сятых. В радиопередаче от 17 декабря 2003 года.
– Почему 17 декабря 2003 года?! – затревожилась я. – Почему?
– Ну, просто так, – пожал плечами А. – Я наугад сказал. Навскидку.
– Нет никаких навскидок! – закричала я. – Тут у нас нет навскидок! Нет наугадов! Ничего нет!
И села на вспаханную ежами землю и разрыдалась.
Выходит, я все-таки могу плакать, раз теперь делаю это каждый день.
Возможно, через белый шум получится попасть в оригинал текста, ставшего белым шумом на своем пути превращения в вещь, звучащую из вещи. Возможно, именно над этим и стоит работать. Подсаживать нас не в предметы техники, но в текст. Возможно, это и есть единственный способ прорваться туда, куда мы больше всего хотим прорваться с того самого момента, как нас закрыли.
Во время одной из наших новых тайных встреч А. рассказал, что именно над этим теперь и ведутся работы – над поиском способов попасть в реальный мир через текст. Стать текстом, особенно уже написанным кем-то другим, – наверняка болезненно (у меня к тому же имелся подобный опыт – будучи табло, я была одновременно и всем этим бездушным прилетно-отлетным геотекстом, обновляющимся пятнадцать раз в чертову минуту), но это открывало перед нами хоть какие-то возможности коммуникации.
– Еще очень важны их истории про собственную смерть, – объяснял А. – Вначале ты думаешь: ну, это просто коллекция чужих воспоминаний и страхов о том, как умирал их близкий. Ведь все, разумеется, гоняют эти мысли в голове постоянно: как это было, больно ли это было, не мучился ли – и там же предательская мысль – а у меня как оно будет? Но потом, когда смотришь, как они точно так же повторяют: мне было больно, мне не было больно, но я не мучился, но я мучился, – ты понимаешь, что это коллекция довольно специфичной речи, и вся она о том, как люди рефлексируют свою смерть и смерть близких от первого лица. Уникальный культурный опыт. Реальный мир теряет гигантский пласт важнейших исследований – вначале лишив нас возможности влиять, а потом отключив нас. У нас при этом вызревает редчайшая, огромная коллекция коллективных текстов о переживании травмы смерти близкого. Да, я сказал «травмы». Но это не про терапию, это в целом про травму. И это важнее. Свое собственное воспоминание о травме – всегда телесное. А чужое воспоминание – всегда текст.
Только вот с утоплением у А. не складывалось – он так и не сказал точно, виделся он с той девушкой-Русалочкой или нет (мы не должны мучиться после смерти, шипела я, но я теперь мучаюсь очень даже!), но признал: утопление как разновидность коллективного воспоминания о смерти близкого ему дается тяжело. Тем более что из динамиков радио, подаренного С., постоянно течет, как кровь, это страшное «в реку не ходи».
– Это не страшное. Это дедушка Лины, – задумчиво сказала я.
– Чего? – А. вытаращился на меня. – Вы о чем с ней вообще говорили?
– Да ладно. Ничего. Ничего.
Мне тоже тяжело дается утопление. Это отчасти связано со шкатулкой с письмами (я так и не рассказала о ней ни А., ни мужу) – если ты сейчас меня слышишь, пожалуйста, погреми этой шкатулкой или любой другой, до которой можешь дотянуться. Та мамина история с трагически утонувшей первой любовью имеет то ли продолжение, то ли полутень – об этом я узнала не сразу. Так, наверное, не сразу обращаешь внимание на сиквел какого-нибудь жуткого фильма из детства – оставшийся в том же детстве, что и фильм и все его продолжения: недополненная, недоосмысленная ностальгия ужаса, добавочные факты к свершившемуся кошмару, бонус-треки к двадцати трем крепким розовым яблокам в соломенной корзине на залитом солнцем чугунном столе, уставленном альбомами с репродукциями Босха, – возможна ли тут редукция Босха, спасительное сокращение метафоры до двух слов?
Одной смертью все почему-то не закончилось. Вода не приходит одна, за ней всегда приходит еще одна вода.
