ы проходишь сквозь время, как раскаленная проволока сквозь бесконечный масляный куб. Потому что текст, прочитанный в любой отдельно взятый момент, – это один и тот же текст. Получается, он как бы зависает в этом хрустально-масляном куполе, впечатываясь в него во всех точках синхронно. При этом текст существует только тогда, когда ты его читаешь. А когда ты его читаешь, он может измениться – причем во всех своих воплощениях сразу: эффект квантового текста.
Линина коллекция провалов дубликатов под талый топкий лед поверхности настоящего момента впечатляла и навевала депрессию. Старый бабушкин холодильник ЗИЛ – кто-то, кроме тебя, сможет осилить эту метафору? (Если можешь, пожалуйста, сделай так, чтобы от любого холодильника, находящегося рядом с читающим – кто бы это ни был, – отвалился магнитик. А что, если эти магнитики – это порталы? А что, если написавший это сценарист подаст на нас в суд? Можно ли судиться с мертвым человеком?) Камеры слежения в метро накануне теракта (удалось проявиться в виде бледного человека с сумкой, пошарившего под массивной мраморно-деревянной скамейкой – кот в переноске сбежал, вот беда, – а потом ушедшего вразвалочку к арке перехода между станциями и растаявшего в белые молочные хлопья в момент взрыва; вскоре идентичного человека обнаружат и расстреляют, в городе много людей, идентичных воспоминаниям будущих мертвецов, готовых на все ради коммуникации). Огромная hi-fi колонка-динамик, доставшаяся в вынужденное наследство от мертвого друга, по-настоящему мертвого, ты помнишь времена, когда мертвые друзья еще существовали (если можно так выразиться)? Вы везли эти колонки в декабре 2005 года на саночках из квартиры, где друг жил и слушал их, дома поставили в угол у изголовья (двойной гол), а из нее, когда замолкает Дэвид Боуи – тревожные голоса на испанском. Вы решили, что это районные полицейские сводки («Хорхе, срочно сюда, поди посмотри, что наделали эти сукины дети, Хесус истекает кровью!»), а это был ваш еще не родившийся сын. А почему на испанском – потому что через три года вы переедете жить в Мексику, тогда вам будет казаться, что это весело и обратимо. Сын проживет тридцать три года, и его случайно застрелят в баре, куда он случайно зайдет, чтобы сходить в туалет – ехал с работы на машине целый час, съел на ланч вчерашний тамале, остановился около первого попавшегося бара, где не был никогда (и не будет). Много потом говорили об этом всём, но сам он все-таки не договорил, если уж добрался до стареньких колонок, которые так хорошо запомнил (вы сохраните их в память о друге). Причем все работает: сын задавал параметры колонок и конкретный текст – но он и после смерти остался неудачником, попав в 2005-й, когда вы еще не знали испанского, бывает (но на самом деле не бывает), и вы всегда, заслышав переговоры испаноязычных полицейских, выключали колонки из сети. Что, кто-то из вас записывал это на кассету как доказательство загробной жизни? Как сын, черт подери, вообще понял, что попал не в ту колонку? А очень легко. Он потом все же попал в нормальную, синхронизированную. И сказал: «У меня все хорошо, у меня все нормально». Хотя зачем об этом говорить? Родители и до этого знали, что все нормально и хорошо. Давно же умер. Но именно тогда они вдруг вспомнили, что слышали это в юности – жуткое, дребезжащее дежавю: все нормально! все хорошо у меня! вы слышите? все хорошо, не волнуйтесь, не волнуйтесь. (Незнание языка избавляет нас от волнений.)
Кто-то испытывал так называемый эффект попугайчика через стиральную машину (предполагаемый речевой аппарат любой машины, содержащей в себе лязг, стрекот и скрежет, из-за острова на стрежень напоминает попытки стандартного попугайчика выйти на простор речной волны с текстом, составленным из щелчков, стука и визга, на слух почти неотличимых от речи человеческой) – опять же, мертвому врагу такого не пожелаешь. Кто-то попал в винтажный плеер Winamp и стал перематывать в нем песни задом наперед, хотя плеер Winamp по умолчанию такими способностями не обладал.
Пленники прошлого, население ломкого старого барахла – мы пытались что-то сказать, но в итоге остались лишь призрачными персонажами жидких желтых газет.
Мой доклад о том, как я была собакой, требовалось уместить в сорок минут. Поэтому весь необъятный опыт нахождения внутри вещи в качестве субъективного сознания, оторванного от памяти и личности, пришлось упихивать в этот промежуток времени так же мучительно, как мое стандартное пребывание в собственном осознающем и рассказывающем «я» – в лишенную мыслей собаку, которая может лишь воспринимать окружающую среду и ее температуру, переносить предметы в форме ящиков, отличать предметы в форме ящиков от предметов в форме камней, открывать и закрывать двери, отличать те предметы и явления, которые не двери, от тех предметов и явлений, которые двери, впадать в гибернацию и спящий режим, если этих предметов поблизости нет, выполнять просьбы и приказания авторизованных людей, отличать авторизованных людей от всего остального, дверей, камней и ящиков, а также неавторизованных людей; при этом отличать неавторизованных людей от дверей, камней и ящиков, и все остальное – от всего остального.
