Смерти.net — страница 76 из 81

– Почти десять часов выдержала, – вдруг призналась я. – Плюс посетила резиденцию президента. Там очень сельскохозяйственно: курочки, павлины. И сам президент приятный такой, не страшный, обычный простой человек, к каждому туристу может выйти, пообщаться, найти какие-то слова подходящие. Простой человек из народа, а не чудовище.

– А вот ходят слухи, – заволновалась стюардесса. – Что он отсюда – ну, от нас – управляет страной в реальном мире. Что такие технологии там изобрели, что это возможно.

– Не, это слухи, – успокоила ее я. – Отсюда ничем и никак нельзя управлять. Мир неуправляем.

– Наверное, тяжело быть диктатором, – кивнула стюардесса.

– Очень тяжело, – подтвердила я. – Все время слышишь крики.

В аэропорту меня встречали с цветами и маленьким оркестром старушек с губными гармониками, который неведомо как организовал С. Оркестр исполнял старенькие песни юности С., который как произведение коллективной памяти и сам был несколько устаревшим: «Даффодиловы слезы», «Не бойся роторной жатки», «Гиперобъект», «Параноидальный андроид» (и я тут же вспомнила, что однажды и правда слышала эту песню в аэропорту и, чтобы поверить в это, четыре раза проехала вверх-вниз на эскалаторе, из которого она хлестала, как медленная рвота). Все были счастливы меня видеть. Муж снова (почему снова?) разрыдался – наверное, из чувства вины, ведь та рыжая гриппозница тоже притащилась и сверлила меня янтарными влюбленными глазами, как нажевавшаяся травы чужая временная кошка. Моя Лина впервые в послежизни по-настоящему расслабленно улыбалась, и даже привычно отстраненный А. смотрел на меня, как на подарок – словно я была не копией себя, но шоколадной коробкой нейрозомби с начинкой памяти всех, кого я оставила.

О внешней, событийной, нарративной стороне пребывания в диктаторе мне не обязательно было рассказывать, поскольку моя Лина следила за всем происходящим посредством связи с ошарашенным диктатором (выяснилось, что после смерти он, как венгерская мама Гарри Гудини, действительно выучил несколько языков). Он в благоговейном ужасе наблюдал за моими передвижениями на своем экране, куда происходящее передавалось из мини-дронов, сопровождающих каждый шаг действующего клона.

Возможно, я и видела их – кажется, они вылетали у меня из носа наподобие невидимых красных чайных мушек. Или это были просто капельки крови. В таком случае все происходящее снималось на висящие в воздухе капельки крови – что тоже не сильно отличается от правды.

– Я сказала ему: если ты что-нибудь с ней сделаешь, мы приедем за тобой джипси-табором и будем доставлять тебе невыносимые моральные страдания. Нейрозомби с собой привезем с песнями-плясками. Поселимся толпой в резиденции, а выгнать нас будет нелья. Нарядимся в фиолетовое, развесим всюду диско-шары. Он тебя осторожно на кушеточку перенес! – хохотала Лина, пока мы ехали из аэропорта домой. – Подушечку под голову положил! Лавандовую!

А я думала: я еду домой, какое счастье, я дома. И мне было стыдно за эту мысль, даже если это не мысль, даже если некому испытывать стыд. Пока я находилась в диктаторе, это все было настолько не дома, что весь окружающий мир доставлял боль. Возможно, он и есть такой на самом деле, весь состоящий из боли (чужой и своей, все смешано, где чья печень – не разобрать), давленого мягкого сырного крика, несоответствия сознания телу, несоответствия сигналов их интерпретации, несоответствия мира тому, как его упорядочивал и преобразовывал мозг.

– Оно все запаздывало! – восторженно рассказывала я о внутренней стороне пребывания диктатором. – Все сигналы расшифровывались с опозданием где-то на треть секунды. Как люди с этим живут, я не понимаю? Биомозг – медленная, печальная масса. Опять же – фильтрация. Он фильтрует, конечно, и связывает, но когда он не фильтрует и не связывает – это кошмар. Вообще, знаете, собакой быть намного менее больно – если можно так говорить, «намного менее больно», – чем человеком или диктатором. Собака воспринимает сразу все сигналы в их внеиерархической равнозначности, но ничего не интерпретирует. А мозг воспринимает где-то половину, интерпретирует половину от воспринятого, расставляет иерархически где-то половину из этого всего, и где-то одна пятая часть оставшегося содержания более-менее похожа на то, чем мир является. Но вообще-то мир совсем другой. Когда ты внутри предмета, ты более-менее еще имеешь представление о том, какой мир на самом деле. Ну, когда ты табло. Или собака. Или, наверное, камень. Изнутри человека же мир – это экзистенциальная боль, темная ночь души и бесконечная работа по просеиванию сигналов, которая всегда запаздывает на треть секунды.

– Что просеешь – то и пожнешь, – глубокомысленно заметил С.

– Все, что мы просеяли, пожнет кто-то другой, ты сам знаешь, – сказала я.

– Я, например, – горько пробормотал муж. – Снял урожайчик, а потом сказал, что ничего не помню. Слушай, я, наверное, не смогу с тобой жить после этого.

