Смертельная любовь — страница 20 из 57

И тогда удивительная Марина – как с горы:

«Ты – то, что приснится мне этой ночью, чему я этой ночью буду сниться… Если мы кому-нибудь приснимся вместе – значит мы встретимся.

Райнер, я хочу к тебе ради себя, той новой, которая может возникнуть лишь с тобой, в тебе. И еще, Райнер, не сердись, это ж я, я хочу спать с тобой – засыпать и спать… И еще – слушать, как стучит твое сердце. И – его целовать».

Написала – и испугалась? Во всяком случае принялась толковать:

«Я всегда переводила тело в душу (развоплощала его!), а “физическую” любовь – чтоб ее полюбить – возвеличила так, что вдруг от нее ничего не осталось. Погружаясь в нее, ее опустошила. Проникая в нее – ее вытеснила. Ничего от нее не осталось, кроме меня самой: души… а где начинается душа, кончается плоть… Почему я говорю тебе все это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть…

Райнер, вечереет, я люблю тебя».

* * *

Тот, кому могли присниться они вместе, Борис Пастернак, сам замучился тем летом, любя троих: Цветаеву, Рильке и жену Женю. Отправив Женю с маленьким сыном Женей на отдых в Германию, он остается в пыльной, душной Москве, мучается бессонницей и мается внутренней маетой.

Марине:

«…от одного предположенья, что в каком-то смысле рука протянутая к тебе, будет пуста, мне больно, некстати больно, т. е. вредоносно больно одной лишней болью сверх общей усталости и упадка… Больше чем когда-либо мне сейчас приходится заботиться о покое и нравственном равновесии, эгоистически и на границе смешного, как старой деве… Я боюсь лета в городе… Одиночество дано в таком виде, в каком одиноко сумасшествие или одиноки муки ада. Тема жизни или одна из ее тем подчеркнута зверски и фанатически, с продырявленьем нервной системы… Есть страшные истины, которые узнаешь в этом абсурдном кипении воздерживающейся крови».

И Жене:

«Дорогая Женичка! Умоляю тебя, напиши мне. Меня удивляет твоя жестокость… За что ты меня мучаешь? Что тебе в Марине, когда единственное и страшнейшее препятствие твоему пользованью мной ты же сама: твоя способность завезти план мщенья за 2000 верст без малейшего ущерба для плана».

Но Женя отлично помнит, как он читал «Поэму конца» Цветаевой, посвященную Константину Родзевичу, и присланный Мариной цикл стихов «Подруга», почти эротический, посвященный Софье Парнок:

Как я по Вашим узким пальчикам

Водила сонною щекой,

Как Вы меня дразнили мальчиком,

Как я Вам нравилась такой.

Жар ревности к другому, к другой, жар изумления перед смелостью стиха прожег оболочку, под которой таились чувства, скрытые для него самого. Страсть к поэту Цветаевой смешалась со страстью к Цветаевой-женщине. Появление третьего – живого Рильке – как спусковой крючок. В 1922-м с ума сходила она. Через четыре года с ума сойдет он.

Его письмо Марине 25 марта 1926 из Москвы:

«Наконец-то я с тобой… Я люблю тебя так сильно, так вполне, что становлюсь вещью в этом чувстве, как купающийся в бурю, и мне надо, чтобы оно подмывало меня, клало на бок, подвешивало за ноги вниз головою – я им спеленут, я становлюсь ребенком, первым и единственным, мира, явленного тобой и мной…

Ты такая прекрасная, такая сестра, такая сестра моя жизнь, ты прямо с неба спущена ко мне, ты впору последним крайностям души.

Ты моя и всегда была моею, и вся моя жизнь – тебе.

Я четвертый вечер сую в пальто кусок мглисто-слякотной, дымно-туманной ночной Праги, с мостом то вдали, то вдруг с тобой, перед самыми глазами, качу к кому-нибудь, повернувшемуся в деловой очереди или в памяти, и прерывающимся голосом посвящаю их в ту бездну ранящей лирики, Микеланджеловской раскидистости и Толстовской глухоты, которая называется Поэмой Конца…

…Сижу и читаю так, точно ты это видишь, и люблю тебя, и хочу, чтобы ты меня любила…

…Болезненно близко и преждевременно подступило к горлу то, что будет у нас и, кажется, скоро, потому что этим воздухом я дышу уже и сейчас. Mein grosstes Leben lebe ich mit dir.*

Сильнейшая любовь, на какую я способен, только часть моего чувства к тебе. Я уверен, что никого никогда еще так, но и это только часть…

Что ты страшно моя и не создана мною, вот имя моего чувства…

…Я люблю и не смогу не любить тебя долго, постоянно, всем небом, всем нашим вооруженьем, я не говорю, что целую тебя, только оттого, что они падут сами, лягут помимо моей воли, и оттого, что этих поцелуев я никогда не видал. Я боготворю тебя».

И в другом письме:

«Я мог и должен был скрыть от тебя до встречи, что никогда теперь не смогу разлюбить тебя, что ты мое единственное законное небо, и жена до того, до того законная, что в этом слове, от силы, в него нахлынувшей, начинает мне слышаться безумье».

Прорвавшуюся страсть больше не тормозит тот нравственный тормоз, на который прежде он так надеялся.

