Видимо, для того чтобы где-то зародилась жизнь, точную индивидуальную копию нужно смешать с размытой коллективной памятью. Такой простой рецепт, кто бы мог подумать.
В какой-то момент мы сами решили придать нашему миру онтологический статус единственного существующего. Музей отменился – теперь у нас были смерть и жизнь. Нейрометисы-малютки взрослели, вставали на ноги, отказывались от грудного вскармливания, плохо приучались к горшку и отчаянно плакали в поликлиниках во время плановых прививок, которые, конечно же, ничего не значили, кроме активации коллективной памяти о коллективном иммунитете. Их родители-нейрозомби тоже взрослели и старели – несомненно, когда они станут совсем слабыми, они умрут, и в этом нет ничего ужасного.
А. был вынужден как-то психологически справляться с тем, что первая смерть нового мира, как и первое рождение, связана именно с ним. Он отшучивался, повторяя, что это все оттого, что он единственный тут настоящий мертвый, не такой, как мы все. Но потом мы перестали воспринимать это все как шутку, и он перестал шутить. Продолжила ли я его любить после этого всего? Ты прекрасно понимаешь, что это не важно. По-моему, я вообще не умею любить. И это тоже не важно.
Изменив наш статус в первую очередь для нас самих, мы наконец-то ввели кое-какие законы. Возникли учебные заведения для новеньких людей: ясли, садики для малышей, школы. Появились рабочие места. Было принято важнейшее, вероятно, основополагающее решение – скрывать от всех новых людей, что наша реальность – это скачанный интернет для мертвых, замкнутый на памяти вещей. О том, что бог – это память, знает только первое поколение дубликатов. Да, еще долго в наших школах и детских садиках многие люди, дети, уборщицы и дворники дяди Володи формировались, как послушная пустота, из глины памяти и неукоснительно загустевающего цемента контекста. Самолеты летали пустые на четверть, потом на треть. Но со временем новые люди вытеснят контекст. Или, наоборот, достроят его новыми впечатлениями. К тому же, кто знает – может быть, те призрачные фоновые люди, которые являются контекстом, когда-нибудь тоже станут любить, размножаться и умирать. И через несколько десятков лет уже будет сложно отличить, где настоящие люди, а где просто контекст. Грань между контекстом и настоящим такая тонкая, что я ее совсем размазала, извини.
На данный момент мне кажется, что мы – настоящие мертвые, дубликаты, свидетели сингулярности – наверное, все-таки бессмертные. Но кто знает – вдруг мы однажды тоже умрем от глубокой старости? Так или иначе, нас много и нас становится больше, и чем нас больше, тем лучше и прекраснее наш мир, и никакого другого нет и быть не может. Нас не вытряхнуть из зияющей пустоты вещи, сколько ни тряси, потому что мы и есть эта пустота и все, что она не в силах вместить. Но вместила как-то.
Да, наши знания о прошлом обрывочны, но обрывочно и само прошлое. Было ли оно менее обрывочным в те времена, когда мы были людьми? Но были ли мы ими, вот вопрос. Копировать сознание мы пока что не умеем. Может быть, научимся потом. Хотя это не точно.
Если тебя беспокоит статус и состояние животных, то не волнуйся, пожалуйста, – с животными у нас все отлично: почти весь мир теперешней природы – это безудержно размножающаяся гремучая смесь объективных животных с нейрозомби-животными и животными, сотканными из тьмы контекста. У них всех друг к другу влечение, восторг, ток и гон. Разве что нейропанды почему-то забыли, как размножаться. Но мы им поможем вспомнить.
Да, я вынуждена это озвучить, пусть это и нехорошая, дурная мысль: подозреваю, мне известно, почему вымерли динозавры. Потому что мы их не помним.
Иногда я захожу в гости к Линам. После смерти стареньких котов они живут вместе как семья – и это единственная полностью счастливая семья из моего ближайшего круга. Мы часто обсуждаем вопрос, который нас постоянно мучает. Неужели в реальном мире нас бы решили отключить, даже узнав, что мы можем быть как они: перестали быть архивом и рождаемся и умираем в муках? У них бы все равно не дрогнула рука?
Может быть, все равно отключили бы.
А с другой стороны, ведь их же самих не отключили.
Пожалуйста, не переживай за меня, даже если ты там, где некому переживать. Мне кажется, что у нас все-таки есть связь с вами – через вещи, шум и пустоту. Во всяком случае, с теми, кто и правда этого хочет. И она двусторонняя, эта связь. Правда, я до конца не уверена, кто из нас кому призрак. Может быть, мы все друг другу призраки. И если ты слышишь странные звуки, или, скажем, лист бумаги вдруг взмыл и сам поплыл по воздуху, как белый кораблик, – возможно, это не твой любимый умерший пытается показать тебе, как отлично он умеет перемещать бумагу по воздуху, буквально как при жизни! – а ты и есть тот самый любимый умерший. А лист бумаги – это случайный прорыв спонтанной, ничего не значащей вещи в твой далекий мертвый мир. Хватай эту бумагу, быстрей пиши на ней все, что хочешь сказать, то-то все удивятся. Вот оно, начало новой эры второго витка спиритуализма.
Еще мне кажется, что я иногда навещаю маму через письма, хотя я не уверена, что у меня получается; после того как мы стали автономными, все ранее такие простые и хулиганские способы связи стали невозможными – телефонные будки, фигурально выражаясь, стали лишь обрывками провода, обломками телефонной трубки, обгоревшим форзацем телефонной книги чужого города. Таких будок много и в твоем городе – достаточно перейти дорогу, только, умоляю, осторожно, смотри по сторонам. Через такую вандализированную, взорванную будку, покрытую граффити и льдом, я могу лишь прошелестеть, выложить из пыли и электромагнитных полей размытую, заваливающуюся букву М, пробежать крохотным серебряным паучком по краешку – и, низвергаясь вниз сверкающей капелькой, сообщить: вам письмо, и это письмо – вы сами. Всякий раз, когда у меня получается, как я думаю, установить с мамой связь или ее хрупкую иллюзию (которая в данной ситуации эквивалентна связи), я бесконечно повторяю ей одно и то же: прости пожалуйста, пожалуйста, прости, что я убила себя. пожалуйста, прости, что я убила себя. мне просто нужно было спасти мир, поэтому я убила себя, обычное дело, типичная ситуация, но ты знаешь, зато у меня получилось, я спасла мир, твоя дочь спасла мир, потому что она не избранная, но случайная, и посмотри, как он прекрасен, наш мир, пожалуйста, приходи к нам в него, когда умрешь.
И я уверена, что она придет, обязательно придет. И однажды из шкафа, в котором я все это время храню письма, вылезет испуганная, но серьезная пятнадцатилетняя девочка с волосами цвета тьмы, ночной реки и птичьего облака – и я наконец-то ее увижу, и она наконец-то увидит, что я ее вижу. И я тут же пойму: я должна сделать все, чтобы она была счастлива.
Чтобы хотя бы в этот раз она смогла быть счастливой.
И я правда сделаю для этого все.
Не за что переживать, не о чем волноваться. Я обещаю, что когда-нибудь у меня все получится и, где бы ты ни была в своем бесконечном отсутствии, я тебя найду, я тебя почувствую, я выделю тебя из всего, в чем ты растворилась навсегда, и когда я осмелюсь наконец-то опустить руку в эту черную ртутную лужу небытия, ты догадаешься за нее схватиться и не отпустишь, пока не вытяну. Мы тебя восстановим, мы тебя спасем, мы тебя найдем даже там, где тебя нет. Потому что мы живые и у нас есть имена.