Смертельная поэзия — страница 22 из 26

А подобное признание было почти неприличным для любой дамы светского общества, а тем паче – для супруги городского головы.

Эти дни были особенно мучительными для Феликса Яновича, несмотря на полное оправдание и возвращение на службу. Во-первых, он чувствовал, что прежняя тихая жизнь осталась в безвозвратном прошлом. К его скромной персоне было обращено в разы больше внимания, чем когда-либо было для Колбовского приятно. После второго служебного дня Феликсу Яновичу уже начало мерещиться, что от многочисленных сочувственных и любопытных взглядов его кожа начинает зудеть так, словно он вывалялся в зарослях крапивы. Колбовский даже малодушно подумывал о больничном бюллетене, чтобы посидеть несколько дней в одиночестве и тишине. Но ледяное презрение Аполлинарии Григорьевны, которая не могла ему простить даже вынужденного отсутствия из-за ареста, делало перспективу отдыха безрадостной.

Временный заместитель коломенского почтмейстера Красноперов, прощаясь с ним, пожал руку и от души сказал.

– А вы, господин Колбовский, очень великодушный человек.

На вопрос – на каком же основании сделан такой вывод, без обиняков пояснил.

– Вы до сих не уволили эту особу! Право, не понимаю, как вам хватило на это сил!

В ответ Феликс Янович смог пробормотать лишь что-то невразумительное, поскольку распространяться о праве человека на самовыражение в данной ситуации было явно излишним.

И теперь Колбовский чувствовал, что его душа каждый день перемалывается между двух жерновов. С одной стороны, Аполлинария Григорьевна, встречала его студеными как январский ветер взглядами, а ее красноречивое молчание было еще более выразительным, чем любые речи. С другой стороны, все дамы Коломны, с которыми начальнику почты приходилось сталкиваться, спешили сообщить, что никогда не сомневались в его невиновности. Мужчины говорили обычно тоже самое, но чуть менее красочно, за исключением господина Чусова, которые славился красноречием еще большим, чем его супруга.

Это утешало бы его самолюбие, не будь поток этих слов слишком уж обильным и красочным для того, чтобы звучать искренне. Феликс Янович обычно тонко чувствовал фальшь, и ему становилось неловко за окружающих. Способность испытывать стыд за чужую ложь была еще одной мучительной чертой его характера – совершенно непостижимый для того же Кутилина. Тот над чужими слабостями лишь потешался, признавая право других высмеивать его собственные огрехи.

От постоянного душевного смятения Колбовского спасали лишь долгие одинокие прогулки. Однако как назло погода испортилась: наступила неделя затяжных дождей – мелких и нудных как речи стряпчих. Вечерние прогулки утратили очарование, потому что мокнуть у реки было ничуть не приятнее, чем мокнуть на городских улицах.

Поэтому Феликсу Яновичу оставалось пить шоколад у камина в своей крошечной гостиной и по-прежнему ломать голову – как же так все вышло?

Как ни странно, от этих ежедневных пыток безответными вопросами, его избавила Аполлинария Григорьевна.

В то утро Феликс Янович так увлекся чтением свежих газет, что даже не услышал, как телеграфистка вошла в кабинет, неся ему традиционную чашку горячего, но не крепкого, и конечно же не сладкого чая. Начальник почты задумчиво изучал криминальную хронику, где уже во всех красках живописали трагедию в Коломне. Причем, некоторые журналисты отчетливо больше сочувствия высказывали убийце – «погибшему для литературы и жизни одаренному юноше» – чем его безвестной жертве.

– Какая же мерзость! – Феликс Янович не удержался от суждения вслух, прочитав очередные пассажи на тему – так ли уж виноват Павел Струев?

Начальник почты был уверен, что его никто не слышит, поэтому вздрогнул, когда раздался спокойный голос Аполлинарии Григорьевны.

– Не соглашусь с вами. Попытки оправдать человека, который не похож на убийцу, очень понятны. Они идут от самой нашей природы. Никто не хочет верить, что преступником может оказаться такой же обычный человек как он сам. Поскольку тогда придется допустить, что в каждом из нас сокрыт корень зла. Мало у кого хватает мужества признать, что так оно и есть.

От неожиданности Феликс Янович опешил и не сразу нашелся, что сказать. Суждение Аполлинарии Григорьевны во многом отражало его собственные мысли, однако он не был уверен, что верно понял ее.

Так вы считаете, что преступником может стать любой? – осторожно уточнил Колбовский.

– Разумеется, – спокойно ответила телеграфистка. – Нет исключений. И чем меньше человек обременяет себя долгом и трудом, тем слабее его дух перед соблазнами.

И с видом человека, изрекшего непреклонную истину, она покинула кабинет начальника.

*

Когда Колбовский пришел в кабинет судебного следователя, тот, насвистывая, как раз раскладывал пасьянс прямо на служебном столе, заваленном бумагами. Кутилин охотно подхватил тему странности поступка Струева.

