– Опять суете нос не в свое дело? – рыкнул исправник на смутившегося Феликса Яновича.
– Касьян Петрович, зачем вы так? – Петр Осипович устало потер лоб ладонью. – Феликс Янович – старый знакомый Бурляка. Уверен, он просто хотел убедиться, что с мальчишкой все в порядке.
В первый момент Колбовский слегка опешил – слишком непривычно было видеть лукавство со стороны Кутилина, да еще столь натурально разыгранное. Но он тут же нашелся и, кашлянув, сказал.
– Да, собственно, просто хотел взглянуть…
– Вы в своем уме?! – Касьян Петрович разошелся еще больше. – Этот человек обвиняется в убийстве! А вы тут – просто взглянуть?!
– Позвольте, – Колбовский, наконец, окончательно взял себя в руки. – Вы как исправник имеете право отказать в этом. Но беспокоится о чьей-либо судьбе – мое человеческое право, которое вы не можете отрицать.
Касьян Петрович уже раскрыл рот, чтобы рявкнуть, но, поймав нахмуренный взгляд Кутилина, лишь раздраженно махнул рукой.
– Вот, можете, полюбоваться – он-то в полном порядке. Но ненадолго. Потому что если будет по-прежнему отрицать свою вину…
– А это уже моя забота, Касьян Петрович, – вежливо вклинился Кутилин.
Феликс Янович тем временем разглядывал Бурляка. Тот был похож на утопленника, выуженного из воды в последний момент: бледный, с синюшным лицом и стеклянными глазами.
– А вы позволите… переговорить с ним? – обратился он в пустоту между Кутилиным и Коневым. – Клянусь, что это исключительно в интересах следствия!
– В интересах следствия будет, если вы исчезнете! – снова взъярился Конев.
Феликс Янович понял, что несколько поторопился, и поспешил покинуть участок.
Он, конечно, же встретился с Бурляком, но уже позже. Вечером Петр Осипович сам привел его в уездную тюрьму к незадачливому поэту, попеняв по дороге на излишнюю прямоту.
– Ну, зачем же вы, Феликс Янович, сразу на рожон лезете? Знаете же, что Конев вас на дух не переносит. Вы бы тихонько ко мне пришли, спросили. А то сейчас опять шум поднимется… Касьян Петрович и мне-то палки в колеса ставит. Еще настрочит куда не надо, что я тайны следствия разглашаю.
– Да, простите меня, – сконфуженно каялся Колбовский. – Но душа не на месте. Честно скажу, переживаю за этого юношу.
– Понимаю, – вздыхал Кутилин.– Но вы ему вряд ли поможете.
Бурляк сидел в тесной душной камере – ровно такой же, как и прочие три камеры подследственного отделения. Как правило, занята была только одна из них – серьезные преступления в Коломне случались не часто. Егор встретил Колбовского совершенно равнодушным взглядом.
– Егор Мартынович, как вы? – тихо спросил Феликс Янович, присаживаясь рядом на край койки, где лежал тоненький дурно пахнущий тюфяк.
– Хуже не бывает, – равнодушно ответил тот.
– Зачем вы бежали? – сочувственно спросил Колбовский. – Вы же невиновны!
– Вы так думаете? – Бурляк повернул голову, и на его лице впервые проступило что-то живое и узнаваемое. – Верите, что я не виновен?
– Конечно, – спокойно ответил Феликс Янович.
Бурляк сглотнул.
– Думал, здесь уже все почитают меня убийцей. Потому и убег.
– Это был очень необдуманный поступок, – вздохнул Колбовский. – Знаете, люди иногда пишут необдуманные письма. Они пытаются излить через буквы свою обиду или боль… Пишут, потому что бумага все терпит. И отправляют. А спустя несколько дней прибегают на почту и спрашивают – можно ли вернуть письмо? Потому что время остудило обиду, и написанные слова хочется взять назад… Как горячие угли. Почему-то многим кажется, что если они захотят – почта прокрутит все вспять и отдаст им конверт.
– И они оказываются разочарованы, верно? – вздохнул Бурляк. – Вы им говорите, что вернуть письмо уже нельзя?
– Да, увы, – Феликс Янович кивнул. – Сказанные слова легче взять назад, чем написанные.
– А зачем вы мне это рассказываете? – Егор подозрительно прищурил глаза.
– Потому что есть вещи, которые написаны вашей рукой. И они сейчас могут сослужить вам как хорошую, так и очень скверную службу, – сказал Феликс Янович. – Например, ваши стихи.
– Мои стихи? – угрюмо спросил Бурляк. – При чем здесь они?
– Вы давно пишите? – вместо ответа задал новый вопрос Колбовский. – Полагаю, вы показывали стихи Аглае Афанасьевне?
Бурляк помолчал. Его глаза внезапно стали грустными, а голос тихим и ровным, как течение ленивой Москвы-реки.
– Я никогда не был талантлив, – вздохнул он. – По-настоящему, талантлив. Но не мог не писать. Я читал только ей. И кое-что она даже хвалила, хотя ее вкус был очень взыскательный. Но вот это последнее…я знал, что это прорыв! Знал! И она… Сказала, что я впервые смог подобрать такие слова, что сердце затрепетало.
– Да, это фраза в ее духе, – задумчиво протянул Феликс Янович. – А как стихотворение могло попасть к Муравьеву?
– Я оставил его у Аглаи Афанасьевны, – вздохнул Бурляк, – Забыл листок, когда приносил почитать ей. Видать, он увидел и списал…
Они оба замолчали.
