Смерти.net — страница 79 из 81

– Это слишком дико, – сказала настоящая я. – Мне страшно. Смотри, ты мне задаешь вопрос, который задал двадцать три года назад, и в ответ я двадцать три года назад пошутила про сиреневый пистолет. Ляпнула, что в голову придет, как будто подсказал кто! Но сейчас, когда я тебе отвечаю, я реально вижу на столе сраный детский пистолет! Вдруг я подсмотрела в этот момент тогда, в прошлом? Ты понимаешь? Я вот не понимаю!

– Я тоже не понимаю, – искренне ответила я. – Просто приходи, и мы обо всем поговорим.

– Хорошо, – вздохнула настоящая я. – На этот раз я действительно приду с сиреневым водяным пистолетом.

– Договорились, – сказала я.

– Помнишь же, если можешь, – ответила себе я.

На самом деле муж ничего этого и правда не помнил. Все эти воспоминания хранились у меня одной.

Какой ужас, думал муж изнутри меня, что происходит, почему я назначил ей свидание, зачем я это сделал, я же не хочу, я не хочу, я не хочу.

Я еле-еле заставила себя замолчать – только так я могла заставить его замолчать, перестать паниковать и пойти в офис. Ближе к вечеру муж пришел к выводу, что этот неожиданный выброс романтических чувств – его собственный (все-таки 14 февраля, праздник любви!), и в приподнятом настроении отправился в бар. Я угрюмо лежала на дне его чувств и поверхностно текущих мыслей, как Офелия на дне ручья. Я точно знала, что надо мной вот-вот проплывет труп моего врага.

И он будет плыть лицом вниз, так что я точно узнаю его.

У меня был соблазн залезть в мысли и воспоминания мужа, чтобы покопаться в них и понять, почему он решит убить свою жену именно в этот вечер, но я боялась, что он снова почует меня как нечто чужеродное и начнет весь внутри кричать. Мужчины – они слабые. Всегда кричат, когда в них подселяешься. Попробовал бы диктатор управлять страной через женские тела! Во всем мире уже давно установился бы агрессивный нейрофеминизм, а о диктаторах все бы забыли.

Я всего лишь хотела понять, что случилось. Я всего лишь хотела увидеть собственное убийство, как фильм. Я была уверена, что смогу это вынести, потому что я уже смогла вынести все, что было до этого.

Пусть даже хронологически это все было после этого.

Но тогда я так не думала. Я даже не анализировала странный момент с пистолетом. Я старалась вообще не думать, чтобы не волновать мужа и продолжать оставаться Офелией его тревожного, неведомого дна, населенного подводными рыбами, зеркальными карпами и коллекцией памятных задержек дыхания.

Я побуду свидетелем и уплыву, обещаю тебе, дорогой.

Вот я сижу в кафе и смотрю, как я пью коктейль «Черная лагуна». Вот я пью еще одну «Черную лагуну». Вот приходит она – настоящая я. Та, до которой я не дожила, спрыгнув с поезда ранней копией, не доплывшей до этого священного вечера. Мы пьем, мы даже целуемся. Она как-то умудрилась влезть в то платье. Я думаю, что она очень красивая и что, наверное, сегодня все-таки получится. Еще я думаю: сорок три вообще не старость, зачем я ей так сказал, почему я всегда говорю ей что-то неприятное про возраст – может, потому, что я сам боюсь старости, боюсь смерти, боюсь этого чужого голоса внутри, боюсь своих желаний, боюсь того, что позвал ее на свидание, как будто не желая этого. Боюсь ее с самой первой минуты, как увидел. Боюсь, что она сожрет меня и полетит дальше, сея смерть и вечную жатву, нескончаемый праздник урожая.

Я и правда начинаю немножко жрать мужа уже после первого коктейля. Я смотрю на себя и стараюсь не думать о том, что я себе, черт подери, не нравлюсь.

Да, я себе не нравилась. Моя прижизненная версия, оказывается, была совсем не похожа на меня теперешнюю. На меня настоящую (подумала ли я это? и если да, то почему?). Вместо отважного нейронавта, врывающегося в тело и ткани диктатора и звенящий водонепроницаемый хард собаки, я видела не очень юную, не очень симпатичную, не очень интересную, не очень добрую женщину, которая ничего не понимала, ничего не понимает и, наверное, ничего не поймет. Но как только я осознала, что проникаюсь брезгливостью к самой себе, муж снова уловил эту мысль, и весь затрясся внутри и снаружи, и уронил стакан, и я снова притаилась. Мне было важно досмотреть этот фильм до конца.

– Пьяный уже, – говорю настоящая я. – Отличное свидание. На, попей минералочки из пистолетика. Я минералочки туда налила. Со вкусом малины и лайма. Как чувствовала, что ты будешь в говнище.

– Мне плохо, – говорю я, продолжая не думать и смотреть этот фильм. – Я сейчас вернусь.

И она говорит:

– Можешь не возвращаться. Все как всегда.

