– А дожжичек кроплет.
– Сильно ле?
– Мга и хмарь.
– Зола сперьва, стало быть, повсюду поднялась, а потом к земле прибьется…
Третьяк закрыл очи, покачал головою горестно из стороны в сторону. Тихо промолвил то, о чем ни говорить, ни думать не хотелось:
– Я не москвитин. Что мне их Москва? А вот… Уже моя она, не токмо что кого-то… Уже не их… Жалко… Попустил нам Господь…
Речь его, сначала ясная, к последним словам обернулась невнятным бормотанием.
Тогда собеседник его сказал громко:
– Да отстроимся, не горюй! Хребтина, чай, крепкая, сдюжим. Как-нито переживем. Всё переживали, и это переживем! И татарина боле не допустим сюды.
– Господь на нас гневен… – едва слышно ответил Тетерин.
– Дак исправимся! Давай… лучше за жену твою, что она, такая вот раскрасавица, тебе досталась. За чад твоих… всех чад, что она тебе еще подарит.
Звонко тюкнула чарочка о чарочку.
Часть 3. На пепле. Осень 1571
Глава 15. Псы государевы
Государь, царь и великий князь Иоанн Васильевич по первому листопаду, пока дороги еще не развезло вдрызг, уехал в Александровскую слободу. Всем на удивленье решил он взять в жены худородную юницу Марфиньку Собакину. И теперь готовился к венчальному обряду да к свадебным торжествам. Выбирал со всем тщанием, кому в дружках на пиру быть, кому в свахах, кому сопровождать его в мыльню, а кому деньги разбрасывать…
«Хорошо, – думалось Хворостинину, отправлявшемуся царю вослед, – ко свадебке люди добреют. Может, на радостях помилует тестюшку».
Кисть жемчужную отколол он от шапки да прицепил к седлу, рядом с саадаком. Всяк опричник свою метлу сам находит. Он, князь Рюрикова рода, нашел себе вот такую.
О прибытии Дмитрия Ивановича в Александровскую слободу царю доложили без промедления. Тот позвал к себе воеводу скоро, не заставил ждать при дверях. Добрый знак. Молодой рында в высокой белой шапке из песца, белой, шитой серебром шубе, в белых же сапожках и с секирою в руке пропустил его в государеву опочивальню.
Царь тешился игрой шахматной, сидя за столом с постельничим Дмитрием Годуновым. Царский посох, усыпанный кровавыми лалами и земчугом гурмыжским, с набалдашником из инроговой кости, стоял, прислоненный к спинке кресла.
Хворостинин возрадовался было: Тишенковы Годуновым родня, а он ныне свойственник Тишенковых; стало быть, и Годуновым не чужой человек. Так, может, порадеет за него постельничий? Ныне он, поговаривают, у государя в чести и в приближении. Авось замолвит словечко. Все так делают: поднимаются семейством наверх, не забывая приветить родственников, свойственников и друзей-товарищей, да и падают всем родом же, когда кто-то из старших сплоховал на царёвой службе. А как иначе? Своего не пригреть – человеком не быть. За род не держишься, стало быть, злодействуешь и от всех в презрении будешь.
Князь перекрестился на образа и отдал поясной поклон.
– А! Димитрей… Рад тебе. О чем бьешь челом?
Царь говорил не зло, но холодно. Рад вроде бы, а о здравии не спрашивает. Был бы истинно рад, спросил бы – так уж водится. Ин ладно, морозно ли нынче, иль знойно, а дело делать надо.
И открыл было рот Хворостинин, а сказать ничего не смог. Одеревенел.
Не роскошь доски и шашек шахматных смутила его. Да, ему с братьями от отца досталась доска простецкая да набор шашек, резаных из пахучего можжевелового дерева, государева же доска инде из дерева черного, а инде позлащена, шашки же резаны из драгоценного мамонтового рога и дивно хороши: вон шашка князя с крестом и державным яблоком, вон шашка фарза-воеводы с мечом, вон слон, ездец, лодья с кормщиком, а вон многолюдство пешцов, и все на разное лицо. Но дорогих и узорных шахмат навидался Хворостинин: в каком знатном доме их не держат!
Другое восхитило его.
Не было на столе тавлей. А без них совсем другая игра. И прежде царь играл с костями-тавлеями, Хворостинин сам это не раз видывал, но сейчас они отсутствовали. С тавлеями шахматная игра – наполовину для умных, наполовину же для удачливых. Скорая, дерзкая, древняя «костарная» игра, забава для богатырей. Кинешь тавлеи, и какое число выдадется на одной – тому ходить, какое число на другой – столько раз ходить. Иной раз вся игра в три-четыре броска тавлей выигрывалась! И Церковь не любила ее, а покойный митрополит Макарий прилюдно бранил за разжжение дурных страстей и бесовской надежды на удачу. Таковы были правила фарсидские. Иные правила пришли из немцев, и таковые правила Церковь уже не бранит – не за что. Нет по ним тавлей. А когда нет тавлей, игроки ходят по очереди и всего один раз. Медленно идет игра, не как у витязей, но как у книжников. Удачливым и отчаянным нет в ней выгоды, побеждают умные и трезвые. Прежние шахматы, вызывавшие иной раз лихое бешенство, нравились Кудеяру и самому царю. Теперь, видно, государь от них отстал, заблагочестился… грех какой-то за собой чует?
– Что молчишь?
– Спаси Христос, великий государь!
