«Моя дорогая Элизабет,
Я была счастлива, когда получила от тебя письмо. Куда мне до твоих приключений в больничной палате! Наверное, ты и на Северном полюсе нашла бы кому разбивать сердце, в ком будить ревность — ведь там есть белые медведи! Мои больничные страсти (есть они и у меня) куда прозаичнее твоих: бедная мама слегла, не встает уже несколько дней — так велит доктор, — и мне приходится ухаживать за ней. Но диковинные вещи происходят даже в Венеции, хотя (как ты прекрасно понимаешь) и не со мной. У моей подруги Симонетты Перкинс (вряд ли ты ее знаешь — ее рекомендовали маме, но маме она не понравилась и досталась мне по наследству) завязался роман с гондольером. Она, конечно, не влюблена в него, но явно не хочет терять его из виду. Не видеть его хотя бы изредка для нее равносильно смерти — так она говорит. Ей хочется искренне оказать ему услугу, но она в жизни никому не оказывала услуг и поэтому не знает, с какой стороны к этому подступиться (между нами говоря, она большая эгоистка). Она поделилась своим замыслом со мной, а я передаю его тебе, чтобы воспользоваться твоей житейской мудростью, хорошо известной на двух континентах. Она задумала вывезти его в Америку и поселить неподалеку от своего дома, найти ему какую-нибудь подходящую работу: булочником, продавцом в галантерее, что-то в этом роде. А еще лучше, если бы ее мать (которая потворствует ее прихотям) наняла его лакеем или шофером, садовником или даже печником, если он, конечно, не сочтет это чем-то его недостойным; тогда она сама составляла бы ему компанию (иногда), чтобы ему не было одиноко вдали от дома. Она немного говорит по-итальянски (совсем немного, если учесть, сколько времени она здесь провела) и очень богата — она сама мне сказала, что вполне могла бы перевезти в Америку собор Сан-Марко по камешку, будь у нее разрешение итальянского правительства. Я ей предложила: перенеси в Америку этого гондольера силой своей веры, результат будет тот же, а тебе обойдется во много раз дешевле. Она ответила довольно серьезно, что с помощью веры можно перемещать только неодушевленные предметы, например горы, но никакая вера не поможет ей заполучить ее гондольера — ни прядь с его головы, ни даже один волосок.
Что ты ей посоветуешь? Конечно, итальянцы эмигрируют в Америку, но ему было бы лучше поехать в частное услужение, чем поселиться в итальянском квартале в Нью-Йорке — более жуткого места я не встречала. Меня однажды возили туда посмотреть достопримечательности, так вокруг меня крутились детективы с револьверами.
Надеюсь, тебе стало лучше.
Любящая тебя
Лавиния Джонстон».
Лавиния остановилась, подумала немного и добавила постскриптум.
«В Риме скоро наступит страшная жара, и ты там все равно не останешься. Может, не будешь ждать, когда небо ниспошлет на тебя свой гнев, сбежишь прямо сейчас и разделишь мое одиночество в Венеции? Я пробуду здесь до пятницы и боюсь, что умру от тоски: мама в постели, и все мое общество — это Симонетта со своим легким помешательством».
Да нет, твердила себе Лавиния, поднимаясь в комнату матери, вряд ли она приедет.
В полдень, как всегда, грохнула пушка, но Лавиния ее не слышала.
— Значит, его вообще не будет — сказала она.
Меланхоличного вида консьерж покачал головой.
— Он был здесь в семь утра и сказал, что очень извиняется, но обслуживать вас не может. Говорит, нехорошо наниматься в две семьи кряду, это несправедливо, ведь есть и другие гондольеры. Им тоже надо заработать.
— Я не семья, — слабо возразила Лавиния, впадая в прежнее настроение.
— Вы правы, синьорина, — ответил ей консьерж, строго глядя на нее, и ей подумалось, уж лучше бы она была семьей. Одиночество давило на нее тяжелым грузом.
Она вернулась на террасу, где просидела в ожидании целых два часа. Эмилио уже приезжал, более того, уже нашел пассажирку. Лавиния видела, как в его гондолу садилась женщина. Сходни под ней чуть покачивались, обернувшись, она одарила шедшего за ней мужчину улыбкой, полной понимания и любви. Она была само обаяние. Спутник ее ускорил шаг и поймал ее руку, и они, спотыкаясь, забрались в гондолу, смеясь над собственной неловкостью. Слуги, стоявшие кучкой, заулыбались, улыбнулся и Эмилио; улыбнулась даже Лавиния, очарованная настолько, что позабыла о постигшем ее несчастье. Ей увиделась картина «Святая Урсула отправляется в плавание», впереди возвышенные надежды, приключения, красоты, полная великолепия жизнь — над миром встает утро. Улыбка погасла, когда свет ее упал на Эмилио. Лавиния не собиралась узнавать его, но он обезоруживающе простер руки, и улыбка снова вспыхнула на ее лице — так вспыхивает лампа, прежде чем окончательно затухнуть.
— Кто это? — спросила она у слуг, которые с чем-то поздравляли друг друга, поздравляли как-то загадочно, словно радостное событие не имело к ним прямого отношения.
— Лорд Генри де Винтон, — сказал кто-то. — Они только что поженились.
Лавиния поднялась в спальню матери, остановилась перед трюмо и принялась изучать собственное отражение.
