Смертельный номер: Рассказы — страница 34 из 40

— Кто, дорогая? Дамы или гондольеры?

Господи, какое мучение — напрягаться в поисках ответа на этот вопрос. Она замешкалась, выбирая: дамы или гондольеры, дамы или гондольеры? Будто сама с собой играла в орлянку. Эти слова уже начали терять для нее смысл. Наконец она выдохнула:

— Гондольеры.

— Ну, — ответила миссис Колинопуло с заметным облегчением, — уверяю вас, они делают это не за бесплатно.

На обратном пути Лавиния не проронила и словечка, а в гостинице сразу легла, не притронувшись к дневнику. Ей нечего было сказать даже себе самой.

13

Но на следующий вечер она возобновила записи. «Жаль, что вчерашний день не выбросить из жизни, как я его выбросила из дневника. Хотела вообще о нем не вспоминать в этой исповеди. Она сплошной обман, подделка, в ней нет и строчки правды. Мое истинное „я“ проявилось в последние несколько дней: Лавиния, которая была жестока со Стивеном, накинулась на несчастного парикмахера, шокировала свою мать недостойными словами и усугубила ее нездоровье враньем, принудила двух милейших спутников обсуждать далекую от истины и гнусную сплетню, — это и есть я. Это дом, который построила подлинная Лавиния, и дом этот — настоящий хлев. Надо честно себе в этом признаться, именно хлев, а не величественный храм с колоннами, который просматривается сквозь сладенькие строчки этого дневника, но он выстроен на песке, это всего лишь обманчивый фасад, а за ним — пустота. У меня больше нет сил управлять своей жизнью, она словно порвала уздечку, вырвалась на волю. Она как бы сама по себе, я лишь иногда чувствую ее прикосновение, всякий раз такое болезненное. Люди взывают ко мне, но бесполезно — их зов не доходит до адресата. Лавиния Джонстон в начале этой недели перенеслась в мир иной, а особа, носящая ее обличье, — совсем другое существо, которое скорее плюнет вам в глаза, чем заговорит с вами. Очень легко говорить о себе в третьем лице, проще от себя избавиться. Вот бы изолировать мое новое „я“, упрятать эту незваную гостью в восковой гроб, как это делают пчелы! Когда сегодня утром я читала письмо от Элизабет, меня огорчило вот что: струны в моей душе на ее прикосновения теперь не откликаются. Конечно, мои друзья не скоро заметят перемену, не скоро еще я стану им такой чужой, какой уже стала себе! А пока любящим меня друзьям можно предложить забальзамированную Лавинию, пусть тешатся. В этой мысли нет ничего предосудительного: ведь мумиями когда-то торговали, в Мизраиме[38] бальзамами лечили раны, сам фараон был в восторге от бальзамирования. Я, конечно, не первая, кто в угоду условностям предлагает обществу лишь слепок с себя самой, и эти подставные, оставшиеся в прошлом фигуры были обществу куда милее, чем их сокровенное, подлинное „я“.»

14

Колинопуло наконец отбыли; отбыли, не вернув Лавинии имущественных прав на своего гондольера. Целый день ее так и подмывало обратиться к ним с петицией. Сто раз она облекала свою просьбу в удобоваримые формы. Надо, чтобы прозвучала эта просьба как бы между прочим, но в то же время напористо; Лавиния выдохнет ее, и это будет внезапное дуновение ветерка, от которого приходят в трепет цветочные лепестки. Она должна прозвучать как нечто само собой разумеющееся, должна так отлиться в предложение, чтобы не пискнула ни одна запятая. Надо, чтобы они почувствовали — она их просит об одолжении. Просит, но и приказывает, впрочем, она ведь приказывала им всегда? «Он будет мне напоминанием, — репетировала Лавиния, — видимым, ощутимым, осязаемым напоминанием о вашей доброте». Но как она ни переставляла слова, воображение рисовало ей один ответ: вульгарный смех миссис Колинопуло и одобрительное подмигивание ее мужа.

Они уехали до завтрака. Надо было действовать быстро. Консьержи слонялись по двое, даже по трое. Нужно позвать одного из них, любого. Держаться высокомерно не стоит, но и не надо показывать, что она его боится. Первый едва выслушал ее до конца и ответил: ее желание невыполнимо. В большом волнении она ретировалась в спальню. Вид у комнаты был заспанный, и оставаться в ней было выше сил Лавинии. Газеты в гостиной были надорванные, с загнутыми страницами и вообще трехдневной давности. Кругом валялись конверты, но ни листочка писчей бумаги. Она хотела закурить, но спички отсырели, а большая коробка, хоть и распахнулась как по волшебству, хоть и показала свету цитату из Спинозы, зажечь спички решительно отказалась. Но Лавиния упорствовала, она брала каждую спичку почти за головку, натерла палец серой, и когда пламя все-таки вспыхнуло, оно его немедленно ожгло. Лавиния вскрикнула, и все обернулись на нее. Она поспешно покинула гостиную, следя за своими действиями — какой походкой шла, как держала руки, как поправляла одежду. Ей хотелось, чтобы ее движения были движениями решительного человека; изображая крайнюю усталость, она плюхнулась в кресло, тут же встала, будто в голову ей пришла какая-то мысль. Затем она задала свой вопрос другому консьержу, на сей раз ответ был таков: подождите, вот приедет этот гондольер в гостиницу, сами с ним договаривайтесь. Никогда он не приедет. А приедет — кто-нибудь обязательно его перехватит. А не перехватит, не сумею ему объяснить, что мне от него нужно. Она представила себе эти переговоры: Эмилио в гондоле, она что-то кричит ему с берега, а у обслуги и гостей — ушки на макушке. Стать бы хоть на пять минут мамой! Она бы их живо привела в чувство! Их бы всех как ветром сдуло! А я с ними цацкаюсь, сюсюкаю — как-никак люди. Но они меня за это и презирают. Они точно собаки: ума хватает только на то, чтобы понять, кто их боится. Тут она услышала какой-то звук поблизости и подняла голову. Рядом с ней ставил пепельницу высокий меланхоличного вида консьерж, раньше она его не замечала. Элементарное внимание, но Лавиния растрогалась, даже слезы выступили. Она поблагодарила его, но он все нависал над ней, эдакая строгая услужливость. Тогда Лавиния еще раз закинула удочку. Да, он может вызвать Эмилио, надо только позвонить в traghetto.[39] Нет, это совсем не сложно.

