– Твой воевода… Твой слуга, великий государь.
– Верно! Верно, князюшка. А раз слуга, то передо мною ответствуешь, как я перед Богом самим. Вот и ответствуй, где ныне мой Опричный двор? Сберег ли ты его? Сберёг ли ты мою ратную силу? Воротынский вот сберёг… а ты?
Как объяснить, что на час опоздал воевода Темкин сотни Хворостинина в сечу бросить? Как объяснить, что не спасти было Опричный двор одним безумным стоянием посередь того двора? А когда время прошло, как спасешь его, когда с татарами перемогались уже в огне по грудь? Кабы раньше игру с крымским царем затеять, раньше, раньше, далёко от Москвы, а не впритык, могли бы померяться, кто кого. А тут…
И понеслись у Дмитрия Ивановича мысли, совсем не годные для нынешнего разговора. Где бы следовало поворотить опричные полки. И где бы земским выставить сторо́жу. И как трепать татар и с ними травитися в сабельном бою, но только верст бы за двадцать до Москвы и поболе того…
Выложить всё это Ивану Васильевичу? Да он вроде и глядит медово-елейно, а гроза над головой – точно спелое яблочко, чуть не выдержит черенок его тяжести, и разобьется голова, в которую это яблочко ударит.
Может, сказать царю просто и прямо: нет вины князя Хворостинина в том, что Москва сделалась огненной чашей? Ведь нет же, правду сказать, хоть как попу на исповеди! Нет же!
А Годунов опять: вправо-влево, вправо-влево…
И отвечает царю князь Хворостинин, опустив голову:
– Виновен, великий государь.
Молчит царь. Долго молчит. Томит молчанием своим.
Потом молвит:
– Твоя правда, князюшка. Виновен ты.
В голосе уж ни мёда, ни елея, один усталый холод.
– Ну а раз виновен ты, слуга мой, отчего пришел ты просить меня о новой милости, когда старой еще не отслужил? Службу твою, когда ты с литовскими людьми бился на полоцком посаде, помню. И что татар у Зарайска положил, тоже помню. За всё сполна жалован!.. – Иван Васильевич вновь поморщился. – Всё, Митюша, отпустило, посиди тихо.
Годунов сделал еще одно неразличимое и непонятное движение правой рукой.
Царь продолжал:
– А ныне служба твоя негоразда. Мне с такою твоей службишкой перед Владыкой Небесным не оправдаться. И то я милостив к тебе и к прочим… воинникам великим. И ту милость еще отслуживать вам и отслуживать.
Хворостинин терялся в догадках.
– Неравен тебе умишком, великий государь. Растолкуй, что за милость такая от тебя мне объявлена? Никто ко мне на подворье от тебя не приходил ни с какою бумагой.
Царь взялся за посох с резным набалдашником из кости зверя-инрога.
– Подойди-ка поближе, князь.
Хворостинин сделал шаг вперед. Царь поднял посох, упер костяной набалдашник воеводе в грудь, там, где сердце, и больно ткнул, заставив князя отшатнуться.
– Ныне объявляю ее: ты жив, князь.
Вот, значит, как… Напрасно, ох, напрасно явился он к царю в такое время. Может, прав был Кудеяр? Да нет, какое там, у пса правоты нет, он только лает и кусает. А ныне Кудеяр пес, ему доли в людских делах нет.
– Благодарю тебя, великий государь.
– Теперь ступай. Подумай о себе.
Хворостинин сделал шаг назад, глубоко поклонился и осенил себя крестным знамением. Вышел быстро и нервно. Чай, не девка дворовая, чтобы задницей до дверей пятиться. Чай, не холоп, чтоб на оплеуху радостной улыбкой отвечать.
– Гордец… – спокойно сказал царь, когда дверь затворилась. – Вытри, Митюша. Удержал сегодня гнев мой, благодарствую. Боль вразумляет… иной раз.
И тогда Годунов протер платком тонкую костяную иглу, протер от крови. Ладонь Ивана Васильевича, левая, дальняя от Хворостинина, спрятанная от глаз воеводы за шахматною доской, жестоко кровоточила.