В этот миг – не тормозит. В следующий – тормозит. Поэтому в том же самом письме:

«Я ничего почти не говорил, и все стало известно Жене, главное же объем и неотменимость. И она стала нравственно расти на этом резком и горячем сквозняке, день за днем, до совершенной неузнаваемости. Какая ужасная боль это видеть и понимать и любить ее в этом росте и страданьи, не умея растолковать ей, что изнутри кругом поименованный тобой, я ее охватываю с не меньшей нежностью, чем сына, хотя и не знаю, где и как распределяется и сбывается во временах».

А раньше:

«Моя жена порывистый, нервный, избалованный человек. Бывает хороша собой, и очень редко в последнее время, когда у нее обострилось малокровье. В основе она хороший характер. Когда-нибудь в иксовом поколении и эта душа, как все, будет поэтом, вооруженным всем небом. Не низостью ли было бы бить ее врасплох, за то, и пользуясь тем, что она застигнута не вовремя и без оружья…

Но об этом ни слова больше. Ни тебе, ни кому другому…»

Он сам скажет больше. И именно Марине.

Спустя годы, Марина в письме к подруге опишет ситуацию так:

«Борис безумно рванулся ко мне, хотел приехать – я отвела: не хотела всеобщей катастрофы».

Но чего, как не катастроф, всю жизнь кликала? Не она ли писала Пастернаку: «не упорядоченность жизни, построенная на разуме, а мания»?

Нет, это не она с ним, а он с ней как-то странно договаривается о будущем. Измученный бесконечными сомнениями и вопросами, ехать к ней или не ехать, или ехать через год, или вовсе остановить переписку, он заговаривает ее, заговаривает себя:

«Тогда я попрошу твоей помощи. Ты должна будешь представить себе, как я читаю твои письма и что со мной при этом делается. Я перестану совершенно отвечать тебе, т. е. никогда не дам воли чувству. Т. е. буду видеть тебя во сне и ты об этом ничего не будешь знать. Год это мера, я буду соблюдать ее».

Человек намерен договориться с любящим и любимым отложить любовь на год. Поистине ребенок. Он объясняет свой интересный замысел работой: приедет к ней, свершив что-то или не успев свершить. Все так и не так. Все – правда и нет. Не вранье, а сложность внутренней жизни, включающей в себя прямо противоположное, перегорающее в тиглях души поэта.

Письма из России летят во Францию. Письма из Франции – в Россию и Швейцарию. Россия и Франция продолжают бурлить. Швейцария оставляет большие паузы. А может, кто-то третий тут лишний? Пастернак испытывает тревогу, которая – «где-то около Рильке. Оттуда ею поддувает. У меня смутное чувство, точно ты меня слегка от него отстраняешь. А так как я держал все вместе, в одной охапке, то это значит ты отдаляешься от меня…

Я готов это нести. Наше остается нашим. Я назвал это счастьем. Пускай оно будет горем».

Но эти паузы Швейцарии – они почти оскорбляют Францию. 23 мая Франция жалуется России:

«Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Бесплодное… Мне больно. Я не меньше его (в будущем), но – я моложе его. На много жизней…

О Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все так. Не залижи, – выжги рану!..

Люблю тебя. Ярмарка, ослиные таратайки, Рильке – все, все в тебя, в твою огромную реку… Я так скучаю по тебе, точно видела тебя только вчера».

Как это в ее духе! Рану, нанесенную одним, назначен выжечь другой – ибо любит во втором первого.

Синхронно, того же числа и месяца, в Москве сочиняется туманное письмо, которое грозит не залечить, а нанести новую рану:

«У меня к тебе просьба. Не разочаровывайся во мне раньше времени… не отворачивайся, что бы тебе ни показалось».

В чем дело? Чуткая Марина знает, в чем.

«Я бы не могла с тобой жить не из-за непонимания, а из-за понимания…

Верность, как самоборение, мне не нужна. Верность, как постоянство страсти, мне непонятна, чужда… Верность от восхищения… Это мне подошло.

Пойми меня: ненасытная исконная ненависть Психеи к Еве, от которой во мне нет ничего. А от Психеи – все. Психею – на Еву! Пойми водопадную высоту моего презрения…

Ревность? Я просто уступаю, как душа всегда уступает телу, особенно чужому – от честнейшего презрения, от неслыханной несоизмеримости».

Пастернаку недолго ждать этого открытого презрения. Пока же сослагательное наклонение Марины выдает скорее печаль, нежели страсть:

«Борис, Борис, как бы мы с тобой были счастливы – и в Москве, и в Веймаре, и в Праге, и на этом свете и особенно на том, который уже весь в нас…»

Финал письма – финал королевы:

«Родной, срывай сердце, наполненное мною. Не мучься. Живи. Не смущайся женой и сыном. Даю тебе полное отпущение от всех и вся».

Оборотом – это отпущение и себе. Это жест перенасыщенной сильными переживаниями женщины, для которых есть и другой объект.

Устал ли Пастернак от этой двойственности? Тройственности? В ответном послании он обещает Марине бог знает что, но в будущем. А в эту минуту вдруг – в силу той же дикой искренности:

«Мне что-то нужно сказать тебе о Жене. Я страшно по ней скучаю. В основе я люблю ее больше всего на свете. В разлуке я ее постоянно вижу такой, какою она была, пока нас не оформило браком… Твой Б.»