Оказалось, однако, что и не просто. На свою стоянку Эмилио не вернулся, и, соответственно, найти его не смогли. Ее настроение то повышалось, когда появлялась надежда отыскать Эмилио, то падало, когда поиски оказывались безрезультатными. Домой к нему был послан мальчишка; но он все равно не появился. Наверное, загулял от щедрот Колинопуло, или ему опостылело быть гондольером, взял да и бросил это дело. Какие только версии не приходили ей в голову! Где он пропадал, она так и не узнала, но вечером ей передали: его нашли, и скоро он придет к ней в гостиницу.

Действительно, вскоре он объявился. Лавиния встретила его в вестибюле. Он разговаривал с консьержем, который, по ее разумению, должен был бы стоять перед Эмилио по стойке «смирно» или, по крайней мере, выдать себя каким-нибудь подобострастным жестом — не всякому выпадает такая честь. Но консьерж перебирал ключи и разговаривал с Эмилио через плечо, а тот топтался возле парадной двери и дальше не шел, будто ему запрещалось переступать воображаемую линию поперек половика.

Лавиния страшно обрадовалась, но впервые поняла, что Эмилио беден. Качества, какими она его наделила, были выше денег, но все же подразумевалось, что деньги у него есть. А здесь, при электрическом освещении, на фоне золотистых обоев, с розовым ковриком у ног, бедность его заявляла о себе в полный голос. Не маскировали ее и кольца, а брелочки и амулеты на золотой цепочке, закрепленной высоко на груди, ее только подчеркивали. Одет он был просто, и это означало, что срок работы по частному найму кончился, одежда имела какой-то вид лишь благодаря его статной фигуре. Наверное, ноская, вот он в ней и ходит. Лавинии и в голову не приходило, выбирая туалеты, думать об этой стороне дела. Ей вдруг стало жаль всех, кому при покупке костюма приходится учитывать, долго ли он прослужит. Но Эмилио вовсе не напрашивался на жалость. Он стоял, переминаясь с ноги на ногу, руки неприкаянно висели вдоль боков. Казалось, он жаждал погасить бродивший в нем электрический заряд, который так и рвался наружу, мерцал и вибрировал. Но робость и почтительность все равно обосновались на его лице — сомнительное прибежище: хоть они и были задрапированы и затенены, Лавиния опознала их с первого взгляда.

Она хочет его нанять?

Ну да, конечно.

На сколько?

На шесть дней.

И когда ему приехать?

Может, прямо сегодня?

Нет, только не сегодня. Он покачал головой, словно это было слишком.

Она хочет гондолу люкс?

Да, обязательно.

— Domani, alle dieci е mezzo?[40]

— Si, Signorina. Buona sera.[41]

С этим Лавинии пришлось его отпустить. Она бы все отдала, чтобы задержать его. Но когда он уехал, она неожиданно для себя увидела его гораздо яснее. Мысленный взор тоже заставил ее кое в чем усомниться, хотя и не испугался с такой готовностью, как взор физический. Вестибюль уже утратил свое очарование, стал просто частью гостиницы. Но сияние, каким Эмилио озарил все вокруг, еще было с ней. Она помнила: когда он стоял перед ней, гостиница за ее спиной, эта игрушка цивилизации, как бы выпала из ее сознания, а вместе с ней истаяли назойливые мысли о потрясениях и огорчениях последних дней. Теперь гостиница снова стала обитаемой, слуги обрели свой обычный статус. Она прошла мимо консьержа, который ей так помог, и едва заметила его — не потому, что была неблагодарной, просто встреча с Эмилио ее так взволновала, что из памяти стерлось все, что произошло раньше. Но бесстрастный внутренний голос уже нашептывал ей, а календарь подтверждал: упоение будет недолгим. Как же его продлить? Был лишь один человек, который мог подсказать ей практический выход из положения, Элизабет Темплмен. Она взяла конверт и написала адрес: «Мисс Темплмен, гостиница „Эксельсиор э Бо Сайт“, Рим».