Царь сдвинул фарза.
– Шах твоему князю, Митюша.
Годунов загородился пешцом. Игра складывалась для него неблагоприятно. Царёв фарз, слон и две лодьи теснили его князя, и найти защиту с каждым ходом становилось всё труднее. Постельничий задумался. Он пропустил тот момент, когда нечто изменилось в палате. А ведь не первый год при дворе обретается, должен бы почуять! Нет, расслабился…
Иван Васильевич сидел красен, словно с мороза, яростен и лют.
«Выйти б живу», – с трепетом подумал Годунов.
Тут уж никакая игла не поможет, и предлагать ее – искать смерти. Были рядом с государем великие люди, не ему, Годунову, чета. Годами у царского бока ходили, всё про государя знали, любой взгляд, либо движение его понимали, чуть ли не вздох любой толковали верно. Как подойти, как угодить, как под горячую руку не попасть, кажется, выучили наизусть. Ведомо им всякое движение царского многоочитого ума. Похвалялись даже, бывало, – те, кто бесшабашен, – вертим-де государской головушкой, правим-де правителя. Враз вся их наука слетала, когда пропускали они этот страшный миг: возгорается пламень в сердце Ивана Васильевича, возгорается не из чего, беспричинно, только что не было его, и вот он есть, а как разойдется ширóко, уж никто не знает, кого пожжет до смерти, кого опалит опалою, а кого обогреет. Пропустил – бойся! Уже не утишить того огня, не убежать от него и не направить в верную сторону, только беречься!
Близко к царю – к гибели близко.
– Мягок я с вами, не как царь истинный, но как баба! Не бью – нежу.
Иван Васильевич отшвырнул посох.
– А может, позвать его назад, да и отправить туда, где голову ему снесут?! А?! Что скажешь, верный мой слуга? Еще один верный слуга! Где моя Москва?! Где двор опричный, где кремль, где торги, где храмы?! Где!!! Всё коту под хвост положили!! А этот просит за безмозглого тестя, когда б ему своё прощение вымаливать! На ком вина? На них? Или на мне? За грехи мои карает Господь Москву? Или за то, что доверил воинство не стратигам, а хоронякам и прощелыгам? А?! Что?! И если отдали они столичный город бесчестно, может, спустить с них шкуру с живых со всех, а не только с князя Тёмкина да боярина Яковлева, которые истинно нерадетельны?
Годунов опустил голову, не смея отвечать. Для одного совета ему не хватало мужества, для другого – угодливости. Все люди под Богом ходят, а гроза – в Божьей руке.
Царь встал и потрепал его по волосам, словно собаку. Капельки крови окатились по лбу и по щекам Годунова.
– Хорошо, что молчишь. Ты из любимых псов моих, а у псов нет доли в людских делах.
Постельничий перевел дух: слава Богу, миновало!
Царь прошелся по палате, глянул в окно.
– Зови дьяка Угримку Горсткина. Пускай напишет: выпустить Щербину из тюрьмы чрез пару седмиц. Болтлив старый дурак, но зла не затеет, слишком глуп для злого дела. Я его знаю. А Хворостинин в деле хорош и мне еще пригодится.
– Отчего же не сказал ему прямо, великий государь?
– Сомкни уста! Кто грозу знает, тот на службишке проворней…
Одна оставалась надежда у Хворостинина.
«Ныне царю Михал Иваныч Воротынский люб. Авось замолвит словечко за тестя. Столп царства, воевода изрядный, правда, грузен стал, на поле бранном не быстр… Но из честных же людей, должен помочь…»
И отправился князь к Воротынскому на двор, об одном печалясь: ни родственничка меж ним и Воротынским, ни свойственничка, ни дружка, никого. Голяком идет, никем не представленный. Не надо б так, против обычая, да куда деваться? Время уходит.
Богато живет Михайло Иванович Воротынский. Прежде, говорят, великим уделом владел – с пяток городков у него под рукой было. Ныне городишек тех поистерял сколько-то, однако дом свой устроил как стратиг или эпарх ромейский. Бают, когда Греческое-то царство было, тамошнего государя слуги только с серебра ели да чистым золотом! От иного отказывались – не в породу им.
