– Представьте, эта особа предлагала поставить прямо в зале столы с закусками! – Аглая Афанасьевна драматично поднимала брови, беседуя с Феликсом Яновичем. – Дабы гости могли слушать стихи и жевать бутерброды с осетриной! Господи, как же вульгарно! Вечер Алексея Васильевича – это пир духа! Какие могут быть бутерброды?! Какая осетрина?!
Феликс Янович скромно молчал, слушая эти возмущенные излияния своего друга во время их прогулки по набережной Москвы-реки. Лично он не считал добрейшую Олимпиаду Гавриловну вульгарной: супруга головы просто очень хорошо знала местную публику, для которой бутерброды с осетриной всегда будут хорошим дополнением к пиру духа.
Аглая Афанасьевна могла справедливо торжествовать: неожиданно для всех она предстала не полубезумной девицей, которая ведет воображаемые беседы с известными литераторами, а деятельной и разумной натурой.
– Но как вы убедили господина Муравьева приехать? – начальник почты не удержался от вопроса.
Явление столичного поэта его впечатлило не меньше, чем других горожан. Феликс Янович уже столкнулся с Муравьевым лично в тот момент, когда передавал почту для госпожи Чусовой. Поэт вместе с наперсником Струевым как раз был в гостях у директора гимназии. Колбовского, несмотря на возражения, втянули в гостиную и представили Муравьеву. Тот сердечно улыбнулся и протянул руку начальнику почты.
– Вы делаете великое дело, господин Колбовский, – мягким баритоном почти пропел Муравьев. – Вы связываете наш разрозненный мир воедино! Сшиваете множество отдельных кусочков в одно полотно, где люди из разных частей могут, наконец, увидеть и узнать друг друга!
Феликс Янович невольно почувствовал себя польщенным. Он сам был высокого мнения о роли почты в жизни российской империи, да, пожалуй, и всего нынешнего мира, но еще никто со стороны не говорил ему об этом. К тому же – таким прекрасным слогом. Муравьев, безусловно, умел нравится людям.
Несмотря на столь приятное знакомство, приезд столичного поэта до сих пор казался Колбовскому странностью, совпадением, загадкой, которая мучила его чувствительный к мелочам ум. Начальник почты даже не удержался и поделился волнениями с добрым знакомым – судебным следователем Кутилиным.
– Да, полно, Феликс Янович, – добродушно сказал на это Кутилин. – Порой в этой жизни и не такое случается. Ну, подумаешь, знаменитость! Поэтишко! Уверен, все таланты современных писак сильно преувеличены.
Сам Петр Осипович не особо жаловал поэзию в отличие от своей супруги.
– О, нет, Муравьев, действительно, очень одарен! – взволнованно возразил Феликс Янович.
– Верю-верю, батенька, – примирительно сказал Кутилин. – А все же не понимаю – почему вас это так тревожит?
Феликс Янович и сам не мог внятно объяснить собственное смятения. Любые странности беспокоили его, поскольку нарушали слаженный и логичный узор реальности. Колбовский не верил в иные случайности, кроме природных, вроде внезапной грозы в мае, или резких заморозков в сентябре. Но даже подобные коллизии следовали за тихими предвестниками, которые просто нужно было уметь видеть. Так, один из старых почтальонов, Григорий Путников, всегда предсказывал дождь с той же точностью, как часы показывали время. Приезд Муравьева стал тем несообразным фактом, который мешал Колбовскому словно колючая крошка от хлебной корки, запутавшаяся где-то в простынях – она может быть сколько угодно мала, но все равно помешает спокойно заснуть. Феликс Янович решил при возможности обсудить эту странность с Аглаей Афанасьевной.
Случай представился очень скоро. Рукавишникова сама желала поделиться с другом своим упоением, а потому через пару дней пришла к зданию почты в час закрытия и предложила Колбовскому воспользоваться теплым вечером и пройтись до реки.
– Признаться, никак не могу взять в толк.., – начиная разговор, Феликс Янович явно ощущал себя не в своей тарелке. – Что все-таки побудило господина Муравьева приехать к нам? Он не похож на человека, который так уж любит сельскую местность. Тем более ее трудно любить в это время. Сейчас еще даже не цветут сады…
– Вы можете не смущаться, Феликс Янович, – улыбнулась Рукавишникова. – Другие пусть мучаются неведением, но вам скажу. Все очень просто. Мы с господином Муравьевым – старые друзья.
– Друзья?! Но как?
Аглая Афанасьевна поколебалась мгновение.
– Пять лет назад я писала много писем… Моя душа жаждала общения. Не пустой светской болтовни, а настоящих, глубоких разговоров. О поэзии, философии, о духовном пути человека, об искусстве…
Взгляд Аглаи Афанасьевны затуманился.
– С вами мы тогда были мало знакомы. И мне казалось, что в местном обществе я никогда не найду того, чего ищу. Лучшим моим собеседником был сын нашего старого приказчика – Егор Бурляк. Но он очень молод и неопытен. И наше с ним общение уже стало вызывать сплетни. Поэтому я нашла отдушину в письмах. Я стучалась к людям и пыталась найти родственную душу среди тех, кто был там – на Олимпе российской литературы. И я нашла ее…
Рукавишникова оборвала себя. Помолчав, добавила.
– И даже более того. Но пока не смею говорить об этом вслух.
Этот разговор ничуть не убавил вопросов у Феликса Яновича. На его скромный взгляд, Алексей Васильевич Муравьев и Аглая Афанасьевна Рукавишникова принадлежали к мирам столь разным, что вряд ли их души могли найти хоть какую-то родственность. Но начальник почты тут же подумал, что для окончательных выводов ему стоило бы вспомнить почерк господина Муравьева.
