В ответ послышалось многое стенание, слов же никаких.
Старшой врезал лежальцу ногой по ребрам.
– Ну, сам видишь, чернец, каков стервец выискался. Моим-то, понятно, дух из него выбить сразу и захотелось.
С мостовой послышалось вполне отчетливое:
– Захотелось старичку переплыть Москваречку, посередке утонул, только ножкой болтанул…
– У, бесовское перевесище! – замахнулся было старшой.
– Не тронь! – крикнул иеромонах. – То юрод.
– Да истинной ли юрод? Але ложной?
– Истинной, я его знаю. Святой жизни человек, его устами сам Господь глаголет.
Дворовые отступили. Тоскливо им сделалось, задор вчистую пропал.
Юрод, утирая кровь с лица, живо откликнулся:
– Что, дядя, думал, я дурак, а у самого с головой не так?
– Ну вот, – вздохнул купчина, – пострадал я из-за сего дуролома. Возьми-ка! Твоя взяла.
И протянул алтын стрельцу.
Юрод, скривившись, крикнул: «Хорошо страдать у печки, очень теплое местечко!»
– Да какой он юрод! – разъярился торговый человек. – Притворяется!
Старшой, получив нежданную поддержку, недобро глянул на иеромонаха.
– Сдается мне, батюшка, скота сего заблёванного ты по доброте выгораживаешь, а ему бы надо б еще выдать на орехи. Чтоб язык за зубами держал!
– Не обманываю я вас! Хотите, крест на том поцелую?
Но купчина в ответ расхохотался:
– Ни к чему нам таковая жизнь благостная, мы народ обычной, грешной, нам бы охальнику головёшку скрутить, да и весь сказ!
И дворовые вновь подошли поближе, почуяв, что забава их продолжится. Чернец уж и не знал, как ему поступить, вся твердость его порушилась. Но тут из толпы вышел великан, борода лопатой, руки яко дерева, из земли вывороченные, плечи яко башни надвратные во крепком граде.
– Что, с чернецами воевать здоровы да с ветошью подзаборной? А со мной желаете ле переведаться? Сказано же: святой жизни человек, отступитесь. Не то кулаки-то друг об друга почешем!
– А ты кто таков? – вызверился купчина.
– Князя Лыкова боевой холоп, прозвищем Гневаш Заяц.
Торговый человек хрюкнул раз, другой, а потом зашелся смехом:
– Га-га-га! Ой, не могу! Деревенщина… Заяц он… косоухынький… кривозубонький… Зайчишко!
Дворовые зареготали вместе с ним. Старшой косо ухмыльнулся, прикидывая силы на случай драки.
Бугай коротко, без замаху, вписал купчине буквицу в лобешник. Тот наземь грянулся, не крякнув. Ползает, головой трясет, слезы роняет.
– Не робей, ребята, – ободряюще произнес старшой. – Нас шестеро, он один, инок драться не станет. Как-нибудь сладим.
И пошли двое крепких дворовых заходить боевому холопу за спину.
– Ой! – Девка, побелев, уронила огрызок.
– Семеро нас, семеро! – взвизгнул купчина, поднимаясь с мостовой.
– Ну, так нас двое будет, – ответил ему стрелец, пристраиваясь защищать Зайцу спину. – Охота поглядеть, как это ты с нами, ратными людьми, сладишь, и пупок не развяжется. Эй вы все, бойцы, тряпичные!
Отроки встали по бокам от Зайца. Отчего б не подраться, раз день хорош и солнышко вовсю жарит!
– Вы-то еще куда, опёрдыши? – бросил им старшой. – Тут дело мужицкое.
– Козлина! – ответил ему один из отроков, презрительно усмехаясь.
– Не надо бы, люди добрые… – растерянно пробормотала девка.
Но кто ее, дуру, станет слушать? Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец!
Бойцы начали сходиться.
– А ну стой, м-мать! Что, блядь, за шумство?
Меж двумя кучками втиснулся, размыкая их конской грудью, всадник медвежьего обличья с черными кустистыми бровями, в черном наряде и черной же шапке. С одной стороны седла у него метёлка свисала, с другой – ожерелье из собачьих зубов. Правую руку он положил на рукоять сабли.
Все молчали. Сорвалась потеха.
– Ты! – выбрал всадник опытным глазом старшого. – Доложи.
– А сам-то ты чего впёрся меж нами? – взбеленился тот.
– Я-то? – Всадник без гнева, не меняя выражения лица, отвесил ему оплеуху. – Я власть. Нешто ты безглазым уродился?
Старшой поклонился.
– Не признал, грешен! – Потирая скулу, он изложил свою обиду.
Всадник с ленцою перевел взгляд на иеромонаха.
– Теперь ты.
– Он сам объяснит. Какой юрод прост? Мне ни делá его, ни словесá толковать невозможно – ума не хватит!
Всадник зевнул.
– Встань, – велел он юроду.
Тот встал.
– Ответствуй!
Юрод, улыбаясь, яко дитя, сказал:
– То дом истинных праведников, отца и сына. Един страдает, другому еще пострадать придется. Ради Христа будет заклан, яко овча. Люблю их, ибо угодны Богу. Обоих есть Царствие Небесное.
Старшой, не выдержав, заорал:
– Отчего же яблоки-то с каменьями в окна-то мечешь, пустобрёх?!
Юрод засветился большею улыбкой, но ничего в ответ не сказал. Тогда всадник уточнил:
– Мне ответствуешь, не ему.