На похоронах Павлика мама встретила своего двойника. Обычное дело, подумала она, на похоронах всегда встречаешь двойников (когда она рассказывала мне об этом, я тоже сразу же подумала: да, и правда обычное дело, иногда встречаешь своего двойника на похоронах близкого человека, почти у каждого бывает; и тут же мысленно осеклась – откуда это, что это вообще такое?). Та девушка выглядела почти как мама – и все это словно знали и понимали: перешептывались, переглядывались, не поднимая глаз, проходили мимо, как мимо призрака. Потом, конечно, маме кто-то рассказал: оказалось, что, пока она училась в другом городе, Павлик начал встречаться с другой девушкой тайком. Это не была прямо-таки совсем катастрофа; все же подростки, практически дети, мама и сама когда училась, присматривалась к другим мальчикам и философски подозревала, что одним Павликом ее эмоциональная жизнь вряд ли будет исчерпываться, вероятно, он станет не единственным (но вот стал же в итоге единственным – водяная смерть в молодости верный путь к эксклюзивному месту в чужих воспоминаниях, книгах и дебютных полнометражных фильмах), – и внутренне готовилась к тому, что он сбежит, пропадет, растворится в далекой чужой жизни маленького городка, куда она никогда не вернется (но вернулась – маленькие городки коварны). Правда, она не была готова к тому, что он сбежит именно так. И тем более, что до этого каким-то образом обнаружит в их малонаселенном городке (впрочем, 130 тысяч человек – вполне себе население; в те годы еще и статистика ежедневных смертей на планете; известно, что человеку всегда комфортнее жить в городе, число населения которого идентично количеству людей, умирающих на планете в течение одного дня, поэтому с годами все перебираются в городки покрупнее) совершенную, полнейшую копию мамы, успешно заменявшую ее в будние дни (на выходные мама приезжала домой). Все об этом знали, но боялись говорить маме. Она смотрела на девушку-двойника вначале с ненавистью, потом с ужасом, потом как в зеркало, потом чтобы не смотреть на Павлика и его родителей, а потом подошла к ней и обняла. Все молча смотрели. Наверное, никто не ожидал, что этим дело кончится. Но этим дело не кончилось: после похорон мама и та, вторая девушка, ее звали точно так же, как и маму (самое удивительное, что это никого не удивляло – если уж двойник, то и звать должны точно так же!), – стали лучшими подругами. Л. и Л. На двоих одно имя, одна первая любовь, приблизительно одинаковая внешность, один возраст, одна главная трагедия всей юной жизни. Каждой казалось, что другая – это поздний щедрый прощальный подарок от Павлика только ей и никому больше; ревность в этой ситуации была невозможна, посмертная ревность – миф.
Да, теперь у всех нас есть такой мальчик-мечта, трагически погибший в юности буквально на наших глазах, переформатировав и определив всю нашу жизнь на десятилетия вперед (а у тебя был? ты можешь ответить? если можешь – ответь хоть как-нибудь, через случайную дачную книгу, радиошум, мерное гудение осиного гнезда). Но история, украшенная огненной вишней синхронистичности, выглядела все же слишком странной.
Теперь я понимаю, что подобного уровня сбои, удваивания, наслоения реальности – фактически отчаянные ее (реальности ли?) попытки продемонстрировать нам, что все вокруг – контекст. Но здесь не место для этой мысли.
В нашем раю совпадений не бывает – поэтому подобные контекстуальные сбои случаются при неправильном, мерцающем взаимоналожении противоречивых фонов или пунктиряще закоротивших воспоминаний. Жить в мире без совпадений не так мучительно, когда совпадения происходят каждую минуту. Дело в том, что это просто не совпадения.
Там у них – не здесь, как ты понимаешь (а ты понимаешь? прислушайся, птичка поет где-то вдалеке – что она хочет сказать читателю всего, что я не могу тут написать из-за врожденного страха перед апофеническим стрекотом синхроптички?). Но мама великолепно адаптировалась даже к самым необъяснимым вещам. Скорее всего, именно тогда она этому и научилась – и с тех пор уже постоянно умела. Другую себя она восприняла как роскошь, посмертный букет сентябрьских тугих пионов и надежду на то, что после жизни бывает еще что-то – не столько связанное с жизнью, сколько проявляемое в этих воспаленных совпадениях, наложениях и двоениях.
Другая Л., мамина лучшая подруга, утонула ровно через три года после смерти Павлика, на маминых глазах в той же тихой безобидной речке Березине, где последнее, что тонуло, – это наполеоновская армия и Павлик, и Павлик. Они сидели маленькой субботней пляжной компанией на полосатых махровых полотенцах, пили кислое вино, играли в карты, спускались к желтому чайному песочку помочить ноги. Глубина в том месте была чуть выше колена – другая Л., мамина лучшая подруга и верный двойник, потеряла сознание прямо в реке и наглоталась воды. Реанимировать не удалось. Потом уже выяснилось – после вскрытия – сердечный приступ, случившийся неожиданнейшим образом у молодой двадцатилетней женщины: то ли два стакана едкого ржавого местного вина, то ли плохая наследственность (через пять лет ее отец умрет от инфаркта – но стоп, это не то), то ли резкий переход из жаркого летнего воздуха в ледяную целлофановую водичку, но факт остается фактом: внезапная остановка сердца и дыхания – и последние два удивленных вдоха она сделала в честь Павлика, наполнив свои легкие желтыми водорослевыми пылинками, клейкой лягушачьей икрой и наполеоновскими слезами. Удалось утонуть. Обманула смерть сердечную. Достали уже кем-то другим.
После всего этого мама смертельно, панически боялась воды. Больше не ходила на пляж, не каталась на катере в закатную Ялту во время тех веселых университетских поездок в Артек вожатыми (сидела в звенящем цикадами и цикламенами кипарисовом парке, мрачно читала книжки, закладывая их гниловатыми полубутонами чайных роз) и всегда очень осторожно пила воду – маленькими глотками, которые обязательно нужно считать, чтобы было нечетное количество. Она точно знала: утонуть можно в абсолютно любом количестве воды, даже запредельно малом. Всего один случайно сделанный не тем сердцем, не тем горлом глоток запретной черной воды может вызывать бронхоспазм, кардиогенный коллапс – и вот уже легкие-легкие становятся тяжкие-тяжкие (узнаешь ли ты текст песни, спетой на языке, который мог бы быть мне родным, если бы не был неродным?). Ему было все равно, кого забирать, – выбирая из двух одинаковых людей, всегда выбираешь