— Ну, — обратилась к ней миссис Джонстон из постели. — Будет ли мне дозволено увидеть твое лицо?
— Сначала я хотела посмотреть на него сама, — ответила Лавиния.
— Сказать, что ты там видишь? — спросила ее мать.
— Не надо, — отказалась Лавиния и тут же добавила: — Но если хочешь, пожалуйста.
— Слезы, — безапелляционно заявила миссис Джонстон.
— Мне заплакать ничего не стоит, — попыталась оправдаться Лавиния.
— Из тебя выжать слезу, что из камня, — не согласилась ее мать.
Увы, это было правдой. Джек из детской сказки, убивший великана, схитрил, заставив плакать сыр, а вот великан выдавил слезы из настоящего камня, как следует его сжав, и Лавиния до сих пор чувствовала эти стиснутые пальцы, Эмилио от нее улизнул; он умел быть веселым, беззаботным, великолепным. И снобом, когда ему удобно, соблюдающим профессиональную этику. Так размышляла Лавиния, перебирая нитку жемчуга, доходившую почти до талии. Она скрытная, вид у нее надменный, отталкивающий, движется по своей орбите крадучись — неудивительно, что люди ее сторонятся. Она лгунья и плутовка; если ей расцарапать руку, выступит не кровь, а какая-то присущая ей одной ядовитая смесь. А вот они беспечно радовались жизни, не стеснялись выносить свое счастье на люди, наоборот, жаждали осчастливить каждого на своем пути. И они забрали у нее Эмилио — Эмилио, ради которого или, по крайней мере, из-за которого она отказалась от своего весьма ироничного взгляда на мир, взгляда, который она вырабатывала в себе не один год, который защитил ее от столь многого, хотя и мало что дал. Сумеет ли она теперь обрести независимость, которой так восторгались ее друзья? Ведь фарфоровые осколки этой независимости осквернены слизью. Подавленная, она ходила взад-вперед, а на душе было так муторно, что мрачные, прискорбные картины вокруг не трогали ее воображения. Снова и снова она прослеживала этапы собственного падения. Оно началось с поисков флакона с нюхательной солью. Да, тогда все только зарождалось: чудовище, унаследованное от Колинопуло, еще не набрало силу. И все-таки, думала Лавиния, найми я Эмилио в первый вечер, я бы получила что хотела и была бы вполне удовлетворена. Она вызывала в памяти этот эпизод добрый десяток раз, всякий раз говоря «да», где на самом деле сказала «нет», сама себя обманывала, почти готовая поверить, что сейчас возьмет и переиначит прошлое. Почему он не сказал ей вчера, что профессиональная этика не позволяет ему сделаться ее личным гондольером? Наверное, потом он все обдумал, взвесил — и забраковал ее. Но почему? Вопрос унизительный, однако Лавиния перед ним не дрогнула. Кто-то недавно сказал, что красивой ее не назовешь. Но как ее внешность могла повлиять на эту историю? Его внешность — да, повлияла, и даже очень, но ведь не он ее нанимал, а она его. Она не блистала великолепием, как многие американцы, не делала вид, будто важней ее никого в Венеции нет. Джонстоны и не стремились так выглядеть. Должно быть, когда она при расчете замешкалась с крупной купюрой, он решил, что она скряга и будет трястись над каждой лирой. Лавиния едва не вскрикнула — это чистая нелепица, смешно даже подумать, что отсюда и пошли все ее беды. Но почему же он повел себя так цинично? А может, в отличие от меня Эмилио вовсе не лжет? Может, он и вправду хотел дать заработать другим гондольерам? Эта благостная мысль подействовала на нее, как елей на рану, восстановила в правах Эмилио, примирила ее с собой. Она сразу посвежела, как после хорошего сна.
От грез ее пробудил слуга, он принес ей визитную карточку с таким видом, будто ходил вокруг уже давно.
«Лорд Генри де Винтон», — прочитала она, а ниже стояло имя старого школьного друга.
— Скажите ему, что я буду счастлива видеть его, — распорядилась Лавиния.
Вскоре он пришел — вместе с женой.
— Ах, мисс Джонстон! — воскликнула та, беря Лавинию за руку. — Вы не представляете, как мы рады, что нашли вас здесь! Извините, что решили представиться с такой бесстыдной поспешностью.
— Мы просто не могли удержаться, — добавил ее муж, переводя улыбающийся взгляд с одной женщины на другую. — Нам столько о тебе рассказывали.
Лавиния так давно искала общества другого человека, а ее общества так давно никто не искал, что она теперь не знала, что сказать.
— Надеюсь, сумею оправдать свою репутацию, — вот все, что пришло ей в голову.
Если она и остудила их пыл, они не подали вида, так и светились, таяли от восторга, глядя на Лавинию, словно ангелы небесные.
— Я знаю, для вас это сущая мука, — сказала леди Генри. — Куда спокойнее таким, как мы, — никакой репутации, ни капелюшечки! — В глазах ее торжествовала попранная добродетель, но ее муж заметил:
— Не пугай мисс Джонстон. Помнишь, нас предупредили: вы уж ее не шокируйте! — Они заразительно засмеялись, но крошечная стрелка воткнулась в душу Лавинии и застряла там, чуть покачиваясь.
— Ну, осторожничать сверх меры не надо, — сделав над собой усилие, произнесла она.