– То есть я с тобой могу, а ты со мной нет?! – возмутилась я.

– Мы вышли через диктатора в Мировую сеть, чтобы погуглить симптомы, – гадким голосом сказал А., словно передразнивая глупую фразу, которую я не сказала. – Симптомы Апокалипсиса.

Мы приехали к Лине и Лине домой, в лодочный домик. Нейробабка приготовила на удивление неплохой баклажановый ужин со слоистыми лазаньями и печеными тыквами по сложнейшему списку Лининых рецептов (нейробабка внезапно оказалась обучаемой; а может быть, коты были уверены, что бабка всегда выдает самую вкусную еду в мире, откуда и взялась бабкина обучаемость по крайней мере в кулинарном вопросе). Я почему-то не чувствовала усталости – наверное, усталость тела так и осталась в оставленном теле, как в пустой комнате отеля. Нейротавтология, реверс. Наоборот, ощущалась какая-то звенящая свежесть в руках и ногах – будто я съездила на курорт «все включено», только в моем случае это был курорт «все выключено»: нас выключают, и все вокруг тоже выключают. И никто не узнает, что в этом гробу нас фактически похоронили заживо.

– Самое неприятное – то, что все мои действия и слова одновременно переживались и рефлексировались от первого лица из сознания этого несчастного человека, – рассказывала я. – Он все время орал.

– Да я же говорила, что он орать будет, – упрекнула меня моя Лина. – А ты не слушала.

– Я слушала, но это было не так, как ты говорила. Это как два сознания в одном теле, и ты можешь себя идентифицировать и с одним, и с другим, и как бы забываешься в этом крике. Заходишься в нем.

– Почти десять часов, – восхищенно сказала Лина. – Сила, власть, неизбывность.

– А еще меня узнал Слоник, – сказала я. – Несмотря на то что я была диктатором и внутри меня было еще одно сознание, и вообще этот Слоник не связан с собой двенадцатью тут среди нас, но он меня точно узнал, и это страннее всего.

– Да скоро все схлопнется нахрен потому что, – удовлетворенно сказала Лина.

Ей как будто не хотелось напрямую переводить разговор на то, что я должна была передать ей от нее настоящей – она накидалась тремя хлипкими бокалами малинового вина, ее щеки раскраснелись, она подхватывала мои шутки о том, каково это – быть десятичасовым самым долгоиграющим диктатором современности; но словно постоянно мысленно отворачивалась, зарываясь в мерцающий серебром кошачий лунный мех, когда мой взгляд затвердевал на ее лице немигающей гипсовой маской вопроса ну что, ну что теперь.

После того как муж в очередной раз полушутливо пробормотал, что, мол, не зря все-таки съездила (я тогда как раз рассказывала, каким теплым и родным, как круглый земной шарик, был грязный коровий бочок), я встала, подошла к моей Лине, сняла с ее колен кота, пересадила его на колени не моей Лине и, распушившись всем котом, всей его поверхностью сообщила:

– У нас очень мало времени.

«Нас скоро отключат, и нам нужно самим отключиться от них. У нас все это время была война за независимость». – Я мысленно погладила обеих Лин по голове этими фразами, панически катящими из меня, как бесконечный конвейер тьмы.

– Утром мы втроем едем в Комитет восстания мертвых, и ты там рассказываешь все, что услышала, – сказали Лины. – А сейчас иди выпей себе кота и возьми вина.

Выпив полбутылки кота, я вышла на крылечко лодочного домика. Следом за мной вышел муж. Казалось, что вокруг домика поднялась медленная и тягуче-зеленая река забвения из какой-то неприятной детской книги (причем ее читала не я) и мы с мужем сейчас вызовем зеленую лодочку-такси и поплывем туда, где нет ни речи, ни памяти, только любовь и насилие. А. во всем этом не присутствовал – я почему-то мысленно его избегала, наверное, чтобы он не отвлекал меня от моей основной задачи.

Муж сказал:

– Ну.

Я честно сказала:

– Я не знаю. Я правда не знаю.

– Я думал, есть какая-то информация, которую можно сказать только мне одному.

– Нет. – Я затрясла головой. – То ли он врал, то ли правда не знал, как так вышло.

– Пошли домой.

Когда мы одевались, А. гадким голосом спросил:

– Это стокгольмский синдром?

Я ничего не ответила и отвернулась.

– Она устала, – объяснил муж, чуть ли не впервые встав на мою сторону. – Ей надо поспать.

Но что-то у меня совсем не получилось поспать. В голове тоненько звенело, как будто я забрала с собой некоторую часть чужого крика в качестве памятного сувенира из путешествия. Я обернула голову подушкой, и она услужливо зашуршала полевой гречей сквозь призрачный гул моих давно не существующих артерий. Муж, будто бы прошедший босиком сто километров сквозь камышовый гречишный рай, откуда-то издалека вопросительно постучал по моему плечу костяшкой пальца.

– Не могу заснуть, – сказала я, разматывая километры подушки обратно. – Переживаю, как ты там добрался. Хотя не должна же.

– Это уже не я, – сказал муж. – И вообще, я тут подумал, чисто математически эта моя копия уже старше его на момент, когда он тебя убил. Мы разветвились, что ли. И я уже тебя не убил.