Смертная чаша — страница 49 из 63

Обо всем о своем деле и о земском царь и великий князь положил надежду на Бога и на вас, боярех и воеводах: как лутче и государеву делу прибыльнее, так, прося у Бога милости, и промышлять. А как учнёт дело царя и великого князя и земское делаться и каковы вести будут, и вам к Москве и по всем городом без вести не держати, да самого царя и великого князя о том обо всем без вести не держати.

Писано на Москве лета 7080-го, июля в 30 день».

Хворостинин повертел грамотку в руках, не веря нежданному счастью, да и воззрился на Федора с радостью:

– Новгородскую рать сюда разрядили! Добрая весть. Теперь пойдет дело! Теперь Девлетка у нас поскачет, яко блоха на сковородке… Токмо я в толк не возьму: отчего ты раньше-то молчал? Ждал, покоихмест татаровей на прямой бой не заманим? Или… ежели сейчас память сия получена, почему ты, сукин сын, здесь, со мною был, а грамотка без тебя сюды с Москвы летела?

Федор усмехнулся.

– Негодуешь, Митрей Иваныч? А ты писанину-то переверни да и воззри на затылье.

Хворостинин перевернул, уставился на белую, ни единой каплею чернил не замаранную бумагу… Вот незадача! Откуда грамотка таковая взялась: на затылье справа дьяческая должна быть, вот мол, с чернового письма на чистое переписано верно, а нет ее, справы-то…

Федор издал смешок. Рожа точь-в-точь у кота, со сметаною после долгой разлуки крепко облобызавшегося. Чем доволен?

– А… где…

Тишенков перебил его:

– Не успел я еще… торопился тебя застать, пока ты каким-нибудь иным делом не занялся. Ну да в том беды нет, Митрей Иваныч, мигом добавлю все потребное, коли затейка тебе моя по душе придется.

– Затейка?

И тут Хворостинин сообразил. Разом. Яко сначала затмение на него нашло, а потом дóясна развиднелось… Сообразив же всё и до конца, князь набрался строжинки да повел совсем другой разговор.

– Их этим не обманешь.

– Тебя же обманул.

– То не скоморошья забава… Не вспомяну такового, чтобы при жизни моей али ранее татарин на прибаутку с ложной грамотой покупался.

– Так прежде никто и не пробовал, Митрей Иваныч. А вот у древних, у эллинов да ромеев, случалось, ложными посланиями города и воинства губили.

– В хронографах вычитал?

– Да в том ли дело, откуда вычитал? Ты в суть вникни. С Божьей помощью отведем неприятелю глаза.

Хворостинин мало не рассердился. С Божьей помощью! Оно конечно… Только вот не ведает Федя, книжник нарочитый, како хитёр татарин на бранях.

– Наша пря со крымским царем – насмерть. Грамотка твоя – утлая надежда. Не уйдут татарове. Девлетка им не даст таковую слабину явить. Нравом лют, не спустит…

Тогда забрал Федор у него грамотку, глянул в самые очи и тоже заговорил со строжинкой.

– Первое тебе скажу: к чему крымские люди сюда пришли? Да смотря по тому, каковые люди! Девлеткино мечтание – честь у государя нашего отобрать, юрт свой расширить, Русь по новой в Батыево время окунуть. А воинникам-то его простым, беям его, мурзам, ногайской орде к чему сие? Им бы грады обвоевать и пленить, иного не жаждут! Так будут ли они до смертного конца стойки? Или же от грамотки моей восколеблются? Теперь другое: что потеряем, коли затейка моя к добру не закончится? Токмо человека единого, каковой со грамоткою ко крымскому царю якобы в полон попадется. Невелика важность. И третье, всего прочего важнее: Москва за спинами у нас. Храмы московские, палаты, люди, семьи наши. Уйти нам некуда, надо стоять. Так пусть один себя поганым на растерзание отдаст, если другим в смертном их стоянии облегчение выйдет. Нам ныне любую цену отдать уместно, лишь бы сдюжить, не пропустить татарина к Москве.

Дмитрий Иванович вздохнул обреченно. Всё любомудр многоценный предусмотрел, всё измерил и взвесил, а что нашел легким, о том ни слова не сказал. Борзосмыслен! Ни с чем не поспоришь… кроме одного. Зато каков сей остаточек! Ино поглядим, каким макаром вывернется друг любезный.

– Допустим, говоришь здраво. Одного по сию пору от тебя не слышал: кого ты на прямую погибель предназначил?

– Себя. Затея-то моя.

– Иного не ждал. Но… не обессудь. Ты ли крепок? Ты ли татарский обычай как свои пять пальцев ведаешь? Ты ли на боях опытен и перед лицом неприятеля мужествен? Ты ли лжец искусный? Ничуть не бывало. Ты ни в службах воинских, ни в плетении лукавств нимало не искушен. Так тебе ли, Федор Никитич, браться за смертную игру?

– Да, мне. Потому что род мой от бесчестья спасать надо, а опричь меня некому заняться спасением.

Ох. Не такого ждал князь… Род. На это возразить нечего. Род… Выше чести родовой – одна токмо вера в Господа Бога да службишка государева. И то сказать, всегда ль выше службишка? А роду Тишенковых, на всю Москву осрамленному, он, Хворостинин, совсем не чужой человек. По совести выходило, не от смерти бы ему сейчас отводить тихого, безобидного книжника Федора, а в самое лихо втравливать.

