13. Зомби сло́ва не давали
К конференции по постреволюционной нейрохонтологии я готовилась серьезно – хотя не так серьезно, как думал муж. Всякий раз, когда я сбегала пообщаться с А., я оправдывалась – мчу готовиться! круглый стол, мини-конференция, живая библиотека! с книгами и материалами сейчас труба: пока мы отключены от большого человеческого интернета, мы можем полагаться лишь на контекст с его невообразимым количеством мусора!
От меня требовалось подробно записать все, что я помню о том, как это – быть собакой, а потом, предпочтительно не обращаясь к полученным записям, выступить с историей, основанной не столько на моей памяти о пребывании собакой (это важно), сколько на памяти о сделанных мною записях (это тоже важно). Мне объяснили: исследоваться будет не только мой опыт, но и речь о данном опыте. И текст в таком случае важнее опыта, потому что, вероятно, содержит в себе нечто большее, чем опыт (что именно – это будут пытаться обнаружить).
В реальном мире любая конференция – это обмен уже сформулированными, постулизированными знаниями. Наш маленький симпозиум был не только обменом контентом, а и наращиванием его: все созданное и озвученное обогащало наш нейрохонтологический контекст тем, что обычным людям и не снилось. Отключив нас от себя, а себя – от нас, они лишились шанса узнать, что же скреблось по ночам из посудомойки Глаши (щеточки скреблись, да, – но и кое-что еще, помимо щеточек, это сын твой мрачно скребся щетиной о блюдо для шарлотки), играло с автозаменой текста во время вечерней переписки с боссом об отсутствующих деталях (и доигралось, и уволили – оказалось, что ты и был отсутствующей деталью, поздравляю), и выло из прилагающегося к икеевскому дивану кота комфорта, изначально приспособленного лишь для комфорта, а не для воя – вой не был предусмотрен в конфигурации и функциональности кота комфорта, поэтому кот выл всеми формами комфорта, комфорт и стал воем, и никто об этом не знал, но кот знал. И что-то еще знало, помимо кота.
Участвовали не только ученые, специалисты и здешние исследователи – такие как Лина, которая в прошлом была терапевтом, потом AI-инженером, а в качестве дубликата стала заниматься связью, пытаясь снова наладить контакт между нами и всем остальным, – но и обычные люди вроде меня. Потому что мы – я вынуждена повторить – создавали информацию, а не озвучивали ее. Ничего иного, кроме как создавать, мы не могли – мы даже погуглить не могли, поэтому для того, чтобы найти что-то, приходилось переизобрести поиск.
Интересно, что мы не сразу поняли, что нас отключили целиком. Некоторое время – около месяца – мы были отключены только в одну сторону. Мы могли потреблять информацию реального мира, но ничего не получалось с ней сделать – разве что осмыслить. Поначалу наши безутешные, страдающие близкие оставляли нам в Сети послания, вешали прямо на наши стены, потолки и мосты огромные трогательные письма – но поскольку решение отключить нас, безусловно, было политическим, все эти письма тоже были политическими, всюду проглядывало бесстыдное «свободу мертвецам», и все нещадно удалялось, штрафовалось, вычищалось вместе с нашими страницами. Потом родные стали конспирироваться – в даркнете начали плодиться сайты с такими посланиями. И не обычными потоковыми «как теперь наши дела», но полными обиды, возмущения, призывов выйти на площади. И лишь на задворках частокола лозунгов мирно паслись тихие овечки «бабушка здорова», «привет от дяди Володи», «Котенька пошла во второй класс, но продолжает считать, что это первый, не умеет прочувствовать магию перехода» и «не хотели тебе говорить, но Бантик умер месяц назад, он же был совсем старенький».
Первый день конференции посвятили именно этой односторонней коммуникации и способам, которыми наши живые родственники пытались обмануть систему. Появилось несколько баз мертвых в даркнете – закрыть их было непросто; хостинг постоянно обновлялся, банк мертвых тоже обновлялся, но стоило лишь погуглить свое имя с некоторыми знаками-маркерами своей мертвости, умершести, завершенности (многим казалось, что достаточно даже просто помыслить) – и разверзались бездны. К сожалению, через поиск по нелегальным базам односторонней переписки с мертвыми получалось найти только письма для себя – не для других – но все равно это какое-то время помогало. Правда, мы не уверены точно, кому именно: нам или им – тем, от кого нас так жестоко отрезали, превратив в тихих внимательных призраков, ловящих каждое слово. Ты не можешь представить, каково это – писать письмо умершему родному человеку, точно зная, что он, будучи там, его прочитает, но не сможет ответить: точное знание, что ответа не будет, лишает адресата мысленной легитимности, и всегда кажется, что письмо идет в никуда. Потому что все, что структурно, эмоционально и физически похоже на письмо в никуда, вероятно, и есть письмо в никуда – мысленный эксперимент вроде философского зомби: если между письмом, прочитанным любимым мертвым, и письмом, так и не прочитанным, нет никакой разницы – ответа-то нет, – то и между чтением и не-чтением письма тоже нет разницы, и это страшнее всего.
