В апартаментах Муравьева было все, кроме этого самого уюта. Но зато повсюду виднелись явные следы творческих мук – исписанные салфетки, скомканные листки бумаги, пятна чернил и вина. На столе стояла хрустальная пепельница, полная окурков. На изящном трехногом столике у входной двери кипой лежали свежие газеты и журналы. Феликс Янович отметил, что, похоже, Муравьев не особо интересуется новостями – пресса была не читана дня за три.
Наконец, появился сам поэт – закутанный в бархатный лиловый халат, с влажными зачесанными назад волосами.
– Прошу простить, что не сразу вас встретил, – радушно сказал он. – Нужно было привести себя в порядок. Всю ночь пытался писать. Но, знаете, до сих пор не могу прийти в себя…
Углы его губ горестно опустились. Феликс Янович вежливо вздохнул.
– Прошу садитесь, – Муравьев указал на одно из кресел – единственное, свободное от бумаги и каких-либо вещей.
– Спасибо, – Феликс Янович воспользовался приглашением. – Это я должен просить прощения за такой ранний визит.
– Предполагаю, для этого есть веская причина? – хозяин расположился на диване напротив и вопрошающе приподнял бровь.
Феликс Янович решил не юлить, а сразу брать быка за рога.
– Мне известно про историю со стихотворением Егора Бурляка, – сказал он, глядя спокойно и прямо на бледного поэта. – Аглая Афанасьевна написала мне об этом. Она пребывала в смятении и пыталась понять, как ей поступить. Разумеется, ей не хотелось порочить вас. Но она не могла и оставить этот случай без внимания. Аглая Афанасьевна знала, что это маленькая победа имеет огромный смысл для Егора Бурляка.
Феликс Янович замолчал, наблюдая за собеседником. Надо отдать должное выдержке Муравьева – спокойное утомление ни на секунду не сошло с его лица.
– И чего же вы хотите? – только и спросил он, когда пауза начала затягиваться. – Денег за свое молчание?
– В первую очередь, хочу ответа на вопрос, – Феликс Янович откинулся на спинку кресла и постарался придать себе расслабленный вид. – Зачем вам это понадобилось? Вы – известны, талантливы, богаты. Что вам дает одно-единственное стихотворение?
Странное дело – на какой-то миг Феликсу Яновичу показалось, что Муравьев словно бы вздохнул с облегчением. Но чем было вызвано это облегчение? Колбовский не успел это обдумать.
Поэт поднялся на ноги и прошелся по комнате, заснув руки в карманы халата. На Колбовского он не глядел, но довольно отчетливо бормотал.
– Она хотела, чтобы мы сошлись. Уверяла, что мало кто понимает людей так, как вы… Может, и правда… Или это безнадежно? А какой выбор? Кому я могу доверять? Точно не Павлуше… И не этой, – поэт издал нервный смешок.
Наконец, приняв решение, он обернулся к Колбовскому. Его лицо казалось еще более усталым, чем пять минут назад – тени под глазами стали густо-синими, обозначились невидимые ранее морщины вокруг глаз и рта. Феликс Янович внезапно подумал, что Муравьев уже далеко не так молод, как ему раньше казалось.
– Скажите, вы когда-нибудь писали стихи? – неожиданно спросил поэт. – Или, может, рассказы? Или пьесы?
– В юности, думаю, все пробуют себя на этом поприще, – чуть помедлив, отозвался Колбовский. – Но я довольно быстро кончил эти попытки.
– Вот как? А почему? – в голосе Муравьева прорезался искренний интерес.
Колбовский вздохнул. В его планы не входила откровенность с человеком, который не вызывал у него особых симпатий. Но кривить душой сейчас тоже не хотелось – момент был слишком тонкий.
– Я не обнаружил в себе таланта, – честно сказала он. – И предпочел остаться хорошим читателем, чем пытаться стать посредственным литератором.
– Вот как! – Муравьев посмотрел на него в упор. – Знаете, а это мужественное решение.
– Не уверен, – пожал плечами Колбовский. – Возможно, более мужественным было бы делать попытки снова и снова. Не всем талант дается от рождения. Некоторые взращивают и пестуют его. Во всяком случае, я слышал, что так бывает.
– Да, я как раз из таких… взрощенных, – усмехнулся Муравьев. – Я не родился гением. Но всегда мечтал стать им. Я не оставлял попыток. Даже, когда папаша засунул меня в кадетский корпус. Даже когда там палками пытались выбить из меня всю эту дурь!
– Да, это мне знакомо, – медленно и тихо сказал Колбовский, – Попытки выбить дурь… Военная служба как единственное достойное признание.
Глаза Муравьева вспыхнули. Внезапно он кинулся к Колбовскому, мгновенно опустился на ковер рядом с креслом и схватил собеседника за руку. От такой внезапности Феликс Янович вздрогнул. Лицо поэта пошло розовыми пятнами, он смотрел на Колбовского с жадным ожиданием, которое граничило с мольбой.
– Значит, вы тоже проходили это? Эти попытки усмирить вашу натуру?! – его пальцы сжимали руку собеседника, словно пальцы утопающего. – Вы знаете, как это?!