Как тут рассудить? Тако возьмешься за дело, и выйдет одна сплошная неудобьсказуемость, инако возьмешься, и явлена будет хульная нелепица. Не пустить Федора, значит, роду его не дать очищенья, а это дело бесстыдное, так у честных людей не водится. Пустить – загинет, и смерть не токмо бесславно примет, но как бы еще и не бездельно. Больно мягок. И татар не перехитрит, и страданья не выдержит. Дело-то страшное… Или сладится у него? Федор… петлистый человек. Иной раз – баба и баба, даром что не в повойнике ходит, а в шеломе, но вдругорядь бывает тако тверд – железом не своротишь.

Нельзя ему. Глупо. Нелепица. Не тот человек. Михрютка! Недерзостен. Ум у него не тот. Да всё у него не то!

Но… род.

– Ин ладно. Пойдем к Воротынскому.

Федор придержал Хворостинина за руку:

– Еще малость одна осталась… Надобно обговорить.

Дмитрий Иванович кивнул.

– Если… какова беда мне от Бога попущена будет… если… выляжет душе моей таковая дорога, чтобы с Ним в скором времени встретиться… знай: на тебя по духовной грамоте отписана вся моя землица и все хоромы на ней.

Хворостинин сначала оторопел, а потом начал закипать. Что ж ты, раб Божий, творишь? Заранее помереть затеялся? Жизнь это службишка, а ты от службишки своей в смерти укрытия ищешь? На Руси тако не деется! Вези свой воз, не отлынивай, а всё иное – бесчестье и срам! Да еще словеса плел высокие про род, про Москву, про храмы! Откуда сия дурость выискалась?!

Тишенков, как видно, прочитал по глазам его, по лицу гневную укоризну. А потому сей же час добавил:

– Не подумай худого… Я смерти не ищу. Просто нрав у меня таков: люблю важные дела заранее приуготовлять. В именьишке моем всему лад положен и благое устроение, да и в жизни своей ищу того ж. Написал духовную… так, на худой случай, не от уныния.

Дмитрий Иванович отмяк душой. Хорошо же. Ладно. Есть же особная христьянская добродетель: трезвение. Ко всему, значит, с умом подходить, без страстей и лукавых мечтаний. Вот и Федор, выходит, – трезвец.

И он наклонил голову: продолжай, мол, понимаю тебя.

– Ласков будь с сестрицей моей, Митрей Иваныч, она по доброте своей ангелоподобна, так и ты люби ее, жалей ее… Но… еще и об иной… одной… хочу молить тебя нелицемерно, яко друга моего и друга рода нашего, тишенковского: возьми к себе… возьми к себе… ты возьми… к себе…

Федор сбился и покраснел.

– Анфусу твою, кошку ручейноокую, зырянскую, – без усмеху, с покоем сердечным выговорил за него Хворостинин, – я возьму к себе, обещаю твердо. И Касьянку, невежу лютого, також возьму. Авось детям моим свою книжную науку передаст, а не детям – так племянникам.

– Отчего ж не детям?

– Станет встречно мне говорить, так ты прости меня, грешного, не стерплю, всыплю по жопе его по многомудрой. Не посмотрю, философ он там или хрен волчий. Тогда племянничкам и достанется. Но допрежь лично к какому-нито делу его приставлю. Коли сам, понятное дело, жив-здоров на Москву вернусь.

Тишенков порывисто обнял его.


По старому воинскому обычаю московского воинства начальный человек носил чин первого воеводы Большого полка, а шатер посреди ратной силы своей ставил киноварно-алый, с золотою вышивкой. Князь Михайло Иванович старину чтил и ни в чем против сего обычая не погрешил.

Миновав стражу у входа, Дмитрий Иванович с Тишенковым зашли в шатер первого воеводы.

…Воротынский держал в руках сверкающий куяк, не сказать, чтобы дорогой, нет, по опытному глазу Хворостинина, – просто драгоценный. Против него, смиренно склонив голову, стоял Темир Алалыкин. Чуть поодаль молодой подьячий, разложив чернильный прибор, тихо скрипел перышком.

– Жалую тебе доспех за храборство, за службу Руси и крепкое стояние за святые церкви. – Князь протянул куяк отважному ратнику.

Хворостинину на миг представилось, будто видит он не царского воеводу и не городового сына боярского, а древнего князя времен Руси Владимирской, господина в собственном уделе, законы властно переменяющего, деньги свои чеканящего, како было на Рязани, Ростове либо, скажем, в Суздале, войском удельным повелевающего, а перед ним – богатыря-дружинника, отыскавшего себе чести, а властителю славы.

Суздалец с поклоном ответил:

– Великому государю нашему Ивану Васильевичу служить честно, прямо и грозно до скончания века готов.

При первых словах Алалыкина губы Михайлы Ивановича искривились в легкой ухмылке… или показалось Хворостинину? А Бог ведает. Не улыбчив князь Михайло Иванович, не ухмыльчив, лицом льдист.

– Ну, ступай, всехвален победитель.

И Алалыкин вышел из шатра.

– Рад тебя видеть, князь, – сейчас же обратился Воротынский к Дмитрию Ивановичу.

Помедлив, он добавил:

– Такоже и свойственника твоего…

Мол, невелика зверушка, чтобы имя и род ее у истинного человека в памяти задержались; Хворостинины заметны, хотя и подзахудали; а Тишенковым одна честь – близ Хворостиных постоять.

Федор стерпел, глазом не моргнув. «Негорделив, слава Богу!» – подумал Хворостинин частью с облегчением, частью же с досадой. Иной-то раз не грех и зубы показать…