— Пардальян, — продолжала принцесса, — я хотела убить тебя железом — ты победил железо, я хотела убить тебя, утопив, — ты победил воду, я хотела убить тебя огнем — ты победил огонь. Ты спросил меня: «К какой стихии вы прибегнете теперь?» И я отвечаю тебе: «К воздуху». Ты Пардальян, дышишь воздухом, напоенным ядом. Через два часа ты погибнешь.
— Вот оно — объяснение, которое я искал. Представьте себе, сударыня, что я был заинтригован этим ароматом; как только я его почувствовал — вы, быть может, мне не поверите, но, честное слово, это так, — я тут же подумал о вас.
— Я верю тебе, Пардальян, — голос Фаусты звучал сурово. — И что же ты подумал?
— Я подумал, — холодно сказал Пардальян, — что на свете существует только одна женщина, способная добровольно спуститься в яму вроде этой — вы, сударыня. Я подумал, что уж коли Фауста спустилась в эту яму, то исключительно ради того, чтобы принести сюда смерть и превратить яму в могилу. Вот что я подумал, сударыня.
— Ты верно все понял, Пардальян, и ты умрешь, убитый тем воздухом, который ты вдыхаешь и который я отравила.
Было нечто фантастическое в этом разговоре двух человек, которые не видели друг друга и которые беседовали друг с другом, разделенные толщей потолка и говоря спокойным и словно бы даже равнодушным тоном совершенно чудовищные вещи, причем один из собеседников был, если можно так выразиться, уже в могиле.
Тем временем Пардальян отвечал:
— «Ты умрешь, Пардальян! Ты умрешь, Пардальян!» Ну, это вы поторопились, сударыня. У меня, видите ли, крепкие легкие, и будь я проклят, если мне не сдается, что я из тех людей, кто устоит перед любым ядом, чем бы вы там ни пропитали воздух! Мне очень горько за вас, сударыня, ведь это у вас прямо-таки помешательство — во что бы то ни стало и любым способом убить меня… вот только, черт побери, хотел бы я знать — почему?
— Потому что я люблю тебя, Пардальян, — мрачно произнес голос Фаусты.
— Но, разрази меня гром, это уж скорее причина для того, чтобы, напротив, оставить меня в живых! По крайней мере, по моим наблюдениям, люди, искренне любящие друг друга, всегда дорожат жизнью любимого существа более, чем своей собственной. Как бы там ни было, сударыня, я полагаю, что избегну вашего яда точно так же, как избежал железа, воды и огня.
— Возможно, Пардальян, но даже если ты избегнешь яда, ты все равно обречен.
— Ну-ка, объясните мне, сударыня, в чем тут дело… надеюсь, я не покажусь вам излишне любопытным.
— Ты умрешь от голода и жажды.
— Дьявол! Это весьма непривлекательно, сударыня, и представьте себе мою наивность: еще минуту назад я бы счел для себя позором мысль о том, что вы способны на такую гнусность… Как же плохо я разбираюсь в людях!..
— Я знаю, Пардальян — это медленная и ужасная смерть, потому-то я и хотела избавить тебя от нее, потому-то и прибегла к яду. Моли Бога, чтобы этот яд подействовал на тебя — это единственная оставшаяся у тебя возможность избегнуть пытки голодом.
— Ну что ж, — усмехнулся шевалье, — узнаю вашу обычную осмотрительность. Вы безумно боитесь, что я ускользну от вас, и потому убедили себя в том, что две предосторожности всегда лучше, чем одна.
— Верно, Пардальян. Вот почему я приняла не две, а все возможные предосторожности. Ты видишь эту дверь, которая закрывает вход в твою могилу?
— Не вижу, сударыня, черт меня побери! Я не сова, чтобы видеть в темноте. Но если я и не вижу ее, то рукой все-таки ощущаю.
— Ключ от этой двери я бросила в реку, а сама дверь через несколько часов окажется замурованной… Механизм, раскрывающий потолок, разрушат, а двери и окна комнаты, где я нахожусь, также будут замурованы. И тогда ты окажешься заживо погребен, никто и не заподозрит, что ты там, никто не сможет тебя услышать, если ты позовешь на помощь, никто не сможет проникнуть к тебе, даже я… Теперь ты понимаешь, Пардальян, что ты обречен, и ничто на свете не спасет тебя?
— Ба! Пожалуйста, нагромождайте всяческие преграды, я все равно ускользну от яда, не умру от голода и выйду отсюда живым… Единственное преимущество, которое вы извлечете из этого еще одного доказательства вашей любви, которое вам угодно было мне дать… — ведь вы хотите непременно вычеркнуть меня из числа живых, чтобы засвидетельствовать мне свою любовь, не так ли?..
— Да, Пардальян, ты должен умереть именно потому, что я люблю тебя, — прозвучал голос Фаусты.
— М-да, сударыня, — засмеялся Пардальян, — забери меня чума, если я хоть что-нибудь понимаю в этой манере любить людей… Итак, я говорил: единственное преимущество, которое вы извлечете из очередного доказательства любви, что вам угодно было мне дать, состоит в следующем: когда-нибудь нам с вами предстоит уладить наш счет… и теперь он станет немного длиннее…
Эти последние слова были произнесены тоном, не оставлявшим ни малейшего сомнения в намерениях шевалье, намерениях, как легко можно догадаться, не вполне дружелюбных.
