Когда, уже после смерти Сталина, Постановление 48-го года было вовсе отменено, Шостакович, со свойственным ему нервным юмором, позвонил Ростроповичу и Вишневской, чтобы шли к нему скорее пить водку за «великое историческое постановление» об отмене «великого исторического постановления».
– А как случилось, что он подписал письмо против Сахарова, когда на того начались гонения?
– Он не подписывал. Я-то знаю. Действительно, из «Правды» звонили – подписать. Марье Дмитриевне было велено сказать, что нет дома. Один раз – нет, два – нет, где он, на даче, сейчас пошлем машину на дачу. Дмитрий Дмитриевич говорит: давай уйдем из дома. И мы ушли и отсутствовали очень долго, по нашим понятиям, номер уже отправили в печать.
– Куда вы пошли?
– Сначала на Новый Арбат, смотрели «12 стульев», он не вынес, мы ушли с середины. Потом в «Повторный», там «Двое», где играла Вика Федорова, и какие-то кусочки из его Квинтета звучат… А на следующий день появилось письмо, где среди многих подпись Дмитрия Дмитриевича. Такой образ действий был системой. Так же было с Альфредом Шнитке. Это всех возмутило, Боннэр и других. Поди кому объясни. А сколько писем с ходатайствами о реабилитациях он написал!
– Зощенко говорил о нем как о человеке глубокого внутреннего конфликта: да, он искренний, открытый, но в то же время жесткий, едкий, умный, сильный, деспотичный, очень противоречивый, но только противоречия и рождают великого художника. Он был сложен в общежитии?
– Для меня нет. С разными людьми он был разный.
– А какой он был с вами?
– Нежный. А что касается внутреннего конфликта… Ко мне приходил режиссер: какой, мол, образ Ленинграда избрать, чтобы передать характер Дмитрия Дмитриевича. Я бы сказала, что не только Дмитрий Дмитриевич, но все мы жили на ветру, в Ленинграде бывают такие пронизывающие ветры, вроде и не сильные, но очень холодные. Жизнь на ветру и, соответственно этому, напряжение. Ленинград вообще формирует личность, ленинградцы – это определенный тип. Даже Путин – типично ленинградский человек, в смысле проявления эмоций. А Дмитрий Дмитриевич был еще петербургского воспитания, это предполагает вежливость, сдержанность, точность в поведении.
– Вы тоже ленинградка, а как в Москве оказались?
– В 42-м эвакуировали из блокадного Ленинграда. В 37-м посадили отца. Он занимался историей материальной культуры, этнограф и лингвист, работал в Археологическом музее, который входил в состав Русского музея. Мать – педагог, младше его, когда-то его ученица, она умерла через год после того, как его забрали, так это ее потрясло. Ей было 28 лет. Мне 3 года. Отца выпустили и реабилитировали после войны. Но миллионы, которые пошли на нары или под пулю, – у всех родители, жены, дети, значит, надо умножить на четыре. И когда они возвращались, очень редко могла восстановиться прежняя жизнь. В моем классе благополучных девочек, которые имели папу-маму, отдельную квартиру, нормальную жизнь, было раз-два и обчелся. У остальных или на фронте отец погиб, или сидел. Между собой мы не говорили об этом, не принято было. Моя одноклассница Лена Шаламова, дочка Варлама Шаламова, жила у тетки, в Чистом переулке, в коммунальной квартире. Ее родители вернулись, мать из одного лагеря, отец из другого. Они не стали жить вместе, и Лена так и осталась у тетки. И мой отец вернулся, и оказалось, что у него уже есть жена, вольнонаемная медсестра, у которой дочка от первого брака, муж погиб на фронте, и он меня не взял – некуда взять, у него было поражение в правах, он не мог жить в больших городах…
– Дмитрий Дмитриевич расспрашивал про вашу жизнь?
– Он знал. В общих чертах.
Вокруг самого Шостаковича сжималось кольцо. Когда после изъятия из репертуара оперы «Леди Макбет», балетов «Золотой век», «Болт» и «Светлый ручей» на него наклеили ярлык «врага народа», до физической расправы оставался один шаг. Тесть был отправлен в лагерь под Караганду. Арестован муж старшей сестры Марии, барон Всеволод Фредерикс. Мария выслана в Среднюю Азию. Компроматом была связь с эмигрантами: сестра матери выехала на Запад в 23-м и состояла в переписке с родней.
Адриан Пиотровский, возглавлявший «Ленфильм», вызвал Шостаковича к себе и предложил написать о взаимоотношениях с арестованным маршалом Тухачевским. Дело было в субботу. «Самым страшным было то, – признавался Шостакович, – что надо еще было прожить воскресенье. Явившись в понедельник, он увидел заплаканную секретаршу: Пиотровского взяли. А 13 июня 1937 года в прессе появилось сообщение о расстреле Тухачевского, с которым Шостакович дружил.
– Вы себя считаете счастливой женщиной?
– Пока он был жив – да, конечно. Очень. Он все брал на себя.
– Есть другая версия: что он был как ребенок.
– Нет. Он определял нашу жизнь – куда пойдем, куда поедем, что будем делать. Чтобы я пошла туда, сделала то или это.
– Как он к вам относился? Как к другу, как к младшей?
– Как к части самого себя.
– То есть это был очень близкий союз?