*
Вслед за первой новостью, которая потрясла Коломну на исходе апреля, последовала и вторая. Она прозвучала после окончания поэтического вечера Алексея Васильевича Муравьева.
Гостиная Самсоновых была полна народу. Несмотря на протесты Аглаи Афанасьевны, в соседней комнате накрыли столы с бутербродами и пирожными. Лакеи разносили шампанское – лучшее, которое удалось достать. Несмотря на весеннюю распутицу, Олимпиада Гавриловна специально посылала за ним лакея в Москву.
Но надо отдать честь поэту – он сумел отвлечь местную публику и от бутербродов и от шампанского.
Феликс Янович пришел на вечер за несколько минут до начала выступления Муравьева, а потому ему удалось занять лишь последний стул в самом дальнем ряду, рядом с фикусом в огромной глиняной вазе, сделанной на манер греческих амфор. Колбовский скромно сел на неудобное бархатное сиденье, высматривая Аглаю Афанасьевну. Обнаружил ее в первом ряду, бок о бок с первыми дамами коломенского общества. Выглядела она как именинница – в белой кружевной блузе, немного старомодной и, видимо, когда-то принадлежавшей ее матери, но очень милой. Волосы Рукавишниковой были завиты, а лицо даже слегка нарумянено. Аглая Афанасьевна не сводила восторженного взгляда со своего кумира, и Феликс Янович при всем желании не мог упрекнуть ее за это. Если раньше Муравьев казался ему всего лишь обаятельным столичным щеголем, чья персона случайно оказалась обласкана Музой, то в этот вечер мнение начальника почты поменялось.
Алексей Васильевич замер перед публикой. Легкомысленная улыбка сошла с его лица, и оно словно бы побледнело и заострилось. Зеленые глаза потемнели, налились малахитовой тяжестью, а губы приоткрылись как для стона или поцелуя. А еще через миг зазвучал его голос – звонкий и певучий одновременно. Алексей Васильевич читал с искренним и глубоким упоением. Было видно, что он сам наслаждается процессом, почти забывая моментами о публике. В этом была изрядная доля самолюбования, но самолюбование не собой человеком, а собой – гласом Божьим, и потому оно не претило и не раздражало.
Феликс Янович забыл обо всем – о неудобном стуле, о духоте комнаты, вместившей в себя слишком много народа, о тревоге за Аглаю Афанасьевну, которая очевидно была без ума от Муравьева, и не только как от поэта. Начальник почты, закрыв глаза, наслаждался потоком прекраснейших, глубоких и тонких стихов, которые лились и лились сквозь минуты. И лишь, когда этот поток оборвался, сменившись сначала мгновением мертвой тишины, а потом – взрывом восторга и аплодисментов, лишь тогда Колбовский вздохнул, открыл глаза и вернулся в привычный мир.
Муравьев раскланивался перед публикой с безукоризненным изяществом. Он благосклонно принимал восторги и подарки восхищенных зрителей. Госпожа Крыжановская с дочерью подарили ему картину с прудом и лилиями, вышитую собственноручно. Олимпиада Гавриловна – бутылку превосходного по ее заверениям вина. Но особенно отличилась госпожа Клейменова, молодая вдова и хозяйка кожевенного завода, вручив поэту чудесные часы на золотой цепочке.
Когда первая волна восхищения схлынула, и Олимпиада Гавриловна уже готовилась принять бразды хозяйки вечера в свои руки, Муравьев неожиданно заявил.
– Господа, прошу уделить мне еще минуту внимания!
Все лица тотчас обернулись к нему. И даже Феликс Янович, который был уже на полпути к дверям, остановился.
– Мне бы хотелось разделить с вами одно радостное событие, – улыбнулся Муравьев, – поскольку этим счастьем я обязан вашему городу.
Он говорил как умелый оратор, делая уместные паузы, которые заставляли зрителей замереть в ожидании.
– Сегодня впервые за много лет я чувствую себя счастливым, – продолжал Мурьвьев. – Я попросил руки у дамы моего сердца. И она оказала мне честь, согласившись. Поэтому я хотел бы представить вам мою невесту – Аглаю Афанасьевну Рукавишникову!
Сияющая и смущенная Аглая Афанасьевна вышла к суженому и встала рядом. Волнение не слишком красило ее: лицо покрылось алыми пятнами, которые легли иначе, чем румяна, а потому казалось, что ее мучает лихорадка. В белой блузе, темной юбке старомодного фасона и узкополой шляпке без каких-либо украшений она смотрелась очень бледно на фоне большинства других дам. Однако ни ее, ни Муравьева это не смущало. Он с улыбкой держал невесту за руку, а та лучилась счастьем.
Однако больше ни у кого из присутствующих объявленная помолвка не вызвала восторга. На несколько мгновений воцарилась тишина, но не та трепетно-восторженная, какая наполняла комнату совсем недавно. Сейчас все словно окаменели от недоумения. А затем раздались первые неуверенные поздравления, которые звучали подобно соболезнованиям. Даже верный паладин Муравьева Павел Александрович Струев, еще минуту назад сидевший с младенчески-блаженным лицом, покраснел и подскочил на стуле, словно бы вместо сиденья под ним внезапно оказалась раскаленная печь. Правда, он тут же сел, но пунцовость его не ушла, а напротив – стала более явственной. Пальцы юноши нервно расстегнули воротничок, и Феликс Янович услышал судорожный вдох Струева. Посмотрев на багровое лицо юнца, Колбовский удивился такой драматической реакции.