– Спаси Господи.
Раз такую забаву себе запретил, может, помягчел. Глядишь, сладится дело-то.
И Хворостинин начал говорить, словно в омут прыгнул.
– Великий государь! Молю тебя о милости к моему тестю, ко Щербине Тишенкову. Лают его изменником и вором, но воровства с изменою за ним никоторых нет. Оговорили его! Веришь ли мне, великий государь, я всегда служил тебе честно, нигде не кривил. Я его знаю, он греха большого на душу не возьмет. Может, слабость управительская… так ведь стар, на боях увечен, седой уже, как лунь… Не о службе для него молю, нет, только дай ему в вотчину уехать, в деревеньку под Костромой, и там дни свои тихо скончать.
Иван Васильевич смотрел на него с тяжким утомлением. И под этим взглядом все слова, произнесенные Хворостининым и только что казавшиеся правильными и вескими, утратили всякую силу. Тополиный пух, а не слова: едва с уст сошли, так сразу их ветер унес без толку и пользы.
– Значит, не вор и не изменник. Значит, греха большого на душу не возьмет, а только слабость у него управительская?
– Великий государь, знаю я, что если сыскивать его дело допряма, то выйдет чист.
Иван Васильевич прикусил нижнюю губу.
– Значит, дело допряма сыскивать, а покоихмест дело то обыщется, пускай в деревеньке его молочком от тюрьмы отпаивают…
Хворостинин не ведал, что говорить. Дело его нежданно перекосилось и скургузилось.
Царь, отворотясь, молвил едва слышно:
– Давай, Митя, изготовь снаряд свой. Нынче он мне потребовался.
Собеседник его сидит ни жив ни мертв, лицо побелело. Правой рукой, дальней от Хворостинина, делает не пойми чего… разобрать невозможно. Государь слегка морщится.
– Не переставай, Митюша.
А сам уже вновь смотрит на князя. И что-то творится с лицом Ивана Васильевича нелепое. То ли радость на нем, то ли гнев, не может прочитать Хворостинин. Губы царевы дрожат… Не померещилось ли?
Дмитрий Годунов едва заметно подбородком двигает вправо-влево. Мол, чего бы просить ни собирался, не проси, отступись немедля!
Смелый человек.
Да поздно, чего уж башкой-то крутить! Куда тут отступаться.
– Челобитье твое понятно мне, князюшка. Но прежде, чем ответ на него получишь, сам ответь на нижайшее мое, грешное вопрошание.
Царская улыбка сделалась слаще черкесского меда, большой редкости на Москве. И в голосе тот же мед, разбавленный елеем. Бывало, дашь старому дьякону гостинец на Рожество Христово, а он уж не басит, он елеит каждое слово: «О-ох и увы мне, грешному, не достоин и паки не достоин! Щедрости такой мир Божий по сию пору не видывал…»
– Кто ты такой да кто я такой, ответь мне, князюшка, – ласково спрашивает царь.
Так мать родное дитя голосом лелеет. Отчего подобное содеялось? Отчего к нему, князю Хворостинину, от царя такое странновидное обращение? Не хоромный человек воевода Хворостинин, не ведает, какое лицо у государя, когда он милостив, и какое – когда гневен. Такое всё больше постельничие знают, да кравчие, да комнатные слуги. А его, Хворостинина, редко зовут наверх. Может, рылом не вышел?
Как ему отвечать?
Ну а как отец отвечал? Был же близ царя на старости лет… Советовал: «Прями! Мы простые служильцы, и хотели бы соврать, да науки в нас такой нет, чтобы врать складно. Порода не та…»
– Ты великий государь наш, мы тебе служим честно и грозно.
– А что делает великий государь по всякий день, князюшка?
И тогда почувствовал Хворостинин, что под сводом палаты набираются спелой силы гром и молонья, как в добрый ливень над лесом. И ударит молонья в самое высокое дерево, и огорит оно, и обуглится. А кто тут, в палате царской, быть деревом назначен, и думать нечего. Быть тебе, князюшка, пнём зачернелым…
– Что делает великий государь?… – переспросил Хворостинин.
Царь на миг опустил веки.
– Державу устраивает, веру защищает, неприятеля отбивает, если приключится…
– Оно-то, конечно, так, – прервал его царь. – Но прежде всех дел государь земной ответствует Государю Небесному. Знаешь ли, откуда взялось царство? Бог его благословил и устроил, снисходя к немощи людской. Человеку родственна всякая нечисть и скверна: не захотели израильтяне жить под Божьим именем и водимы быть Его праведными слугами, попросили себе царя, и Бог весьма за это прогневался на них и дал им царя-свирепца Саула. За то много напастей претерпели, и Бог умилосердился над ними и дал им царя-праведника Давида… Видишь, как в Священном Писании сказано, князюшка? Поучу тебя: Бог дает народу царя, примеряясь по самому народу – хорош ли, дурён ли, исправлять его надо или жаловать… Нашему исправление нужно. Много исправлять его надо, по всякий день и во всяком деле его надо исправлять. И покуда я не оправдаюсь за народ наш, Бог исправления не увидит. Стало быть, что? И на мне вина, и на народе. Не будет милостив к нам Господь… Что ж, с делами государевыми мы, князюшка, разобрались… до твоих же дошли, но еще не касались… Митюша, прибавь! Не берёт… Так вот что, князь, скажи-ка мне, кто ты таков?