– Я думаю, что да. Была такая твердая основа. Фундамент крепкий. Что бы ни случалось, мы знали, что стоим твердо. Надежность во взаимоотношениях. И радостей было много.
– Музыку свою он показывал вам, когда заканчивал?
– Он проигрывал для себя. Меня звал послушать: «как у меня получилось».
Закончив потрясающий Восьмой квартет, он, в своей характерной мрачно-иронической манере, сообщил другу: «…написал никому не нужный и идейно порочный квартет. Я размышлял о том, что если я когда-нибудь помру, то вряд ли кто напишет произведение, посвященное моей памяти. Поэтому я сам решил написать таковое. Можно было бы на обложке так и написать: “Посвящается памяти автора этого квартета”… Псевдотрагедийность этого квартета такова, что я, сочиняя его, вылил столько слез, сколько выливается мочи после полудюжины пива».
Вообразите: сочинитель сочиняет реквием самому себе!
Официальное посвящение – «Памяти жертв фашизма и войны».
– А мне посвящена сюита на стихи Микеланджело. На самом деле это ужасно, когда в последней части – две эпитафии, и одна из них – мне. Вот он сидит, живой, теплый человек – и такое пишет (голос дрогнул) .
– Он назвал темы сюиты: Мудрость, Любовь, Творчество, Смерть, Бессмертие. Он вам это сыграл?
– Сыграл. И посвящение показал.
– Как вы прореагировали?
– Я поблагодарила.
– Я понимаю, а внутри?
– Я испугалась (долгая пауза) .
– Я думала об одном, редко встречающемся качестве – сарказме в музыке. Откуда это у Шостаковича?
– Митя с молодости очень любил Гоголя, Салтыкова-Щедрина, Зощенко, это первое. А второе… Я была однажды в квартире Ладо Гудиашвили, его вдова, которая когда-то служила ему натурщицей, показывала рисунки, закрытые тканью, сказав, что никому их не показывает. Тогда, когда были «исторические постановления», кампания ведь шла по всей стране, и Гудиашвили тоже ходил на эти собрания-заседания. А вернувшись домой, давал себе волю в сатирических рисунках. Например, лежит прекрасная женщина, и по ней ползают человечки с ножами: уничтожают красоту. От жуткого раздражения все. И Дмитрий Дмитриевич сочинял «Антиформалистический раек» в стол, душу отвести, он же не думал, что это когда-нибудь станет исполняться.
Персонажи «Райка», где высмеяны все партийные бонзы – Единицын, Двойкин, Тройкин. Цитата из любимой Сталиным «Сулико» не оставляет сомнений в адресе пародии.
Во введении к партитуре упомянут Опостылов, под которым выведен один из бессовестных гонителей Шостаковича, музыковед-аппаратчик (сегодня сказали бы: политтехнолог) Павел Апостолов.
Музыка и жизнь сходятся – как фарс и как драма.
21 июня 1969 в Малом зале консерватории – общественное прослушивание необыкновенной Четырнадцатой симфонии. Шостакович, уже очень нездоровый, неожиданно выходит на сцену, чтобы предварить исполнение несколькими словами. В том числе цитатой из Островского, прозвучавшей так: «Жизнь дается нам только один раз, а значит прожить ее нужно честно и достойно во всех отношениях и никогда не делать того, чего пришлось бы стыдиться». Биограф Шостаковича описывает дальнейшее: «Во время этого выступления в зрительном зале неожиданно возник шум: бледный как мел человек покинул зал… И когда в последней части прозвучали слова “Всевластна смерть. Она на страже…”, в коридоре консерватории лежали уже лишь останки человека, который за полчаса до того, собрав последние силы, сумел выйти из зала. Это был Павел Апостолов».
– Как уходил Дмитрий Дмитриевич?
– Он болел много лет, не могли найти источник болезни. Говорили, что-то вроде хронического полиомиэлита. Клали в больницу. Пичкали витаминами, заставляли заниматься физкультурой. Полгода пройдет – опять. Слабела правая рука, правая нога. Дмитрий Дмитриевич очень страдал, что не может играть на рояле. Когда на него смотрели, нервничал, двигался хуже. Два инфаркта. Потом рак. Опухоль была в средостении, ее не смогли увидеть. Какое-то время я давала ему лекарство на корнях аконита, посоветовал Солженицын, в Киргизии делали настойку, и я попросила Айтматова привезти. Это не вылечивает, видимо, но останавливает развитие опухоли. Известный рентгенолог Тагер посмотрел томограммы и сказал, что все хорошо, ничего нет, я перестала давать лекарство, а очень скоро врачи собрались и сказали: ах, уже ничего нельзя сделать. Он был дома, потом в больнице. Когда сказали, что все плохо, я попросила выписать нас. Потом ему стало плохо, его опять увезли.
– И как вы?
– Что я? Я осталась.
Из воспоминаний друга: «К телефону подошла Ирина Антоновна… она говорила со мной как-то отрешенно, стертым звуком, без интонаций…»
– Когда его не стало, я решила, что, пожалуй, буду жить так, как будто он есть, как будто нас двое, и я должна максимально разбираться, как для него лучше во всех ситуациях. Лучше в музыке, поскольку это главное для него. Будь он жив, он сам бы разбирался. А так мне пришлось.