Конечно, закрывали и накрывали базы писем – то одну, то другую. Моя дочь записывала для меня дурацкие видеоролики – простые и одновременно трогательные: рассказывала про свою студенческую жизнь в школе криминалистики (на апофенику потом перепоступай к третьему курсу, мысленно молилась я, это профессия будущего!), жаловалась на бойфренда – она подозревала, что он абьюзер, и ее уже начал привлекать мальчик с другого потока, который феминист и поэтому токсичным уже не станет (я морщилась: откуда у нее эта устаревшая лексика?). Я, помню, пересматривала те видео, концентрируясь на какой-то ерунде: ей не идет челка, думала я, ужасно не идет же, или, может быть, она сама ее себе отстригает и поэтому выходит так некрасиво? Было ли мне самой красиво с челкой, когда я сама себе ее стригла? Является ли челка посланием?
Потом нас отключили по-настоящему, но никто не мог вспомнить тот день, когда мы зашли в интернет, но его уже не было – точнее, он был замкнут на нас самих. Наверное, несколько дней мы на автомате читали новости и письма от близких – еще не осознавая, что все это уже порождение объединенного контекста, что-то вроде голосов памяти в нашей коллективной голове.
Кто первым вбросил в этот контекст понимание того, что реального мира больше нет? Я не помню. Мы не помним.
Похоже, мы проспали апокалипсис.
Тем не менее, когда нас отключили целиком, реальность стала интересовать нас меньше – она выглядела приглушенной, как сон или мираж. Иногда я ловила себя на том, что не скучаю по дочери – и если поначалу это вызывало калейдоскопические, мигреневые вспышки невыносимой вины, позже, все реже вспоминая, что где-то там она есть, существует, думает обо мне, я оправдывала себя тем, что в мировой культуре и истории это функция живых – тосковать по мертвым. Мертвый же редко тоскует по своим живым, постепенно видоизменяясь, забывая, обрастая новыми делами и интересами, как дерево – листьями. В моих прежних, прижизненных снах про истинных, невозвратных моих мертвых – про тебя, например, про тебя – вернувшиеся или заглянувшие на огонек мертвецы всегда были несколько отстранены: с ними уже случился иной опыт, их ждут другие дела. Если мои прижизненные сны полны твоего отстраненного мудрого безразличия, то что говорить о моей собственной послесмерти: я всем чужак. Хотя порой мне казалось, что у мертвых не бывает детей – только родители и друзья, – но эта мысль чересчур странная, чтобы додумывать ее дальше; пожалуйста, додумай ее сама, если у тебя есть к ней доступ.
Мы с мужем пришли на конференцию вместе – мою лекцию поставили в день, когда планировались доклады про глупые дома: наш праздник непослушания и фестиваль веселых подселенцев.
А. тоже пришел вместе с С. (своим новым лучшим другом, едко подумала я). Мы вчетвером неловко поздоровались в холле. С. радостно заорал, увидев мужа:
– Это новый парень твой?
Я покачала головой.
– Уже давно не парень, – сказал муж. – Это муж.
– Муж-убийца, – уточнила я. – Женоубийца, точнее. У нас сложные отношения.
– Молодцы, ребятки! – обрадовался С. – Я сразу знал, ты простых парней не ищешь! Даже если вот на этого посмотреть! – и хлопнул А. по плечу.
– А она что, с этим снова общается? – удивился муж.
– С., ты же чуткий, – гадким голосом сказал А. – Точнее, все тебя помнят чутким.
Никогда не думала, что можно троллить нейрозомби. Но, наверное, если дружить с ними – то можно, особенно если они троллят тебя.
– Молчу, молчу, – закивал С. – Я понял. Я дурак. Молчу. Я могила.
– Ты действительно могила и дурак, – сказал А. – И можешь пока что погулять – я выступаю с докладом через пять часов.
– Ты хочешь, чтобы он был в зале, когда ты выступаешь? – изумилась я.
Нейрозомби на конференцию вход был строго воспрещен – она была только для людей, в смысле, для дубликатов.
– Нет, им нельзя слушать же. Я хочу его показать всем. Я потом объясню.
Я вытаращила глаза.
– Вы с Линой поэтому рояль заказали? – испуганно прошептала я. – Поэтому? И тогда, когда вы в баре вот недавно… ну, когда вы с С. вместе – черт, я была уверена, что вы просто пьяные, что вы развлекаетесь так, я бы никогда не подумала!
– Если бы я тебя предупредил, об этом бы все узнали, и нас бы не пропустили, – сказал А., цепко наблюдая, как С. убежал куда-то к окну очаровывать очередных бабушек в мехах с бриллиантами – скорее всего, тоже бывших своих поклонниц (такое ощущение, что их было полгорода). – Извини, пожалуйста.
– Пойдем, – попросил муж. – А то я снова тебя убью ножом двадцать три раза. И тоже решу стать музыкантом и запишу альбом баллад «Любовник моей жены и его зомби-блюзмен».
Можно ли троллить человека, которого ты когда-то убил? Наверное, можно, если сердцем любовника этого человека завладел зомби-блюзмен.