– Да, знаю, – Колбовский ответил, глядя тому в глаза. – Возможно, в не той мере, как вы. Потому что свои попытки писать я бросил раньше. Но меня тоже пытались направить по совершенно чуждой мне стезе. Но.. позвольте сказать, что это совсем не редкий опыт. Боюсь, что в нашем обществе это скорее обычный порядок вещей. Мало кто может себе позволить свободный выбор судьбы. Все мы связаны разного рода обязательствами и ограничениями.
– О, кому-то этот свободный выбор совсем не нужен! – поэт покачал головой. – Но вы меня поймете. Она была права.
Он отпустил руку Колбовского, но остался сидеть на полу, у ног начальника почты. Вытер рукавом халата влажный от испарины лоб и продолжил.
– Отец настоял на военной карьере. Но я не выдержал. Я сбежал из этого ада через несколько месяцев. И папаша отрекся от меня.
– А мать?
– Ее уже не было, – Муравьев продолжал говорить, глядя мимо Колбовского, – Потом я служил письмоводителем, гувернером, младшим редактором… Но продолжал верить, что мое призвание – это литература. Тогда я очень увлекся театром и пробовал писать пьесы. И однажды… мне показалось, что я, наконец, создал что-то стоящее…
Муравьев продолжал говорить, и Колбовский слушал его, прикрыв глаза. Он отлично представлял себе жизнь этого юноши в столице – тесная, душная комната на верхнем этаже дешевого доходного дома, студенческие трактиры, постоянная экономия на свете и дровах. Сам Колбовский в такие же годы, когда хотел ночью почитать, выходил на улицу и читал в свете фонаря – чтобы экономить керосин. Днем же читать было некогда – служба занимала все светлое время суток, что зимой, что летом. Муравьев же не просто читал, но писал. Свою последнюю пьесу «Зимний сон» он дал прочитать нескольким знакомым, чей литературный вкус высоко ценил. И почти все они, отметив некоторую подражательность вещи, поздравили его с успехом. «Зимний сон» был зрелым драматическим произведением, превосходящим многое из того, что ставилось на сценах столичных театров. В нем была социальная острота, выпуклость характеров, неожиданная развязка. После таких отзывов Муравьев рискнул и отправил свою пьесу знаменитому литератору и драматургу Н-ву с просьбой об отзыве и содействии в постановке. Всего лишь через неделю пришел ответ. Н-в сообщал, что пьесу прочел, но счел ее скучной банальщиной, да еще и со скверными диалогами. А потому давал дружеский совет автору не тратить более времени на драматургию, а найти себе более благодарное занятие. Этот удар сокрушил самолюбие начинающего автора.
– Я тогда впервые пропил все деньги, отложенные на квартиру и дрова, и следующие несколько месяцев жил в долг, – рассказывал Муравьев. – Приятели из жалости пытались развлечь меня, вытащить на очередную пирушку. Но я стал сычом. Я клял себя за самоуверенность и клялся, что никогда больше не прикоснусь к перу, кроме как по служебной надобности. И почти год я держался… Даже потихоньку начал смирятся со своей заурядностью. Мне казалось, что худшее я уже пережил. Но я очень ошибался…
Через год после злополучного письма Н-ва, Муравьев устроился секретарем в крупный литературный журнал. Решил, что если не вышло самому творить, то можно во всяком случае быть в тени гениев, наслаждаясь уже самой близостью к миру литературы. Буквально через месяц начала его службы, Муравьеву попалась в руки рецензия одного театрального критика на премьеру спектакля «Полночное видение». Поначалу он лишь равнодушно пробежал ее глазами, но какие-то детали, упомянутые в статье, привлекли внимание Муравьева. Когда в следующий раз критик появился в редакции, Алексей Васильевич завел с ним беседу и без труда расспросил про содержание пьесы. И чем больше рассказывал критик, тем вернее было то, что «Полночное видение» – это всего лишь немного видоизмененный «Зимний сон».
– Представьте себе, что я почувствовал тогда, – в голосе Муравьева чувствовалась ярость. – Поначалу я, конечно, не мог поверить. Но я выкроил деньги и купил билет на галерку. И я убедился – это была моя драма! Мой «Зимний сон»!. Разумеется, его немного переиначили, изменили имена персонажей и место действия. Чуть поменяли порядок сцен. Но все остальное осталось как было – даже моя оригинальная развязка!
– Это ужасно, – искренне сказал Колбовский, пытаясь представить, как он пережил бы подобное потрясение.
Поначалу Муравьев метался в поисках справедливости, но повсюду утыкался в стену. Даже те друзья, которые верили и сопереживали ему, лишь пожимали плечами – дело выглядело совсем безнадежным.
– Уже позже я узнал, что это дело было поставлено на поток, – рассказывал Муравьев. – На-в имел целую армию голодающих писак, которые перекраивали для него пьесы начинающих и безвестных авторов. Как правило, брали работы тех, кто жил в провинции. У этих бедолаг почти не было случая когда-либо узнать, что их пьеса получила новую жизнь. Но «Зимний сон», видимо, так понравился этому мерзавцу, что он решил рискнуть. А с другой стороны – не слишком-то и рисковал. Он знал, что, даже если я подниму шум, то у меня нет никакой возможности доказать свое авторство.
– Но, позвольте.. а ваша рукопись? Разве это не доказательство? – удивленно спросил Колбовский.