– Во-от! Уже у нас дела на лад пошли, дружок! Теперя второй вопросец. Хочешь ли, чтобы к тебе родня пришла и харчей домашних принесла? Али сам по себе пробавишься? Если не ведаешь, кормов тебе тут никаких не положено. Тут тебе только две вещи положены: бочка с водой да отхожая посудина.
Глеб Кемской опять кивнул утвердительно: на всё, мол, соглашайся!
И тут Щербина вспомнил, зачем в тюремной стене проделаны три дырки. Мудрено такое сразу понять, когда ты раньше тюрьму только снаружи видел. Протягивают через них руки нищие сидельцы да кричат: «Помилосердствуйте, хлеба положите в руку…» А им то хлеб кладут, то яблочко, то денежку, то камень, а то и паука.
Тяжко вздохнул Никита Васильевич, ответствуя:
– Сколько сдерешь, Неждан Григорьевич?
– Родня придет, так гривна серебром. А за харчишки, так гуся жареного и калач пшеничный…
Глянул на ярыгу и добавил:
– Нет, два калача. Так что, ударили по рукам?
Щербина ответил без раздумья:
– Годится, Неждан Григорьевич.
– Ну вот и поладили, – обрадовался Развесков. – Один пустячок у нас с тобой остался не обговорен… Серебришка-то у тебя, чай, с собой нет?
Никита Васильевич помотал головой, нет, мол.
Откуда? Как брали его под стражу, так пристава всё вытряхнули дочиста.
– Обычное дело, знамо. Что тут поделаешь? У нас надзор строгий, обирать сидельцев не положено. Да, поди, повыгребли всё и до нас… вот какое дело, живчик, вижу я, у тебя сапоги из хорошей кожи. Так отдай мне их по своей воле. Я тебе вместо них обутки дам из кожаных обрезков, ноги-то и не замерзнут. И хлебом кормить три дни даром буду вдоволь, и совок с сеном да тряпицею сразу пожалую… не задаром, понятно. Родня должок занесет, я обожду пока. Родня добрая за тебя заложится? Есть таковая у тебя? Ага, вижу, есть. Так я к ей Третьяка своего пошлю безо всякой платы. Не нать им будет тюрьмишки-то все московские обегать да допытываться, где ты, сразу отыщут. А, боровичок?
Никита Васильевич поразмыслил и ответил подьячему с рассуждением:
– Пять дён, Нежан Григорьевич.
Развесков потер лицо ладонью, будто ото сна.
– Устал я от вас, кровопийц. Уже, кажись, какой я к вам благодетель, а вы всё скупитесь, ровно нехристи. Есть ли крест-то на тебе, а, разбойничек?
Щербина молчал. Как только попал он сюда, так появился в нем лукавый ум, что на воле спал мертвецким сном. И говорил ему этот ум несветлый: не суетись, само пойдет.
– Можно ведь и по-иному с тобой, с изменничком-то.
Тут старичок подал голос:
– Не балуйся, Нежданка. Чрез божеское идешь и человеческое преступаешь…
Подьячий живо вскочил со скамеечки, дал старичку затрещину, вторую, третью. Голова у того моталась туда-сюда, как у тряпичной куклы. А как встала на место, зазвучал сухонький старческий смешок. Подьячий ударил еще раз, но смех не унимался. Тогда Развесков зло бросил новому сидельцу:
– Щербина, тебе говорю: четыре дни. Кончен торг, сымай сапоги.
Сей же час принесли ему совок и сено. Тетерин своей рукой ловко подсунул тряпьё под железо. Как только дверь за ним затворилась, человек-боров со своей лежанки сказал:
– Это еще по-божески. Али не слышал: всяк подьячий любит калач горячий? Прежде, бают, был тут за старшого Истома Каракин, так он догола сидельцев раздевал. Кресты сдирал! Потом прищемили его: забаловался, не по чину брать стал. Так сюда же, в соседний сруб, к кандальникам его и наладили. Облегчение вышло…
«Облегчение…» – мысленно повторил Никита Васильевич и принялся зло копать берлогу под свое сено.
Развесков принял сына Щербины, Федора, и зятя его, князя Хворостинина, в малой судной избе, что при тюремных срубах. Слуг их не пустил, а за спиной у себя поставил Третьяка Тетерина – покоя ради. В деснице держал он легкий осиновый посошок.
– Нет, пустить к родичу вашему не пущу и сюда его не выведу, не велено государевым изменникам такую-то волю давать. Я человечек малый, мне какова грамотка сверху придет, тако и делаю, – говорил им подьячий. – Харчишек же передать могу.
Двое его посетителей выложили на стол жареного гуся, свиной окорок, корзину с яблоками, узелок с солью, десяток яиц вареных да десяток калачей.
Развесков вздохнул и покривил рот с сожалением.
– Уж и не знаю, как сказать вам, высокие господа. Я родичу вашему сенца свежего дал, ямку ему для удобного лежания ископал, от лютых головников его берегу да всячески угождаю…
Подьячий взглядом искал понимания и не находил его. А потому тянул свою незамысловатую речь, ожидая, не опамятуют ли просители.
– По вся дни смотрю, не желает ли чего Никита Васильевич, нет ли ему тесноты какой… Люд-то у нас там… сами знаете…
Федор смотрел на него с благодарностью, яко телок на корову.
– Спаси тебя Бог, добрый человек. Я за тебя молиться буду. Все мы за тебя молить…
Хворостинин с досадой оттолкнул его.
– Сколько?
– Шесть алтын, – молвил Развесков с большой живостью.
Хворостинин молча отсчитал серебро.
– Всё?