– А могу я посмотреть другие ваши стихи? – наконец, спросил Феликс Янович.
– К чему вам? – Бурляк удивленно глянул на него.
– Я уже сказал. Написанные строки весят часто гораздо больше, чем кажется.
– Вы можете попросить мою мать, – помолчав, ответил Бурляк. – Она даст вам тетради.
– И еще один вопрос, – поспешно сказал Колбовский. – Я почти уверен, что знаю ответ. Но мне надо убедиться… Скажите, Аглая Афанасьевна ведь хранила всю свою переписку?
– Разумеется, – кивнул Бурляк. – Письма она ценила куда больше, чем те побрякушки, которые у нее стащили. Они всегда лежали в ее личном комоде, в спальне. Она мне показывала иногда…
– Так я и думал, – кивнул Феликс Янович.
*
Следующие сутки после беседы с Бурляком выдались для Феликса Яновича очень хлопотными. Во-первых, еще накануне он договорился с Петром Осиповичем, что тот под официальным предлогом изымет все переписку Агафьи Афанасьевны и позволит начальнику почты ознакомиться с ней. Во-вторых, пришлось встать утром как можно раньше, чтобы до службы навестить дом Бурляка и побеседовать с матерью Егора. Ранние подъемы всегда давались Колбовскому с трудом, а последнее время – тем паче. Авдотья еще не пришла, и поэтому на завтрак пришлось довольствоваться стаканом вчерашнего холодного чая, в который Феликс Янович добавил несколько ложек клубничного варенья, дабы подсластить подъем в такую рань. Это мало помогло, поскольку утро выдалось туманным и сырым – май был обманчив на тепло. Пока Колбовский добирался до слободки, где жили Бурляки, его мундир стал влажным, а сам начальник почты озяб до костей. По дороге ему встречались рабочие, которые напившись утреннего, подчас пустого чая, шли зарабатывать свою копейку. Кое-кто направлялся на пристань – загружать баржи, кто-то – выделывать кожи на кожевенный завод, кто-то – на маслобойку. Некоторые окидывали фигуру Колбовского недобрым или настороженным взглядом, но большинство смотрело совершенно равнодушно.
Дом Бурляков – приземистый, одноэтажный – был окружен ровным, но некрашенным забором, за которым, чуя приближение незнакомца, забрехал дворовый пес. Феликс Янович не пошел на крыльцо, а как здесь было принято негромко стукнул в окошко.
Мать Бурляка – широколицая тихая женщина с заплаканными глазами – молча выслушала его и ушла в дом. Ожидая у ворот, за которыми по-прежнему недовольно ворчал пес, Феликс Янович чувствовал себя здесь, со своей странной просьбой таким же неуместным, каким всегда ощущал себя на многолюдных празднествах вроде именин городского головы. Там он казался себе письмом, пришедшим не по адресу. Здесь же, перед убитой горем женщиной, для которой поэзия была лишь баловством, доведшем сына до греха, Феликс Янович чувствовал себя так, словно писал текст соболезнования на рождественской открытке.
Мать Егора довольно скоро вернулась, избавив его от мучительных раздумий.
– Вот, – сказала она, протягивая ему обычную, хоть и порядком загрязнившуюся уже ученическую тетрадь. – Егорка здесь писал. Заберите, а то отец все равно сожжет.
– Спасибо, – смущенно отозвался Феликс Янович, бережно принимая тетрадь.
Мать Бурляка, не говоря больше ни слова, уже повернулась, чтобы скрыться за воротами. Но Феликс Янович не мог так отпустить ее.
– Погодите, пожалуйста!
Она остановилась и также молча глянула на него – вопросительно, но без особого интереса. Тревогу выдавала лишь рука, нервно сжимающая концы платка, завязанного на голове.
– Я хотел сказать, – как всегда в такие моменты нужные слова рассыпались словно горох из дырявого кармана. – Я просто хочу, чтобы вы знали. Ваш сын – не убийца!
– Знаю, – коротко и сухо ответил она, и рука отпустила концы плата. – Но кто ж поверит-то?!
И отвернувшись, скрылась за воротами.
*
Тетрадь Егора Бурляка, спрятанная под мундир, жгла Колбовского всю дорогу до почтового отделения. Феликс Янович решил, что пролистает ее вместо утренних газет. Однако жизнь в таких случаях часто делает кульбиты почище иного циркача. Как только Колбовский переступил порог почты, как ему навстречу шагнула Аполлинария Григорьевна – с бледным лицом и губами, превратившимися в напряженную нить.
– Они устроились здесь как у себя в участке! Никого не пускают! Требуют вас! А вы… где вы ходите?!
Феликс Иванович настолько растерялся от подобного напора, что не сразу смог вытащить часы – цепочка зацепилась за пуговицу мундира и чуть не порвалась. Стрелки потускневшего, но верного циферблата показывали без пяти восемь утра.
– Но я даже не опоздал! – пробормотал он.
– Вам давно стоило завести привычку приходить раньше! – безапелляционно заявила Аполлинария Григорьевна.
Ее тон был настолько безукоризненно холоден и ровен – как каменная стена без единой трещины, что возражать не имело смысла. Феликс Янович уже знал по опыту, что за эту стену невозможно пробиться.
Все еще ничего не понимая, Колбовский прошел в кабинет. Здесь причины гнева телеграфистки стали более ясны. На рабочем кресле Феликса Яновича расположился бодрый и настороженный как пес, взявший след, исправник Конев. А вдоль стен, натыкаясь друг на друга из-за скромных размеров кабинета, ходили двое полицейских.