Юрод кивнул и заговорил радостным голосом:
– Берегу дом сей честный! Враг рода человеческого всюду бродит, аки лев рыкающий! На праведных христьян слуг своих, бесов, напускает. Они уж всюду тын обсели, во дворе безстрашно гуляют, во окна заглядывают и норовят в хоромину залезть. Вот я и пугнул бесовскую силу. Каменья бросал, а про себя творил умную молитву: оборони, Господи! Разогнал бесов, три дюжины их во все концы разошлись!
Старшой процедил:
– То не юрод, то отродье сучье.
– Заткнись, – безмятежно приказал ему всадник. – Мой суд таков: ты пень безглуздая, а с тобою, яко с умным, два человека разговаривали, священническим саном облеченные, един белец, второй чернец. И тебе бы сообразить, что простой сопле двум попам перечить – не по чину, а ты сообразить не возмог. Потому причитается тебе жалованье великое.
С этими словами он отвесил вторую оплеуху, поувесистее; старшой аж шатнулся под тяжестью ее.
– Юрода отпустить, а вы, дворня, пошли вон. Прочим разойтись: шумства не допущу!
Все послушались всадника, улица опустела. Одного Зайца он придержал рукой.
– Погодь. К тебе особный разговор имеется.
– За мной вины нет.
– Я не об вине! Экий ты здоровила, мне вровень. Нам бы един на един сойтись, силой померяться. Али мы не русские люди? С этой босотой и говорить-то соромно, а ты, я вижу, боец изрядный. Видел я, яко ты этого… хе-хе… разом с копыт снёс! Дело. Как приспеет вольный денёк, отыщи на Орбатской улице двор опричного ярыги Третьяка Тетерина, это я.
– Бог даст, отыщу тебя.
– Ну, будь здрав.
С тем и попрощались.
Глава 12. Черемуховое вино
Дуняша любила часами качаться на качелях, запрокидывать голову, смотреть, как небо летит вниз, как трава вздымается к облакам, до самозабвения, чтоб перед очами всё кругом пошло! А когда отец не видел и некому было известить его об озорстве дочери, Дуняша спрыгивала на землю в конце качельного маха, будто бы не девица она, а ошалелый мальчишка… Распрямив колени, переводила дух и опять лезла на качели.
Потому что качели это такая забава, каковой лучше редко что находится!
Уж она не девица, а как есть мужняя жена, но снисходителен к ее хотеньям драгоценный супруг, и потому на дворе московской усадьбы его специально для Дуняши поставлены превысокие качели. А чтоб ей не скучно было одной качаться, рядышком – вторые, для любезной подруги Прасковьюшки Мангупской.
Вон она, рядышком, наяривает вверх и вниз, раскраснелась. От детей сбёгла и бавится по-девичьи, всласть.
Чего б не качаться? Воскресенье, солнышко пригревает, всё цветет кругом, хотя и без ладу. Орешник подзадержался, кисти его златые висят повсюду, а им бы впору уже сходить. Как от веку было? Снег сходит – орешник цветет. И где тот снег? Давно ручьями растекся, нет его в помине, ни в долках, ни в логах, ни по оврагам, ни по дорожным обочинам, ни по всяким сокровенным низинкам. Орешник же только-только на первый цвет расщедрился. А верба вон задержалась еще того непонятнее: ей бы в самый раз к Вербному бы воскресенью зацвесть, а она, дура, только-только после Пасхи принялась да к нонешней Красной горке в силу вошла.
Зато снег иной, майский, теплый, лег повсеместно в великом обилии. Вся Москва в нем! Лежит, не сходит, запах от него медово-горький, яко вкус у заморского вина, каковое на свадьбе пригублено, яко звук у большого колокола, что в Новодевичьей обители, столь же протягновенный и столь же оглушающий. Град великий, удел Пречистой Богородицы, от Кремля до Заяузья оделся черемуховою метелью. Рано черемуха пришла, прежде времени своего. Теперь жди прохлады, известно: черемуха холод подзывает. Да больно хороша, не осердишься на нее.
Садочек за усадьбой хворостининской – будто серебряная чаша с черемуховым вином да золотыми клеймами орешника.
Хорошо же! Славен Господь!
А Дуняше томно. Чуть покачалась да сошла. Даже прыгать ни разу не стала. Отчего так? То ли воронье по весенней поре раскаркалось – у него свои венчанья, своя Красная горка. То ли сметаны поела, со службы церковной придя, кисловатой… Колом сметана в животе встала, что за пропасть! То ли простуда к ней липнет… Да Бог весть. Токмо от качелей в голове у Дуняши скоро сделалось затменье, и присела она поблизости на лавочку.
– Дунечка, подруга, как твой-то? Как пришла, не видала его.
– В Слободу позвали, полки на татар готовят. Ему воеводствовать. А он еще не зело оздравел. Седмицу назад пошатывался, ослаба его взяла. Потом чуть получшело, но…
Дуняша тяжело вздохнула.
– А твой-то, Панечка?
– Туточки. На Москве службу приискали.
– Счастливая! По всякий день можешь перевидеться…
Княгиня Мангупская сошла с качелей, села рядом. Любопытство разбирало ее, но как про таковое спросишь, хотя бы и у лучшей подруги? Мялась-мялась, потом всё же набралась дерзости и спросила:
– А как ты… с ним?
– Ой хорошо! Ладим. Так хорошо, что прежде и подумать не могла!
– А… с лицом-то… чего?
Дуняша непонимающе улыбнулась:
– С лицом? Травяной водой умываю для свежести…
– Да не с твоим,