Не забор у Воротынского перед подворьем – частокол крепостной. Не двор за воротами – площадь. Не в сосновой хоромине живет, но в каменной, да еще изразцами стены себе изузорил.
Окна слюдяные у него повсюду. В какие же это деньги встало?
Собственную церковку возвел и тоже – каменную, а главка златом блещет. Крыльцо резное о трех шатрах, злой и надменной дворни с полсотни лоботрясничает, в сенях парсуны фряжской работы… Силён Михайло Иванович! Силён, калика перехожий!
Неудачно пришел Хворостинин – трапезовал хозяин. Но ничего, непогребовал незваным гостем. Велел пустить, за стол усадил.
Хворостинин ему, как водится, – о здравии осведомление. И тот, по старине, о том же осведомляется. Хворостинин ему вдругорядь о здравии жены, семьи и домочадцев вопрошает. И тот такоже – ответное вопрошание. Хворостинин – с похвалой о честных родителях. И тот что-то об отце его буркнул, мол, знавал, знавал…
По приглашению хозяина Хворостинин отведал одного блюда, другого и третьего, но вина ему Воротынский подносить не велел, показав тем самым: малую честь тебе оказываю, а для большой повода нет. Ну, Бог простит. Мог бы и вовсе прогнать с порога.
– Не гневайся, Михайло Иванович! Явился к тебе без зова и без доброго знакомства. Прости меня, коли ввожу в лишнее беспокойство. Дело мое плачевное, выслушай мою просьбу. Ты слывешь человеком милосердным и великодушным, так помоги! По гроб жизни буду тебе обязан, расплачусь так, как скажешь.
Воротынский склонил голову в знак того, что готов слушать. Хворостинин рассказал ему о несчастиях своего тестя, а под конец решил присовокупить на золотничок слов о чести родовой. Для вескости. Хворостинины на то право имеют, чай, не простого они происхождения, не какие-нибудь дьячьи дети.
– Постучался к тебе в дом, Михайло Иванович, с почтением, имея тебя в сердце своем братом старейшим. Твое семейство от рода Рюрикова, и мое тоже. Далеко разошлись ветки, а все ж от одного дерева. Твоя повыше, моя пониже, да кровь единая. Не обессудь!
А Воротынский медленно каменел сердцем.
«От рода Рюрикова он! Многовато развелось пузатой мелочи, коя от Рюрика себя выводит. Те ж Вяземские! От смоленских-де Рюриковичей! От корчмарей они смоленских, от мелкой литвы. Волконские! Великого-де рода, только с боковой ветви упали. Всем ведомо: блядского рождения, байстрючата, и еще неизвестно чьи. А всё то же: хотят, чтоб людьми их считали! Какие они люди, простые мужики. Хитростью понаписали себе родословье! Овцыны! Пишут себя от муромских князей, да мало им княжеского звания, не постеснялись от святых себя вывести! Какие там муромские у них в роду князья, бесы у них там расписные, а не князья! Иные семейства чуть не в мужиках ходят, в страдниках, голь, городовые дети боярские, а тоже величаются: от Рюрика мы! От какого от такого Рюрика? Может, от огурца ростовского? Путятины! Честнейшие из честных! Друцких князей потомки! Светлы ликом, умом широ́ки, служат по выбору со скоморошьего кладбища, что у сторожки за дальним выгоном, где во мху кривая ель растёт… Ну да всяк кулик свое болото хвалит! И этот из таковых же… Хворостинины! Тьфу. Каким-таким уделом вы владели, Хворостинины? Какая хворостина вас на свет произвела?! Таких-то царь привечает, псов из них делает своих, – молодых торопыг, худородных да брехучих… Во всем скоры, кроме чести одной. Ну да время такое: и без чести чин идет, хоть воеводский, хоть думный. Гав-гав, Митрий Иваныч! Ан мало им воеводских почестей, они выше метят, с людьми вровень желают ставиться. Ну, не сростно тебе, Митрий Иваныч, гордыню-то сегодня будет тешить. Карась щуке не