И я иду в туалет, включаю воду и опускаю под воду голову. Между краном и раковиной совсем немного места, и моя голова туда еле помещается. Я думаю о том, что сам все это выбрал. Еще я думаю о том, что завтра нужно позвонить ремонтнику и забрать у него смерть-газонокосилку. Еще я поправляю себя: смарт-газонокосилку, и внутренне смеюсь: бывают опечатки или описки, а тут такое одумывание, одумался. Одумайся, говорю я себе, что ты здесь делаешь, зачем ты ее сюда позвал, что это вообще было? Еще я думаю: может, это рак мозга? Еще я думаю: а вдруг это шизофрения? Еще я думаю: хорошо, что я много выпил, и поэтому как бы не очень страшно. Еще я думаю: ну, завтра мы, наверное, будем вместе над этим смеяться. Никто и не надеялся, что будет романтично, зато вышло смешно.

Я смотрю в зеркало и вижу свое лицо. Это самое знакомое и самое родное лицо в мире.

Вдруг я выпускаю из своих подводных шекспировских легких всю воду молчания и беспамятства и резко поднимаюсь, восстаю всем сознанием над поверхностью мысленного ручья. Это происходит неожиданно катастрофично – фактически я выдаю себя, но я понимаю, что мне уже наплевать.

Потому что я понимаю: я могу все остановить.

Я же могу это остановить.

Я же могу, черт подери, выжить. Я могу себя спасти.

Я же могу не досматривать кино до конца, а просто выключить его. И сохранить свою жизнь.

И в полной эйфории от этого осознания я захватываю его целиком и полностью, хлынув, как вода, во все подвалы его сознания, и я затапливаю его до самого верха, и он начинает кричать страшным голосом, нечеловеческим внутренним криком, и через этот крик я вхожу в его память.

И вижу, что там нет того, что я искала.

И понимаю, что он не собирается меня убивать. И не собирался.

Но почему тогда он меня убил, если не собирался?

Я выхожу в зал, сажусь рядом с настоящей собой. Смотрю на себя.

– Ты что, смерть там в зеркале увидел? – спрашиваю я.

Я киваю.

И понимаю: если она не умрет этим вечером, то мой дубликат никогда не будет активирован, он просто исчезнет. И я тоже исчезну. И ветер унесет все это прочь, пусть это и цитата, но и цитату тоже унесет. И больше ничего не будет – и не будет возможности связаться с тобой через это разбухшее деталями и откровениями полуавтоматическое письмо. Не будет возможности об этом рассказать, написать об этом. А текст, наверное, важнее жизни.

Или нет?

Если я останусь жива, я продолжу жить эту странную, скучную, бессмысленную жизнь дальше. С мужем, который вряд ли любит меня больше жизни: и это я тоже теперь знала.

Продолжу жизнь, в которой нет ничего, кроме редких пистолетных осознаний. Точнее, в которой нет этого всего. Нет А., нет памяти и любви, нет нейрокотиков и нейробабки, в которую я снова и снова опускаю свой палец, как в бесконечную чернильницу, наполненную нейрокровью. Нет открытий, нет радостей, нет осеннего ежа, который колется на языке, как щелочная батареечка. Нет воспоминания о существовании V. Нет встречи с С., которого на данный момент уже двадцать пять лет как нет в живых. Нет нашей крошечной смешной вселенной, которая на самом деле – дом с призраками. Нет походов на аукционы, нет ветоши душ, нет наблюдения за сменой времен года из подвешенного в пустоте сгнившего яблочка. Нет ничего, и, если она останется жить, ничего и не будет. Она продолжит жить и нести в себе мою память и этот текст, который не случится никогда. Мой муж не попадет в тюрьму, я не попаду в диктатора, диктатор не поймет, каково это – просто отключить связь и не отвечать на входящие звонки. Ничего не будет. Мы захватим умные дома, потом нас закроют, а потом нас сотрут. И никто так и не узнает, что это все тоже была жизнь, что это и есть жизнь. Потому что я не попаду в собаку и не смогу никому об этом рассказать.

И я понимаю: это все важнее жизни.

Текст важнее жизни.

Коммуникация важнее жизни.

А я еще я осознаю, что, если она останется жить, меня никогда не будет. Я не попаду в собаку, я не попаду в диктатора, и я не смогу передать Комитету сообщение от Лины. И нас всех выключат. И наш мир, который мы так трепетно создавали и исследовали, прекратит существовать.

Поэтому здесь не так уж и много выборов. Выбирая между миром и собой, мы редко оказываемся перед выбором: спасти себя или спасти мир. Выбирая между текстом и собой, мы оказываемся в квантовой щели неопределенности – есть ли смысл спасать мир, свидетелем которого ты даже не станешь, если выберешь спасти себя?

Я понимаю это, и меня начинает тошнить.

Я снова убегаю в туалет и в ужасе смотрю на себя в зеркало. В туалете играет какая-то ретропесня с припевом: I just want you to know who I am.

Возвращаясь, захожу на кухню, беру со стола первый попавшийся нож и прячу его под пиджаком, стараясь не дышать.

И говорю ей: давай выйдем наружу, мне нужно подышать свежим воздухом. И стараюсь не дышать, стараюсь не дышать, стараясь не дышать.

Она накидывает пальто и говорит:

– Как меня это заебало. И я ведь знала, что так и будет! Ты хоть на ногах-то стоишь?

Я киваю. У меня дрожит подбородок.

Мы заходим в подворотню за углом бара. Она вынимает из кармана сиреневый водяной пистолет и картинно приставляет его к своему виску, закатив глаза.

И я говорю ей:

– Я просто хочу, чтобы ты знала, кто ты.

– Кто ты? – спрашивает она.