– Молодой идиот разрушил свою судьбу на пустом месте, – не без жалости заключил Петр Осипович, выкладывая на столе карты. – Нет, теперь вы, Феликс Янович, не убедите меня, что поэзия – это душеспасительное занятие! Посмотрите, что она сделала с этим мальчишкой! Попросту свела с ума.

– В некоторых случаях и молитва не является душеспасительным занятием, – кротко заметил Феликс Янович, внимательно наблюдая за движением рук Кутилина. – Готов поспорить, ваш пасьянс нынче не сойдется.

– Это почему ещё? – Петр Осипович глянул на него с подозрением.

– Просто предчувствие, – Колбовский развел руками.

– Вечно вы предчувствуете какие-нибудь неприятности, – вздохнул Кутилин. – Хоть бы раз предсказали что-то хорошее.

Колбовский промолчал. Пасьянс, действительно, не сошелся, и Кутилин с досадой смахнул карты со стола.

– Черти что такое, – буркнул он.

Феликс Янович еле удержался от улыбки, памятую о собственных слабостях, вроде коробочки леденцов, которая и сейчас предусмотрительно лежала в кармане мундира. Правда, самого начальника почты почти никогда не мучили суеверия. И он искренне недоумевал, глядя, как Петр Осипович, полагая себя человеком православным, при этом подвержден верованиям самого разного толка. Так, карточный расклад был не только успокоением души судебного следователя, но и невольной, суеверной проверкой всех новых версий. Кутилин не говорил об этом никому, но Феликс Янович давно догадался сам: время пасьянса и смена настроения Петра Осиповича, начинавшиеся сомнения и душевные метания, говорили сами за себя.

Вот и сейчас. Кутилин погрузился в унылые рассуждения о том, не упустил ли он чего-то при допросе свидетелей. Возможно, у юноши были сообщники, и он на деле намеревался продать им колье? Но Феликс Янович решительно пресек этот потом мыслей.

– Если хотите сделать еще что-то для ясности картины, то оставьте в покое колье. Я бы рекомендовал кое-что другое.

И как во всех случаях, когда пасьянс не сходился, Кутилин, нехотя, но начал слушать.

*

Объявление о новом поэтическом вечере господина Муравьева было воспринято коломенским обществом неоднозначно. С одной стороны, репутация поэта теперь вызывала сомнения. С другой, как справедливо заметила Олимпиада Гавриловна, репутация любого известного литератора неизбежно в какой-то момент становилась сомнительной.

Господин Муравьев, видимо, отчаянно скучал и искал хоть какого-то общества. Ничем другим его согласие на публичные чтения в данных обстоятельствах объяснить было нельзя.

Большинство коломчан вели себя ровно таким образом, каким ведут себя в деликатных обстоятельствах приличные люди. До последнего дня они выражали умеренное возмущение самой идей проводить поэтический вечер в гнетущей атмосфере. И, разумеется, отрицали возможность своего присутствия на подобном мероприятии. Но, почти незаметным образом, в назначенную дату оказалось, что дома находиться томительно и невыносимо, на улице дождь, мигрень не отпускает третий день подряд, а, значит, душа требует утешения. И, в конце концов, современный мир настолько циничен, что стоит ли хранить старомодные предубеждения? Если сам господин Муравьев считает допустимым читать стихи прилюдно всего пару месяцев спустя гибели невесты – то не оставить ли этот выбор его совести? А мы – мы всего лишь любители поэзии, скромные провинциалы, которым не так часто доводиться наслаждаться визитами знаменитостей. Цепь этих рассуждений привела к тому, что означенным вечером дом Олимпиады Гавриловны был полон, бутерброды с осетриной не залеживались, а лакеи едва успевали откупоривать бутылки с шампанским.

Погода, между тем, налаживалась, и вечер был снова по-летнему теплым. Поэтому выступление решили проводить на обширной веранде, выходящей в сад. Стулья пришлось поставить чуть теснее, чем в гостиной, но никто не жаловался. Яркая почти полная луна и изящные садовые фонари создавали прекрасную обстановку, которая, конечно, подходила для поэзии куда лучше плюшевых диванов. С этим Феликс Янович не мог поспорить, от души жалея, что не сможет сегодня наслаждаться как чудесной атмосферой июльского вечера, так и любимыми стихами.

Муравьев был умеренно трагичен и, по обыкновению, превосходно одет. Его белоснежная рубашка почти сияла в сумерках, лиловый жилет и галстук были в меру франтоватыми и даже чуть-чуть траурными. Поэт появился перед публикой ровно в обозначенное время, избежав пустого общения за шампанским, и всем своим видом показывая, что делает услугу милейшей хозяйке дома.

Стоя меж двух садовых фонарей, в их голубоватом свете Муравьев казался по-настоящему печальным. Однако же голос его звучал той же силой и наполненностью, что во время всех предыдущих выступлений. Да, поэт был печален, но печаль не гасила его, а, наоборот, словно наполняла новым светом. И, читая одно из самых сентиментальных произведений, он не удержался от глубокой паузы, после которой произнес.

– Посвящается памяти моей чудесной, безвременно ушедшей невесты… Мало кто понимал и чувствовал поэзию так, как она.

…Бродя по комнатам унылым,