– Ярыги у меня тут, пристава, сторожа…
Развесков посошком отодвинул от груды харчей окорок, соль, яблоки и яйца.
– Да ты совести не имеешь! – вспылил Хворостинин.
– Не гневайся. Всякий зверь ищет себе прокорму.
– Тля! Смотри, по вечерней поре пойдешь отсюда домой, как бы не повстречал кого.
Развесков помолчал недолго, потом сказал новым голосом, холодно:
– Дом мне твой известен. Ярыги мои за меня горой стоят, ибо от меня прикорм получают. Хочешь потягаться, князь? Смотри, как бы красный петух твои хоромы не повстречал.
Тетерин зло засопел, нахмурился, являя преданность.
Хворостинин ответил уже без пылкости, столь же холодно:
– Тебе в том выгоды не будет. Кого с ножом в ребрах поутру в канаве нашли, тот уж за себя не отомстит.
– С огнем играешь, князь.
– Я к огоньку привычен, рожа приказная.
Развесков сдвинул яблоки, соль и яйца назад.
– Вот так и ряд положим, князь.
Хворостинин молча вышел и оторопевшего Федора за собой вытащил.
– Прикажешь сидельцу отнести, Неждан Григорьевич?
– Погоди. Это нам нынче Бог дал, – Развесков придвинул к себе посошком всё, кроме восьми калачей. Затем оттуда вытянул еще один калач и передвинул его на свою сторону. – И это дал. Спасибо, Господи.
Сидельцы оказались народом неразговорчивым. Разве кудлатый принимался без причины браниться в голос, а потом на полуслове умолкал… Отрастил он ногти по вершку, от сырости посадил грудь, а потому громко кашлял. Его Щербина прозвал Зверем, но вслух никогда так не звал.
Старичок по утрам и на сон грядущий тихонько молился. На воскресный день его расковывали и отправляли просить милостыню, прицепив к ноге свинцовую веригу, – чтоб не сбежал.
Прочие два первые дни молчали, приглядывались. Как разделил с ними Щербина свои калачи, так начались беседы.
По всякий день в утреннее время уводили пристава князя Глеба и человека-борова. К обеденной поре их приводили. Оба валились с ног мешками, стонали и плакали. Как объяснил Щербине старичок, обоих ставили на правёж. Глеб воеводствовал в Галиче, и пришли на него в Москву грамотки: дерет лихву без стыда и совести. Второй, Суконной сотни торговый человек Якуня Котов, задолжал по казенному подряду. Теперь колотили их палками по многу часов, вышибая копеечку.
Раз подполз к Щербине князь Глеб да давай на ухо шептать: «Тебе одному скажу… Сил нет терпеть, утроба моя отбита… По всякий день хочу сказать, да ведь не токмо серебрецо отберут, а еще и семейству худо сделают… Не скажу, не признаюсь… Есть на мне вина… Брал. Где можно брал и где не надо бы тоже брал. Над торговыми людьми сильничал, стрельцов городовых в черном теле держал… Ведь как не брать нынче? Жизнь такая пошла: не берешь, так гол… Да я ли большой вор? Вон лежит, свинья-свиньей… уж этот-то вор-то великий, не мне ровня… Может, не выйду… так ты супруге моей сообщи, мол, поискала б кой-чего в подушке, на кою своими руками орла нашивала… Ты стыд и дородство имеешь, не обманешь… скажи ей… пропадет без меня, дуреха-то…»
Якуню кормили лучше всех, ему с воли гостинец за гостинцем шел. Делился он щедро, всем давал хлеба, только Глеба Кемского оделял менее прочих. Вскорости после разговора с князем и он подполз к Щербине. Зашептал: «Знаю, наговаривает на меня Глеб Михайлович… Злой человек, чистый волк. Вот уж кто из воров вор, не мне ровня. А на мне нет вины, клевета одна. Сознаюсь я, возьму на себя, чего хотят, отдам, чего требуют… по жене стосковался, по детям. Чай, отпустят, не сгноят вусмерть. Одному тебе скажу: я не воровал… Ты срам и дородство имеешь, Никита Васильевич… ты мне поверишь… даст Бог, прежде меня выйдешь, скажи людям: не вор Якуня Котов… иначе пропадет честь моя без остатка».
В один день Глеба Кемского забили на правеже до смерти, а Котова отпустили, хотя и со великим бесчестием.
С тех пор старичок и Зверь жили на Щербинины хлебы. Старичку никто ничего не носил, имени своего и дýрна, каковое учинил, он не называл, стерегся чего-то. Сидел тут аж с два года и давно изготовился Богу душу отдать. «Богородица ко мне милостива, – говаривал он. – Не Ее бы молитвы, так давно б я издох, в тюрьме столько не живут». Зверю принесли хлеба скудненько един раз, более никакой ествы он не имел. Кормился, высовывая руку из отверстия, да у товарищей-сидельцев просил. На сбор милостыньки его не выводили: боялись, что сбежит, уж больно сердитый. На вопрос для тюрьмы обычный: «За что сидишь?» – ответил он причудливым сквернословием. Вязал втридушубогаматьтвоюродственничков с охоткою, дела же не раскрыл. Предерзостен. Чистый Ёрш Ершович! Старичок подозвал Щербину да тихо молвил ему: простой человек, пушкарь Ермила, а сидит по дурости – в тайной корчме по хмельному делу заголил ногу, да хлопнул по ней, да говаривал, нога-де у него всех краше, у царя такой ноги нет, какая у него, Ермилки. Назавтрее явились к нему пристава, объяснять, у кого нога краше. Полгода сидит, всё злобу в себе копит.