал он родным.
И другое признание:
«Я не больше удивился бы, если бы мне сказали, что меня читают на небе».
Его сердце отверзлось. На чистый лист бумаги ложились закипающие слезами слова:
«Великий обожаемый поэт!..
Все ушли из дому, и я остался один в комнате, когда прочел несколько строк… в письме Л. О. Я бросился к окну. Шел снег, мимо проходили люди. Я не воспринимал окружающего, я плакал. Вернулись с прогулки сын с няней, затем пришла жена. Я молчал, – в течение нескольких часов я не мог выговорить ни слова…».
Он рассказывает, что обязан обожаемому поэту всем, что он есть, всем складом духовной жизни он – его создание. Исповедальные строчки бегут. С разбегу – о поэтессе, которая любит его, Рильке, не меньше и не иначе. С разбегу поделиться с любимым любимым – высшая доблесть. И все трое, по отдельности, произнесут по этому случаю одно и то же слово: «потрясение».
34-летняя Цветаева кинется в переписку с Рильке, которому исполнился 51 год, как в воду, как кидалась всегда и со всеми.
«Райнер Мариа Рильке! – начнет она. – Вы не самый мой любимый поэт, (“самый любимый” – степень). Вы – явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы – воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы – то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой – Вас».
Уже через несколько строк перейдет на ты, ошеломляя предельной искренностью. Ошеломленный, Рильке примет эту манеру.
Пастернак, зная немецкий, пишет Рильке по-немецки. По-немецки всегда будет писать ему Цветаева: этот язык, по ее признанию, ей роднее русского, через мать, урожденную Мейн, из немцев. Рильке знает русский, хотя слабо. С Россией его связывает целый пласт жизни – через любовь к Луизе Густавовне Андреас-Саломе, через встречи с русской девушкой Еленой Ворониной и русской писательницей Софьей Шиль, через знакомство с Толстым и Репиным, через последующий жгучий интерес к душе и духу загадочной страны и ее богоизбранного народа. Знакомому Рильке упорядоченному бюргерскому существованию Россия противостоит как простор для воли, самостояния и цельности.
Рильке одинок. Когда-то был женат на ученице Родена Кларе Вестхоф, брак распался, в Саксонии живет взрослая дочь Рут с внучкой Христиной двух лет. Он готов к захвату – новой женщиной и новым чувством.
Во французскую приморскую деревню Сен-Жиль, где Марина проводит лето с детьми, приходит письмо из замка Мюзо, из Швейцарии:
«Чувствуешь ли, поэтесса, как сильно завладела ты мной?»
Ее прыжок похож на прыжок львицы, сильный, но и осторожный:
«Милый, я уже все знаю – от меня к тебе – но для многого еще слишком рано. Еще в тебе что-то должно привыкнуть ко мне».
Она опережает события. Иначе не умеет. Она в очередной раз не получит того, чего хочет. А иначе все равно не умеет. Рильке болен. Он пишет ей о «прекрасном нервном стволе», который плохо себя ведет. А дело не в нервном стволе, а в лейкемии, о которой он не знает и от которой скоро умрет. Он быстро утомляется и не может расходовать себя так, как хочется Марине. Нет сил. У Марины – сил на двоих, и она справится с обоими. Сперва она пишет Пастернаку, после цитирует написанное Рильке:
«Тебе – лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: “Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем делать с тобою в жизни, ты однажды ответил: “Мы поедем к Рильке”. А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно… От него веет холодом имущего, в имущество которого я уже включена… Я ему не нужна и ты не нужен».
Почти провокация. По отношению к одному и другому. А это всего-навсего – запредельная искренность.
«Ты удивительная, Марина… – пошлет Рильке ответ. – Ты большая звезда… Но, – напомнит из осторожности или порядочности, – тебя, Марина, я нашел в своем небе не свободным взглядом: Борис навел мне на тебя телескоп».