Фауста, являвшаяся по самой своей природе гениальной актрисой, способной на самое изощренное лицедейство, в чем-то, напротив, была беспредельно прямодушна и даже наивна. Это была своего рода непосредственность ясновидящей. Однако пока она двигалась к своей цели, пылкая вера, когда-то владевшая ею, под воздействием превратностей судьбы понемногу угасала. Фауста упорствовала, но теперь ее вела вперед не вера, а гордость, стремление к господству (недаром в ней текла кровь Борджиа) — и именно это стремление направляло все ее решения.
Низвергнутая с заоблачных высот, куда ее подняла и где долго удерживала ее вера, она сумела встать на ноги, истерзанная, растерянная, бесконечно изумленная тем, как жестоко бросили ее оземь, — ее, искренне объявившую себя «Девой», ее, считавшую себя Посланницей и Избранницей Господа.
И кто же низверг ее? Пардальян.
С тех пор ею овладело суеверие и в это, дотоле неукротимое сердце вошел страх; суеверие и страх, соединившись, оказали на нее разлагающее воздействие. Долгое время она считала, будто убив Пардальяна, она тем самым убьет и эти новые ощущения, которые оскорбляли, не могли не оскорблять ее, потому что она была слишком изысканной, слишком подлинной артисткой, влюбленной во всякую красоту — пусть даже эту красоту порождал ужас.
Пардальян устоял под всеми ее ударами. Подобно птице фениксу из легенды, этот человек вновь появлялся перед ней в тот самый момент, когда она была совершенно убеждена, что убила его, убила раз и навсегда, причем самые хитроумные ее построения, долго и терпеливо возводимые ею, оказывались напрасными. Потом ее изумление уступило место страху. И поскольку к нему примешивалось суеверие, то она была недалека от мысли, что этот человек непобедим, более чем непобедим — бессмертен. От этой мысли до мысли, что Пардальян — ее злой гений и тщетно она будет изнемогать в борьбе с ним, что Пардальяну роковым образом удастся вырываться из всех ловушек вплоть до того дня, когда она сама падет под его ударами, — до этой мысли был один лишь шаг, который казался очень коротким.
Жестоко, упорно продолжала Фауста свою борьбу. Но она уже не верила в себя, в ней уже поселилось сомнение, она уже была готова решить, что все напрасно — что бы она ни предпринимала, Пардальян, этот дьявольски хитрый Пардальян, воскреснув в последний раз, выйдет из могилы, где как ей думалось, она похоронила его, и нанесет ей смертельный удар.
При таких обстоятельствах легко себе представить, какое действие произвели на нее слова Пардальяна, утверждавшего со спокойной уверенностью, что он спасется и от яда, и от пытки голодом.
А со стороны шевалье это никоим образом не было бахвальством, как можно было бы подумать. Вследствие целого ряда заключений, противоположных тем, к каким приходила Фауста, видя, что он всегда, словно чудом, разрушает все, даже самые изощренные ее планы убить его, он в конце концов и сам вполне искренне поверил, что в этой долгой и трагической дуэли именно ему, Пардальяну, суждено одержать верх над своей зловещей и настойчивой соперницей.
С тех пор, каким бы безвыходным ни казалось положение, в какое загоняла его Фауста, он свято верил, что в нужный момент выйдет из него — ведь в конечном счете именно ему суждено одержать верх.
Услышав заверения Пардальяна, что он останется в живых и вырвется из своей нынешней могилы, Фауста содрогнулась и принялась с тревогой спрашивать себя — все ли необходимые меры она приняла, не ускользнула ли от нее, несмотря на всю тщательность приготовлений, какая-нибудь возможность бегства для Пардальяна. И потому она неуверенно спросила его:
— Так ты думаешь, Пардальян, будто ты спасешься, как и в предыдущих случаях?
— Разрази меня гром! — заверил шевалье.
— Почему же? — произнесла Фауста, задыхаясь. Язвительным тоном, от которого у нее заледенело сердце, он ответил:
— Потому что, как я вам уже сказал, нам предстоит свести счеты… Потому что я наконец понял: вы — не человеческое существо, но извращенное, вредоносное чудовище; щадить вас, как я это делал до сих пор, было бы не просто безумием — это было бы преступлением… Ваши злость и коварство переполнили чашу моего терпения, и я наконец решил сокрушить вас… Я вижу — самой судьбой предначертано, что Пардальян усмирит Фаусту и победит ее… Так что вы видите — вам не удастся меня убить, как вы того желаете, и мне суждено выйти отсюда живым. Теперь, когда я осознал, что вы не женщина, а чудовище, порождение ада, я предупреждаю вас: берегитесь, сударыня, берегитесь, ибо я говорю вам правду — в тот день, когда эта рука опустится на плечо Фаусты, настанет ее последний час, она искупит все свои преступления, и мир будет избавлен от бедствия по имени Фауста!
Пока Пардальян ограничивался объяснением, почему он был так уверен, что избегнет всех ее ударов, Фауста слушала, трепеща, и суеверно, точно заклинание, повторяла:
— Да, да, он спасется, как он и говорит, это предначертано, это неотвратимо… Фаусте не удастся нанести удар Пардальяну, ибо ему самому суждено убить Фаусту!..