Доступен ли при такой минимальной функциональности субъективный опыт? Панпсихическая теория сознания – не забывай, сейчас она основная – утверждает, что возможен, но на практике проверить эту теорию пока не удалось. Никто не смог выяснить, каково это – быть летучей мышью; подсадка человеческого сознания в живые организмы запрещена и невозможна – или невозможна и поэтому запрещена? не возникает ли тут этического противоречия? – но Томас Найджел в любом случае до этого не дожил бы, иначе бы он наверняка требовал, чтобы после смерти его подселили в летучую мышь. Наверное, я проверила это все первая и смогла вернуться и рассказать. Рассказывание, конечно, снова ставит перед нами барьер – суть внеязыкового опыта разрушается, стоит начать описывать его средствами языка (сам Найджел так и писал: «Есть факты, которые невозможно выразить средствами человеческого языка, и мы вынуждены признавать объективное существование этих фактов, несмотря на то что описать и осмыслить их мы не в силах»), – но если я единственный наследник опыта пребывания в собаке; и если сознание все-таки больше наблюдатель, чем деятель (а оно, безусловно, всегда лишь свидетель), я – единственный говорящий и мыслящий свидетель лишенного речи и мыслей субъективного опыта пребывания собакой – и никто иной, кроме меня, не может об этом свидетельствовать.
Я горящий свидетель. Тушите меня все.
Помимо той собачьей истории, о которой ты уже знаешь (отмотай, пожалуйста, эту распадающуюся ржавую пленку в самое начало – слышишь, как я радостно лаю, встречая тебя в выкрашенном в блеклого жирафа коридоре? восторженно вцепляюсь зубами в родной сапог, пахнущий кошачьей кислой травой, и с разбегу запрыгиваю на диван, взбивая его нежные подушечки своими грубыми?), я дополнительно остановилась на том, что сознание не равно «я». Про такое уже давно писали, но мало – и в основном в связи с легальными исследованиями мозга под психоделиками, которые, как правило, приглушают «я» или растворяют его окончательно, обрушивая мостик, ведущий от парагиппокампа к ретросплениальной коре в режиме дефолтного функционирования сознания. С психоделиками я так и не ознакомилась даже в то время, когда они были не полностью легальны и поэтому все еще являлись частью некоей условной субкультуры, – мне хватало регулярных мигреней, разобщающих интеграцию мозга, сознания и восприятия точно таким же способом, но дешево и быстро.
Обычно мозг «связывает» мир – множество разобщенных и хаотичных перцептивных сигналов сплетаются им воедино в этакий пестрый бабушкин ковер, чтобы получилась целостная картинка с постоянно достраиваемым фоном. В том числе там происходит и синхронизация всех сигналов – точнее, создается иллюзия течения времени относительно сознания, с последовательным мерцанием различных раздражителей. При таких атаках мигрени с аурой «связывание» исчезает – сигналы поступают в мозг as is, хаотично и страшно. Мир предстает если не таким, как он есть (если мир может выглядеть таким, как он есть, в отсутствие наблюдателя, то мира попросту нет – потому что некому его воспринимать и создавать как цельную картинку), то скорее таким, каким он мог бы казаться существу, имеющему сознание, но не имеющему человеческого мозга с его умением вывязать коврик контекста из этого дребезжащего хаоса.
Мир собаки был миром ограниченного восприятия собаки – тем не менее он был мир. И это был мир ничуть не беднее и не хуже человеческого мира. Камни в нем были выпуклее, ящики в нем были знанием, двери в нем были чем-то в разы более великим, чем низменные человеческие двери. Сознание совершенно не обязано быть антропоцентричным (впрочем, про это мы знали еще со времен нападок на панпсихизм, который в начале века приравнивали к нью-эйджу) – оно присутствует во всем; просто не такое, как у нас. Если мы говорим, что сознание есть у камня, – это не значит, что камень способен на те же страдания и муки поднебесные, что и мы. Исключив из нашей коммуникации с сознательным камнем антропоцентризм, мы позволяем камню быть иным, ничего не чувствовать и обрастать мхом либо текучей водой под брюшком в зависимости от культурного контекста. У камня есть сознание – и это не предполагает, что камень разумный и со страстью потенциального экспата страдает, что вместо монументального отсутствия мха под ним щекотное отсутствие водички (где родился, там и пригодился – не эмпатируй русскому камню, он ничего не чувствует). Камень не мыслит. Я кладу его на спину и перехожу болото. Я не упаду – и я знаю, что не упаду: в меня встроен великолепный гироскоп. Одно сознательное существо тащит через болото другое сознательное существо, и это в каком-то смысле разделенный опыт. Просто ни один из нас не мыслит. Мир без мыслей тоже мир. Даже если мысль об этом доставляет тебе боль. И даже если мы ворвемся в реальный мир через яблоко – уровень осознанности у нас будет минимальный: как у яблока. Как это вообще – быть яблочком? Солнышко, янтарная мушка, гравитация – из чего будет состоять наш нехитрый феноменологический словарик?